Текст книги "Офицеры"
Автор книги: Антон Деникин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
– Я хотел вам предложить, ваше превосходительство, на время… у меня есть свободная сотня…
Генерал закричал:
– И думать не смейте! Нищий у нищего. Никогда! Наступило неловкое молчание.
– Вот вы тогда, дорогой, погорячились, – продолжал генерал спокойнее, – конечно, молодость… Вы не хотите вникнуть – где мы, чем мы стали, в какую среду попали, с какими понятиями?.. От кого вы требуете галантного обращения? Он мне дурака, я – ему, ведь это быт-с! Офицерская честь, достоинство – конечно, но в свое время и на своем месте. А тут от monsieur Pigeot, коммуниста этого, сатисфакции требовать, что ли? Полез в кузов – назовись груздем. Народная мудрость – в преломлении беженских условий. Да-с! Забудьте на время, что вы офицер и интеллигент. Поднять до своего уровня чуждую нам среду мы – песчинки, вкрапленные в нее, – не можем. Абсурд. Следственно, применяться нужно к новому для нас быту, к профессиональному укладу, к пролетарской психологии…
Генерал, ходивший крупными, мерными шагами по комнате – пять вперед, пять назад, – вдруг остановился перед Кароевым.
– И знаете ли, от Проталова обида тяжелей легла на сердце, чем от monsieur Pigeot…
При прощании Кароев вновь и настойчиво предложил генералу взаймы.
– Уверяю вас – это сбережение. Так будет целее… Генерал, видимо, колебался…
– Ну, хорошо. Спасибо сердечное, дорогой. Через недельку постараюсь…
Но когда Кароев сходил уже в нижний этаж, наверху открылась дверь, и по темной лестнице загудел голос генерала:
– Послушайте, дорогой, где вы? Не могу. Возьмите ваши деньги. Смалодушничал. Вранье все это насчет «недельки»… Никогда я не смогу вернуть, потому что чувствую – петля.
Кароев прижался к стене и молчал.
– Где вы? Ушел!..
Когда дверь за стариком закрылась, Кароев быстро сбежал с лестницы и вышел на улицу.
Дома уже спали. Анна Петровна, проснувшись, сонным голосом сказала:
– Не забудь оставить 20 франков – завтра базар…
– Отку… Да, да, хорошо.
Не зажег газа. В темноте тайком пошарил рукой по стене; найдя шкафчик, снял с него том Пушкина и бесшумно стал перебирать листы.
* * *
Вернувшись домой в субботу, Кароев нашел повестку, с приглашением в этот вечер присутствовать «на чае», устраиваемом в честь прибывшего в Париж политического деятеля. Смутила несколько перспектива неприятного разговора со старшим группы по поводу неуплаченных уже за три месяца членских взносов и долга в заемный капитал… Но как-нибудь уладится – поймет же человек, что «на нет и суда нет»… А между тем послушать столь осведомленное лицо хотелось. Судя по газетам, положение опять стало напряженным; кругом ходят слухи о полном экономическом крахе советской России, о восстаниях, о таинственной подготовке интервенции… Слухи – самые невероятные и противоречивые. Еще вчера, например, встретил на улице однополчанина, который «из самых достоверных источников» передавал, что интервенция Польши и лимитрофов, при помощи Англии, была окончательно решена, но обнаружилось намерение немцев напасть на Польшу, в случае войны ее с советами… А сегодня, при выходе с завода, в воротах догнал его полковник Нарочкин, румяный и веселый человек, устроившийся в конторе, и еще издали замахал ему приветственно рукой.
– Поздравляю, теперь уже недолго!
Запел вполголоса:
Всадники, други,
В поход собирайтесь…
– Нет, кроме шуток: факт проверенный и достоверный. Третьего дня в Париж прибыл генерал Гофман и уже был принят Брианом. Привез он проект интервенции и предложение в любой момент выставить два корпуса. На днях и у нас будет объявлена запись.
Жизнь мало-помалу разбивала иллюзии, угашала веру в авторитеты и прогнозы. Кароев не придавал значения всем этим «достоверным сведениям», как и раньше не верил в ежегодно повторявшиеся трубные призывы в весенний поход. Но, помимо всех официальных и частных информации, помимо «фактов» и слухов, помимо постоянных и глубоких разочарований, он носил в себе, как вероятно и тысячи его соратников и соотечественников, интуитивную – не веру даже, а абсолютную уверенность в том, что эта злая доля временная, преходящая, что сгинет большевизм, рухнут препоны, и откроются запретные пути на родину. Весь вопрос в сроках.
Кароев вспомнил, как говорил однажды генерал:
– Ведь это сплошной подвиг – жизнь нашего беженства. Никогда еще такого не было. В условиях тяжкого непривычного труда и нищеты русское беженство сохранило энергию, упорство, дает максимум трудоспособности, минимум преступности. Повсюду, во всем мире. Выдержали-с экзамен на пять с плюсом. А почему-с? Надежда великая есть. Не будь этой надежды, найдись такой лже-провидец, которому поверили бы и который сказал бы: «нет возврата!», так такое пошло бы!.. Многие свихнулись бы. Ко всем чертям послали бы заводы, шахты и пошли бы в петлю или на дно. От отчаяния и безнадежности. Удивили бы опять мир бескрайностью славянской души.
Кароев шел в собрание в надежде на этот раз услышать что-либо достоверное.
Собирались аккуратно, раньше положенного времени. Трогательной была сохранившаяся, прошедшая через все испытания подтянутость и внутренняя дисциплина этих людей. Свободных, но связанных крепкими нитями прошлого и в большинстве еще – убеждением в своей нужности, в своем призвании… Это прошлое наложило на них особую печать: есть что-то, что дает возможность отличить их в любой толпе, в театре, на улице, за рулем такси, в блузе рабочего, в робе углекопа, даже – в пошлой форме гарсона…
Гудели, как в улье, человеческие голоса; слышались приветствия, вопросы давно не видевших друг друга людей. Разделенных расстояниями и недосугом, не успевающих никогда наговориться досыта и отвести душу.
– Господа офицеры!.. Разговор смолк.
…Расходились сумрачные. Кароева затащил в кафе приятель – одноногий инвалид, когда-то безумно храбрый в боях, теперь не справившийся с собою в битве жизни. Пьет, опускается… Его любят однополчане, подымают на ноги, дают возможность подлечиться, поправиться. Он крепится до поры до времени и опять…
Кароев пригубливал, приятель его пил много и соловел. Стараясь обнять Кароева непослушною рукой, он говорил тоскливо:
– Скажи, друг, ведь правда? Если тебе н-нечего сказать нам – лучше н-не зови!.. Н-не растравляй…
* * *
Было очень поздно – Кароев возвращался домой с последним метро. Удивил его свет в дверной скважине. «Уж не заболела ли Манечка?» Постучался. Дверь открыл ему какой-то бритый господин, с удивительно знакомыми глазами.
– Не узнал?
– Сережа, брат!..
Перед ним стоял действительно его брат – выходец с того света. Сбритые усы и борода изменили наружность его до неузнаваемости. Он несколько похудел, отчего заострился еще более его резкий профиль, и глубже стало тоскующее и одновременно жесткое выражение его глаз. Хорошо одетый, со свободными движениями и жестами, без признаков той напуганности и опасливости, которые так характерны первое время для людей, вырвавшихся оттуда.
Крепко обнялись.
– Ну вот, говорят, чудес не бывает… Я не могу прийти в себя… Как, какими судьбами?..
– Я уже успел рассказать кой-что из своей одиссеи Анне Петровне!..
– Ну, что за официальности!
– Виноват – Ане. Вы позволите так – по-родственному?
– Ради Бога!
– Так вот, повторю вкратце…
Это была история изумительная по сказочной шири «места действий», по фантастике положений и драматизму переживаний. Но… уже ставшая почти банальной в условиях советской действительности, где давно стерты грани между самой реальной правдой и самым буйным вымыслом.
Спокойный, даже холодный, рассказ Кароева-старшего, лишенный какой бы то ни было рисовки, захватывал его слушателей. Проносились картины… Крым Бела-Куна, в кровавом отблеске пронесшегося смерча… Тысячи верст по потрясенной, разоренной, недоумевающей Руси, глядящей мертвенным оскалом обуглившихся домов, разрушенных мостов, могильной тишью бесконечных, заросших сорною травою, неоплодотворенных полей… Заволжье, Сибирь, тайга… В потоке, стихийно устремившемся за хлебом, в теплушке красноармейцев, на площадке, под вагоном… В чека, под надзором, на свободе… Писарем красного дивизиона, кооператором, даже коновалом… Потом обратный путь – в Москву: опять фальшивые документы, слежка, чека, чудесное освобождение. И всегда – чувство затравленного зверя, всегда – днем и ночью – ожидание налета, ареста и… смерти.
– Ты ведь знаешь, – говорил Кароев-старший, – меня бы они не помиловали. Под конец я устал уже до такой степени, что перестал бояться. Пойти объявиться – не хватило бы сил. Но если бы пришли они сами – это казалось избавлением. И потому, когда однажды, проходя по улице, я услышал за собой шаги и окрик: «Товарищ Кароев, постойте!» – я подумал про себя: «ну, вот и конец»… Уверяю вас – подумал совершенно спокойно.
Кароев-старший остановился; взгляд его жестких глаз стал еще тоскливее и острее.
– Теперь я должен коснуться одной области – очень деликатной… Есть такие вещи, о которых не говорят отцу родному… Вы должны понять и не расспрашивать меня ни о чем более… Остановивший меня на улице человек был не враг, а друг. При его посредстве я поступил в тайную противобольшевицкую организацию. От нее я и приехал сюда с важным поручением. Все это, конечно, должно остаться между нами. Запомни: я – не Кароев и не брат твой; я – коммерсант, латвийский гражданин Калниц… Остановился я невдалеке от Трокадеро – он назвал приличную гостиницу – это я говорю тебе на всякий случай; но без особенной надобности ко мне не заходи. Будем видеться у вас или в нейтральных местах.
Уже плыли за окном утренние шумы. Манечка – от света и голосов – спала беспокойно; разметалась на кровати и сквозь сон звала маму. Кароев и Анна Петровна сидели задумчиво, полные впечатлений от рассказа, глубокого сочувствия к перенесенным мукам и серьезного, бережно-почтительного отношения – она с примесью даже страха, – к большой тайне брата, соучастниками которой они стали.
– Только один-единственный вопрос… – Глаза Каро-ева-младшего заблестели. – Когда же? Правда ли, что скоро? Потому что измотались совсем, душа пустеет…
– Не знаю дня и часа. Но советская власть неуклонно движется к пропасти, и наша задача в том именно и состоит, чтобы дать ей последний толчок. Ну, довольно об этом. Рассказывайте, как живете.
Кароев махнул рукой. Что их серенькое житье, их лишения и маленькие заботы в сравнении с той полной захватывающего интереса жизнью, что развернулась перед ними! И рассказывать неловко.
– Впрочем, я и сам вижу, – Кароев-старший окинул взглядом комнату, – что совсем неважно. Да и поздно уже. Оставим до другого раза.
Встал, стал прощаться. Вспомнил что-то.
– Да, скажи, пожалуйста, ты не знаком с полковником – впрочем, может быть, он и подполковник – Стебелем и с инженером Шуфовским?
Он вынул из бумажника записку.
– Как зовут их – не знаю, но инициалы первого Н. К., а второго К. Т.
– Полковника Николая Константиновича Стебеля знаю, – бывает иногда у нас. А об инженере не слыхал.
– Не можешь ли познакомить меня со Стебелем?
Кароев переглянулся с Анной Петровной. Она нерешительно сказала:
– Может быть, послезавтра зайдете вечерком; к нам соберутся, и он, вероятно, будет.
– Аня – именинница во вторник…
– Нет, знаете, латышу Калницу неудобно показываться в обществе, где его могут легко признать… А кто будет?
Кароев назвал.
– Как будто незнакомые… Впрочем, идет! Столько лет я не видел вашей братии, что хочется нестерпимо посмотреть, послушать, чем вы живете. Приду.
* * *
Утром, во вторник Кароев-старший заехал за Анной Петровной – попросил помочь ему сделать кой-какие покупки. Познакомился с Манечкой и узнал ее печальную историю. Анна Петровна хотела оставить Маню у соседки, но он воспротивился: посидит в такси, никому мешать не будет, а ей – только развлечение. Снес ребенка вниз бережно и ласково, и от этого материнское сердце наполнилось чувством умиления и благодарности.
Оказалось, что ему лично покупать ничего не нужно было. Заехали в большой русский гастрономический магазин, где Кароев набрал целую гору закусок, водки, вина – к именинам. Анна Петровна удерживала его, раскраснелась даже от волнения, обратив на себя внимание приказчиков и покупателей. Удалось отказаться только от шампанского.
– Ни за что! Теперь одни лишь большевики могут позволять себе такую роскошь.
Приказчик почтительно ухмыльнулся:
– Не скажите. И из беженцев многие одобряют… Чувствовалось почему-то, что эта профессиональная улыбка, это «одобряют» – все деланное, актерское, пришедшее вместе с социальным превращением, прилавком и приказчичьим халатом. Новая «форма одежды»…
Рассчитываясь у кассы, Кароев наводил вполголоса какие-то справки. Сказал адрес ждавшему их шоферу. Когда остановились, вынес Манечку из автомобиля. Вошли в большой ортопедический магазин. Анна Петровна замерла, боясь поверить своим предположениям, стесняясь спросить. И только когда Кароев обратился к Манечке: «Ну, теперь рассказывай по-французски, какие такие тебе нужны «стальные сапожки», – она отвернулась и, торопливо порывшись в сумке, достала платок и поднесла его к лицу…
Дома Анну Петровну ждала еще одна маленькая радость. Хозяйка передала ей посылку – большую шляпную картонку, зашитую в коленкор и носившую следы далекого пути и вскрытую: мама прислала из Полтавы кулич – настоящий русский, желтый, сдобный. Кулич разломался в дороге и зачерствел, но это не беда. Главное – оттуда, из дому, из теста, замешанного дорогими старушечьими руками, словно впитавшего в себя воздух родных мест, любовь и тоску…
Анна Петровна думала о том, что сегодняшние именины одни из самых счастливых в ее жизни. Было радостно, и хотелось плакать.
Хозяйка заплатила за посылку пошлины 10 франков, надо было вернуть. В сумке подходящих монет не оказалось, и она, став на стул, достала том Пушкина. Перелестав от начала до конца и еще раз, была поражена и испугана, найдя вместо четырехсот франков только пятнадцать…
Вечером, когда проснулся муж, оба смеялись долго над «тайной его преступления»…
* * *
Манечку «подкинули» на ночь соседке. Двуспальную кровать с трудом разобрали и вынесли по частям в коридор. Посуду собрали понемногу от соседей. Стулья и лишний стол дала хозяйка, которой подарили большую коробку консервов из русского магазина и которая, вообще, последнее время стала немного любезнее. Она сама носила им стулья – больше из любопытства, впрочем, и, вернувшись к себе, говорила дочери:
– Какой странный народ, эти русские! Совсем не умеют жить: бедствуют, голодают, ни одной рубашки без заплат, а в один день прокутить месячное жалованье – это им нипочем! Зайди посмотри, что там делается. Спроси для виду – не нужно ли чего-нибудь из посуды.
Гости начали собираться около восьми. Пришел «Калниц» и три однополчанина Кароева с женами; полковник Нарочкин; одноногий инвалид; капитан Кубин, ухитрившийся стать распорядителем торгового акционерного общества и среди своих носящий кличку «спекулянта», – он принес имениннице букет золотистых хризантем: не молодой уже человек, которого все звали просто «поручиком»… Словом, комната была полна, почти целиком занятая большим столом с грудой закусок и бутылок и сидящими вокруг него людьми.
Когда вошел генерал, все офицеры поднялись – по-старому… – Генерал был один, без жены – ей неловко было показаться у Кароевых, после тогдашнего хлопанья дверьми… Принес в кармане 50 франков – другие 50 успели проесть. Но, увидев обилие закусок, решил, что Кароев разбогател и можно повременить с отдачей… И тут же мысленно обозвал себя «подлецом».
Калниц внимательно присматривался ко входящим. Один из «заводских», скромный, добродушный человек, старался занять одинокого соседа и вводил его в курс общих интересов и непонятных для него ситуаций. Калница заинтересовал чин «поручика», явно не соответствовавший возрасту офицера.
– Собственно, он капитан, а почему его так зовут – пусть сам скажет.
Поручик услыхал разговор, повернулся к ним и без улыбки, чеканя слова, сказал:
– Произведен в поручики Высочайшим приказом в декабре шестнадцатого. Прочие чины – не в счет.
Решили, не дожидаясь запоздавших, приступить к закуске. Поручик, налив водки, встал и, вытянув левую руку по шву, правой быстро опрокинул в рот рюмку; сел.
– Это, собственно, что» обозначает?
– Подражание хорошему японскому обычаю: первый молчаливый тост – громко ведь не всегда уместно – за здоровье Его Императорского Величества.
– Кого?
– Законного Российского Императора.
Сидевшая напротив молодая дама, по моде стриженная, по моде подкрашенная, засмеялась.
– Ах, поручик, вы одержимый!..
– Никак нет: верноподданный.
– Господа, бросьте, а то опять он начнет…
– За здоровье дорогой именинницы!
– Ур-р-а-а-а!..
– Тише! Господа, что вы! Не забывайте – за стеной свирепая хозяйка.
Разговор быстро оживился. Он шел по группам и касался, главным образом, житейских будней. Дамы беседовали между собой. Анна Петровна продемонстрировала Манечкины «стальные сапожки» и пожаловалась на неудачу с прожженным платьем. Другая дама – постарше, худая и желчная, уверяла, что предпочитает работать на какую угодно французскую певичку, чем на своих русских «буржуев».
– Вчера, представьте себе, примеряла платье этой Шуйкиной – мы знаем откуда у них средства… Так шесть раз пришлось то укорачивать, то удлинять подол. Прямо для издевательства! Полчаса ползала перед ней по полу…
Молодая красивая дама с очень усталым лицом, рассказывала, что теперь стало немного легче. Но последние четыре месяца, когда сократили производство на заводе, где работает ее муж, пришлось ей заняться поденщиной. И вот какие оригинальные бывают положения: поступила к… персидской принцессе – тоже ведь политическая эмигрантка, свергнутой династии. Вся квартира обставлена в восточном вкусе, пропитана нежными ароматами, убрана цветами, коврами, подушками. Словом – экзотика. Гостей принимает много и пышно. И случайно оказалось – умеет говорить по-русски. Хотя с акцентом, но довольно свободно…
Вмешался Нарочкин:
– Эх, знаете, подозрительная ваша принцесса…
Говорили о том, что квартиры как будто стали дешеветь, а провизия, несмотря на стабилизацию франка, все дороже и дороже.
«Заводские», бывшие на разном расчете, спорили о преимуществах сдельной платы перед фиксом. Генерал объяснял Калницу несовершенство французских законов об охране труда.
И опять говорили о ценах, о дороговизне, о трудности найти работу…
– Господа, это прямо удивительно, – покрыл общий гул своим голосом полковник Нарочкин. – Ну мыслимое ли дело, чтобы когда-нибудь в доброе старое время на именинном пироге, в обществе генералов, полковников и милых дам шел разговор о ценах на подметки и брюки, о «гоюнжерах», поденщине и прочем…
– Стойте, дорогой, – перебил генерал, с явным удовольствием дожевывая кусок кулебяки. – Не считаетесь с фактом борьбы за существование и с социальным законом: род занятий определяет склад понятий, и – я бы сделал вольную прибавку – и характер разговоров. Мы, здесь присутствующие – в двойственной ипостаси: с одной стороны – полковники, интеллигенты, с другой – manoeuvres specialises; с одной стороны – полковницы, бывшие институтки, с другой – femmes de menage. Вот и получилась мешанина – смею думать, не в урон нам перед лицом потомственного пролетариата. И не у одних нас – беженцев – такое положение. Если судить по газетам, так и в Австрии, в Венгрии, отчасти в Германии… Да и повсюду – кризис интеллигенции, особенно жестокий в побежденных странах. Скольких он выбросил на улицу! Вот и заговорили о цене на хлеб и подметки… Только у нас жила оказалась крепче. Впряглись, кряхтим, но везем без отказу. А вы посмотрите, какая масса самоубийств в Будапеште, например, или в Вене… Так-то! С другой стороны – что далеко ходить за примером… И среди нас есть такие, которым чужды наши разговорчики. Вот хоть бы «спекулянт» наш… Скажите, дорогой, по совести, вы знаете, сколько стоит фунт мороженого мяса?
Кубин улыбнулся.
– Никак нет, ваше превосходительство, не интересуемся.
– А чем вы «интересуетесь»?
– В данное время одной вновь изобретенной эссенцией для моторов и только en gros.
– А раньше?
– О, очень многим: балканскими яйцами для Франции и пухом для Швейцарии; латвийским и польским картофелем для Бельгии; английскими послевоенными «стоками» для Венгрии; венгерским тряпьем для Германии; немецкой маркой и французским франком в период инфляции – всем понемногу.
На лице соседа Калница выразилось явное восхищение.
– А ведь без копейки начал. Голова!
– Но, кажется, вы немного погорели на деле Троицкого? – не без яду спросил Нарочкин.
– Ваше замечание неверно. Я, кажется, один из немногих, благополучно унесших ноги.
Послышался тягучий и не совсем уже твердый голос инвалида:
– Дружище, М-митя, за тебя я спокоен… Ты н-не пропадешь…
– Спасибо.
– Воз-зьми меня в компаньоны…
– Никак нельзя. У нас сухой режим. Все смеялись.
* * *
Пустели тарелки, бутылки. Гости приходили в благодушное настроение, становились шумнее и откровеннее. По русской натуре иные изливали друг другу интимные подробности своего горя или неудач – завтра будет от этого стыдно…
Увидели русский кулич и умилились. При этом невольно начали вспоминать про старое, говорили с тоской о России, о том, как все там переменилось – и быт, и люди. Пожалуй, почувствуешь себя совсем чужим, когда вернешься…
Калница не было слышно. Лицо одного из гостей показалось ему знакомыми. За наружность свою он не беспокоился. Но голос… И из предосторожности он разговаривал вполголоса только со своими соседями – генералом и «рабочим». Это никого не удивляло: приписывали застенчивости человека, попавшего в новое, незнакомое общество.
Радостными восклицаниями приветствовали вновь вошедшего гостя – шофера в ливрее. Сбросил ее и предстал хорошо одетым молодым человеком. Склонился к руке именинницы, положив незаметно на стол букет роз и коробку конфет.
– А, Володя, что так поздно?..
– Сюда, сюда садись!
– Ур-ра-а!
– Почтить его вставаньем!
– Тише, господа, ради Бога! Сосед Калница пояснял ему:
– Душевный человек. Видите – какой худой, в чем только душа держится! А работает запоем – бывает, по 20 часов подряд… Да деньги у него как-то не держатся. Когда есть – раздает, все больше без отдачи. И я, признаться, грешен…
– Володя, расскажи, как ты маркизу возил.
– Господа, да дайте же человеку поесть!
– Владимир Иванович, а вы кушайте и рассказывайте – я что-то слышала, вы богачом чуть не стали.
– Да, был богат весь день в воскресенье: клиент с утра в voitur'e чемоданчик забыл. Такой буржуйный, из дорогой кожи… После обеда встретился я, как водится, с однополчанами, покатал их, прогуляли до вечера. А под сиденьем – находка…
– Ну и что же?
– Кончил день, повернул по привычке к гаражу, вспомнил и…
– Ну, ну?.. – раздались нетерпеливые голоса.
– И отвез чемодан в комиссариат. Дамы вздохнули разочарованно.
– Там его изуродовали при вскрытии. Оказалось – всякие безделушки и драгоценности дамские на крупную сумму. В комиссариате со мной разговаривали по-хамски, почитая не то за вора, не то за дурака.
– И чем же кончилось?
– А вот заезжал я днем домой и застал письмо. Сегодня, оказывается, мой рассеянный клиент получил свои вещи и прислал мне, кроме сердечной благодарности, приложение в 200 франков – больше, пишет, не может. Завтра же сообщу ему, что эти деньги внесены в пользу безработных.
– Ну, уж это смешно…
– Может быть… Теперь – довольно! Другой раз дурака валять не буду.
– Не верьте, господа, – отозвался Кароев. – И в следующий раз то же сделает.
Стали, шутя, спорить о том, как поступили бы присутствующие, найдя что-либо ценное, вернули бы или нет? Мужские голоса разделились; дамы, кроме одной, решили: «ни за что».
– Расскажите-ка лучше политические новости, – обратился к шоферу полковник Нарочкин.
– Не осведомлен.
– Говорите! А о чем вы так долго в церкви беседовали в прошлое воскресенье с…
– Однако вы очень наблюдательны… Не о политике, во всяком случае… Довольно. В нашей беженской политике – только грызня да подсиживанье. Извозчичье ремесло куда чище. А вот вы – я слышал – Гофмана нам сватаете?
– Ну, знаете, я слишком малая сошка, чтобы… Но, по существу, что вы можете иметь против такой комбинации?
– А сколько он с вас возьмет? С большевиков в восемнадцатом году взял без малого треть Европейской России.
Вмешался генерал:
– Это в вас, дорогой, говорит старая психология пресловутой «союзнической верности». Довольно нам союзнички напакостили. Пора бы понять. Пусть помогает, кто может, и берет, что хочет, лишь бы помогли. В свое время всё вернем. Ведь каждый лишний день советского владычества, ох, как дорого обходится стране! – вот что учесть надо. Да к тому же – не наше с вами это дело. Про то знают те, кому ведать надлежит.
– Правильно, – отозвался один из «заводских». – Хоть с чертом, только бы…
– Союзническая верность тут, ваше превосходительство, ни при чем. Мне странною кажется только та легкость, с какою мы здесь расплачиваемся за счет России.
Генерал хотел возразить, но в это время вошел полковник Стебель, и разговор прервался.
– Что же вы это к шапочному разбору! Как жаль.
– Простите, не мог раньше.
Калниц перенес все свое внимание на вошедшего. Сосед его, дававший ранее пространные объяснения, теперь был лаконичен:
– Вот это человек!
И другие гостя отнеслись к вошедшему с особенным вниманием. Даже инвалид как-то подтянулся и стал подбирать ножом неряшливо разбросанные вокруг его прибора крошки и окурки.
– Николай Константинович, – обратился шофер к Стебелю, – поддержите меня…
– А вот дайте выпить за здоровье именинницы… В чем же дело?
– Генерал с Нарочкиным проповедают поход на Советы «хоть с чертом и какою угодно ценою». Как вы смотрите на этот вопрос?
– Совершенно отрицательно. Во-первых, я не вижу пока подходящих условий для интервенции. Зачем напрасные обольщения? Но допустим, что обстановка изменится… Несомненно, что весьма большая часть военного беженства пожелала бы пойти в поход. Вот здесь присутствующие, например, я уверен – все пошли бы…
– Если на то последует Высочайшее повеление, – перебил поручик.
Полковник усмехнулся.
– Беда в том, что ни революции, ни контрреволюции не возникают по Высочайшим повелениям… Явления эти посложнее. Но оставим этот вопрос… И уверен, что и наш «спекулянт» пошел бы, хотя он очень занят. И как образцово поставил бы он снабжение экспедиционного корпуса!..
Кубин привстал и, иронически улыбаясь, поклонился.
Из «заводского» угла прогудел басок:
– Почтить его вставаньем.
– …Вот только инвалид наш ослабел…
– Я-то? Николай Константинович, отец родной! С вами – хоть к черту н-на рога! И пить брошу…
– …Но все это – только принципиальная сторона вопроса. Дальше – труднее. В доброе старое время все было просто: традиции, присяга, дисциплина, приказ. Теперь – все основано на инерции и доверии. Добровольная дисциплина… – она потребовательнее… Ей нужно знать, например, и кто союзники? Идут ли они лишь свергать советское правительство или завоевывать и грабить Россию!.. Ибо тогда нас встретила бы страна как изменников, а не как освободителей… И понесем ли мы с собою подлинное освобождение и те именно блага, о которых мечтает народ? Наконец – как пойдем? Вы посмотрите – какой наш состав: ведь самому молодому из нас – юнкеру, защищавшему в свое время Перекоп, – теперь под тридцать. И с каждым годом эта невязка заметнее… Слов нет, наше зарубежное «старое» офицерство – элемент великолепный по духу и по опыту, хотя и ослаблено годами и невзгодами. Но… как его использовать надлежаще, чтобы этот драгоценный костяк оброс молодыми и крепкими мускулами?.. А подросшая зарубежная молодежь, которая еще не воевала – воспитывается ли она в созвучном с нами настроении?
Видите, как все сложно…
Наш возраст, опыт, все пережитое сделали нас более сознательными и осторожными. Вот мы и хотим – и, думаю, имеем право знать: с кем, с чем и как? А узнать, уверовав – тогда уже руку к козырьку, «Слушаю!», и – никаких.
– Верно! – отозвалось горячо несколько голосов, и в их числе – тот, что недавно хотел идти «хоть с чертом».
* * *
Пустели бутылки. Хмель бродил в головах – легкий, приятный. Мысли уходили далеко от всего тяжелого, будничного, настоящего. В прошлое – облекая его покровом ласки и тихой грусти, как будто и не было в нем вовсе ни горя, ни грязи… В будущее – несущее – о, несомненно! – отраду и избавление, как будто мало еще таится в нем колючих терниев…
– Нельзя не пить рабочему человеку, – говорил один из «заводских» «спекулянту», – иначе задумываться начинаешь…
Другой, склонившись к генералу, отводил душу:
– А помните, ваше превосходительство, как под… вы послали меня с батальоном в обход – брать хутор… Как подумаешь – какие люди были! Под убийственным огнем, без единого выстрела… И почти никого не осталось. Кого ни вспомнишь – убит…
Один из гостей запел:
Пусть свищут пули, льется кровь,
Пусть смерть несут гранаты…
Все подхватили.
Раздался стук в стену. Анна Петровна заволновалась. Калниц кивнул ей, вышел на минуту и, вернувшись, сказал тихо:
– Ничего, уладил…
Не плачь о нас, святая Русь,
Не надо слез, не надо…
Молись за павших и живых,
Молитва – нам награда…
Лилась стройно и красиво знакомая песня, ритм и немудрящие слова которой давно уже переросли свой смысл и значение… Песня, распевавшаяся на позициях великой войны, потом под Орлом и Царицыном, под Киевом и Одессой, во Владикавказе и Дербенте. И впитавшая в созвучья свои радость былых побед, и боль поражений, и весь скорбный путь, и неугасшую, невзирая ни на что, надежду…
И когда звучали последние строфы:
Вперед, полки лихие!
Господь за нас – мы победим.
Да здравствует Россия! —
…невольно подкатывало к сердцу щемящей болью и радостью, дрожали складки над бровями, и глаза застилало влагой…
Начали расходиться. Воспользовавшись освободившимся местом. Калниц подсел к полковнику Стебелю, и между ними начался разговор вполголоса. Скоро оставались только они и инвалид, который тихо и не совсем твердо напевал: «Занесло тебя снегом, Россия…» По-видимому, он тоже поджидал Стебеля. Анна Петровна, чтобы дать им возможность поговорить, старалась занять инвалида.
Наконец Стебель встал. Вышли втроем на улицу. Инвалид покачивался, но был еще достаточно трезв. Сказал просительно и серьезно:
– Николай Константинович, я вас провожу домой.
– Не надо, вам пора спать.
– Ну, так я при нем… Все равно. Николай Константинович, все опротивело, решил пошабашить. Так хоть с пользой, чтобы вспоминали добром пьяницу и озорника… Хочу угробить Ра…
Полковник закрыл ему рот ладонью.
– Тсс… Молчите! Что вы – с ума сошли? Калниц подошел к инвалиду, взял его за руку повыше локтя, сжал сильно и, пристально глядя в глаза, сказал: