Текст книги "Офицеры"
Автор книги: Антон Деникин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
– Приходите завтра в четыре в кафе, что против остановки метро Леколь Милитер. Мне с вами надо поговорить. Только – трезвым, слышите?
И странно было видеть, как дерзкий и во хмелю и в трезвом виде инвалид вытянулся перед незнакомым ему человеком, позволявшим себе такое обращение, и почтительно, по-военному ответил:
– Слушаю!
Стебель с недоумением взглянул на Калница. Тот сказал:
– Я потом вам доложу….
Провожая полковника, Калниц, склонившись к нему, продолжал начатую в комнате беседу:
– …Личный контакт необходим – он откроет нам широчайшие перспективы. Вы не поверите, с каким душевным трепетом мы, еще не зная вас, наблюдали, скорее, чувствовали, ведущуюся параллельно с нами вашу самоотверженную работу, которой так боятся большевики. О, они дорого бы дали, чтобы уловить ведущие к вам нити…
* * *
В большом кабинете с тщательно занавешенными окнами собрался десяток видных деятелей, чьи имена попадаются постоянно на страницах зарубежных газет и вызывают невольно представление о больших и ярких эпизодах прошлого, о предгрозовье, смуте, борьбе…
Хозяин квартиры отличался большой терпимостью, и потому в политическом отношении состав общества был довольно разнообразен. Это оправдывалось и исключительной важностью сегодняшнего собрания. Потому, вероятно, – и завешенные окна, и неполный свет, и некоторая напряженность ожидания.
Хозяин беседовал с бритым господином, глядевшим сосредоточенно, печально и жестко. Звонок телефона – хозяин вышел. Тотчас же к бритому господину подошли двое и стали говорить, волнуясь и перебивая друг друга:
– Вы совершенно не бережете себя. Разве так можно…
– Вас видели и в церкви, и в русском театре…
– Ну, если не из-за себя, то из-за того важного дела, которому вы служите…
– Собственно, и это собрание слишком многолюдное… Бритый господин улыбнулся.
– Когда годы ходишь по краешку пропасти, то перестаешь думать об опасности. Профессиональная привычка.
Открылась дверь. Хозяин ввел нового гостя.
– Ну, теперь, кажется, все…
Он указал рукою место против себя бритому господину и обратился к присутствующим:
– Пожалуйста, господа, садитесь.
Потом, по давнишней привычке председательствовать, постучал карандашом по столу, хотя внимание всех было и без того сосредоточено.
– Повод нашего сегодняшнего собрания, господа, совершенно исключительный. Оторванные от родной земли в течение стольких лет, мы утеряли связь с нею, утеряли способность разбираться в процессах, там происходящих. Многие были уверены в том, что в советской России народные массы задавлены до такой степени, что ими утрачена окончательно воля не только к активному сопротивлению, но и к самому жалкому протесту.
Он повысил голос и стукнул ладонью по столу.
– Но это нет! Там растет революционное движение, там создались широко расставленные боевые организации, ведущие борьбу с коммунистической властью не на жизнь, а на смерть, проникшие своими щупальцами не только в народную толщу, но и в самые сокровенные части советского механизма. Один из руководителей такой организации – среди нас. По понятным причинам я не буду называть его имени: nomina sunt odiosa … Понятно также, что все, что здесь будет говориться, должно быть сохранено в глубочайшей тайне. Итак, господа, я передаю слово… – жест в сторону бритого господина, – будьте добры!
Докладчик начал говорить. Резко, скупо в выражениях, с простотой и строгостью. Он сделал оценку современного положения советской России и советской власти, которая, «упираясь всеми конечностями», вынуждена все же уступать одну позицию за другой и медленно, но верно катится к термидору и к своей гибели. Говорил о возрождающийся жизни во всех ее проявлениях, о подъеме сознательности и экономического благосостояния в населении, придающих ему голос, силу и волю к сопротивлению, к борьбе.
По временам докладчик обводил глазами присутствующих, и когда ему по выражениям лиц казалось, что кто-либо относится скептически к его доводам, останавливал на том свой упорный взгляд и раздельно, чеканя слова, говорил как будто ему одному.
– …Голодный, изнуренный будет нести с тупой покорностью свое постылое ярмо. Сытый же восстанет. И потому первейшим условием успеха борьбы – это касается особливо эмиграции – мы считаем устранение всех препятствий к экономическому возрождению нашей родины.
Один из слушателей во время речи то снимал нервно, то одевал опять пенсне, что обличало в нем волнение. Поймав взгляд хозяина, он знаком попросил слова, и получил согласие.
– Прошу извинения, что перебиваю докладчика, но меня смущает один весьма важный вопрос… Из слов ваших можно вывести заключение, что мы не должны чинить препятствий и к получению советской властью иностранных кредитов. Так ли я понял вас?
Докладчик секунду помолчал.
– Я прекрасно отдаю себе отчет в том, как может быть встречено мое заявление в данной аудитории. И тем не менее скажу без колебания: да, вы поняли именно так! Мы считаем, что эмиграция совершает крупную ошибку, более того, преступление, используя свое влияние, свою прессу для противодействия русским займам…
– Вы хотели, очевидно, сказать советским… Но не считаете ли вы, что иностранные деньги пошли бы только на деятельность Коминтерна и, вообще, на нужды и укрепление советской власти?
– Отчасти – может быть. Но это не важно. Пусть даже половина кредитов будет загублена, зато другая пойдет по прямому назначению – на восстановление народного хозяйства. А это даст могучий прилив сил и толчок к развязке.
Его оппонент недоуменно развел руками, нервно сбросил пенсне и замолк.
– И наконец, самый щекотливый вопрос… Вы можете отнестись с недоверием – и это ваше право – ко мне и к организации. Мы в этом отношении бессильны. Чем мы можем доказать вам, что мы – фактическая серьезная противобольшевицкая сила, а не миф и не провокация? Быть может, теми строками советских «Известий», которые говорят о ряде террористических актов и поднятых нами волнениях против коммунистической власти? Но характер нашей деятельности требует сугубой конспирации, а святые для нас имена наших мучеников ничего ровно не говорят вам. Повторяю – мы бессильны. И потому – скажу прямо – мы не ожидаем от вас полного доверия. Смотрите на помощь нам, как на предприятие, сопряженное с известным риском, но, ради Бога, не умывайте рук.
Нам нужны деньги и люди.
Конечно, мы справились бы и сами, как справлялись до сих пор… Но ваша помощь позволит развернуть еще шире нашу деятельность, даст нам моральное удовлетворение и пополнит наши ряды новыми элементами высокого жертвенного служения, которыми, как я убедился лично, так богата еще русская эмиграция, и в особенности белое офицерство…
Поднялись. Хозяин извинился и на минуту потушил электричество. Взглянул из-за портьеры в окно: улица была совершенно пуста. Зажег свет опять. Начали расходиться, обменивались вполголоса впечатлениями. Обсуждение тезисов доклада отложено было до другого раза, без участия докладчика. Один из присутствующих долго что-то шептал докладчику и, уходя, в дверях уже бросил:
– А относительно «металлических вещиц» не беспокойтесь – сколько угодно!..
* * *
В доме Кароева все повеселели. Анна Петровна удачно распродала пошетки и расчет за последнюю неделю получила хороший, сверх ожидания. Новое начальство Кароева на заводе оказалось вполне приличным. Да и вообще настроение его, в связи с подъемом, периодически охватывающим беженство, и с теми отрывочными сведениями, которыми делился с ним изредка брат, сильно поднялось.
Будто в темный подвал, в который упрятала их жизнь, заглянул луч света.
А тут еще Манечка… После нескольких репетиций со «стальными сапожками» дома, девочку усадили в коляску и повезли в парк. Оба с волнением и радостью наблюдали, как ребенок, с удивлением поглядывая на свои толстые, поблескивающие ножки, неуверенно, но прямо зашагал по гравию дорожки. Первый раз в жизни!
Брат заходил к ним редко – всегда поздно вечером – и оставался недолго. Предложил помочь – Кароев почему-то, сам хорошенько не понимая своего упорства, отказался. Взял только 300 франков. Посмеялись: «десять долларов с лихвенными процентами». Кароева-младшего, по правде сказать, несколько обижало отношение брата. Ему казалось, что брат питает к нему слишком мало доверия. Ведь мог бы, если бы хотел, привлечь его к делу… С какою радостью он променял бы свою постылую работу на ту, во сто крат более трудную и опасную, но захватывающую по своей идее. Сам не хотел об этом говорить. Попросил жену «намекнуть при случае». Анна Петровна, без особенной, впрочем, охоты, намекнула.
– Видите ли, Аня, я решительно отказываюсь втягивать брата в наше предприятие. Я – один, у него – семья. Все мы ходим ежечасно между жизнью и смертью. Довольно и одной кароевской головы…
Анна Петровна в душе порадовалась такому исходу.
Дела брата, насколько можно было судить по его скудным, отрывочным фразам, шли хорошо. Случайно оброненные имена людей с видным общественным положением свидетельствовали о солидных связях. Некоторые суждения и прогнозы, слышанные Кароевым от брата, появлялись на столбцах газеты, с сочувственным откликом и с пояснением, что высказаны они «весьма авторитетным лицом, недавно прибывшим из советской России…».
В воскресенье Кароев с женой и с Манечкой зашли в церковь. Пели Херувимскую. Никогда – для очень многих, по крайней мере – потребность в своем храме не бывает такой мучительной и летучей, как на чужбине, в изгнании. Кароев сегодня не вникал в смысл молитвенных возгласов и песнопений. Душа его сама впивала в себя привычное с детства, родное, «нездешнее», излучавшееся от сводов потемневших, от ликов благостных и суровых, от света паникадил и клубов дыма кадильного; от торжественного ритма служения и звуков небесных, то ударяющих в своды хвалою и радостью, то замирающих тихой мольбою… Стоит только полузакрыть глаза и постараться не думать. И уходят далеко серые будни, с ревом стальных чудовищ, с «пьесами» и контрметрами, с безработицей и голодовкой…
«…Всякое ныне житейское отложим попечение»…
…И нисходит тихое, светлое, примиряющее…
Кароев подумал – много ли среди присутствующих в храме людей искренно и глубоко верующих?.. И скольких привело к Богу и в храмы – в чаянье воскресения – горе и взыскание Родины? По себе и по другим он чувствовал, видел, как меняются лица молящихся и даже голос священнослужителя, когда возносится прошение:
«О страждущей стране Российской»…
Закрыть глаза и не видеть – можно. Но не слышать нельзя… Возле Кароева двое трещали что-то о своих делах, и этот разговор врывался пошло и грубо в его настроение. Подошел сзади знакомый шофер. Поздоровался.
– Отчего не зовете никогда? Я слышал, у вас недавно здоровый выпивон был!..
– Ну…
Настроение сошло. Спустился на землю. Обвел рассеянным взглядом находившихся в церкви. В среднем проходе увидел вдруг проталкивающегося вперед брата. Брат почтительно, но с достоинством склонился перед пожилым сановного вида человеком; тот повернулся, взял подошедшего за талью и с приветливой улыбкой что-то говорил ему.
Шофер, толкнув Кароева, указал глазами на разговаривавших.
– Видите – бритый этот – не то англичанин, не то американец… Везу их на прием… Прощайте, выходят уже. Так позовете?!
Возвращаясь домой, Кароевы встретили на улице одноногого инвалида. Он шел с озабоченным видом и был совершению трезв. Кароев не мог скрыть своего изумления:
– Чудеса!
– Ты что это, насчет градусов? Целую неделю ни маковой росинки! Занят по горло важным и ответственным делом. Рассказал бы тебе, друг, но… есть такие вещи, о которых, не говорят отцу родному. Скоро услышишь… Тороплюсь.
«Есть такие вещи»… Кароев вспоминал, от кого он слышал недавно точь-в-точь такую же фразу…
* * *
Последнюю неделю старший брат не заходил к Кароевым ни разу. Это очень смущало их – не случилось ли чего-нибудь? В таком деле все возможно… Брат предупреждал – без крайней надобности не ходить к нему в гостиницу… Поэтому Кароев решил съездить после ужина к полковнику Стебелю – быть может, он что-либо знает… Дома не застал. Соседи-французы сказали ему, что русский мосье недели две тому назад уехал – кажется в Прагу, и до сих пор не возвращался.
Кароев повернул к Трокадеро, вблизи которого остановился брат – так, на всякий случай… Подошел к гостинице. Многоэтажный дом с мраморной облицовкой нижнего этажа, с обширным вестибюлем, уставленным кадками с цветами. Через окно видна была контора и в ней швейцар, по важности похожий на министра.
Заходить не хотелось – брат будет недоволен, да притом же эта проклятая застенчивость: отвык; в порядочный hotel неловко стало заходить… Походил с четверть часа мимо гостиницы и не утерпел – зашел все-таки.
– Скажите, пожалуйста, дома господин Кароев? «Министр», не отрывая глаз от счетов, процедил:
– Не останавливался. – Как?
Кароев растерялся и покраснел. «Фу, какой скандал – ведь брат не так прописан. Подведешь еще, чего доброго»… Поправился:
– А господин Калниц?
– Уехал экстренно утром в Берлин.
Без сомнения, случилось что-либо серьезное. Уехал так поспешно, не зайдя проститься. Хоть бы написал несколько слов…
Возвращаясь домой, Кароев думал об их детстве, о старом кароевском доме. Брат был много старше его и пошел по другой дороге: до призыва он занимал уже видное место и имел имя в специальной литературе. Разница в летах и несомненное интеллектуальное превосходство старшего брата отозвались на их отношениях: никогда, с самых ранних лет, между ними не было настоящей близости.
Младший несколько завидовал старшему, но втайне гордился им и питал в нему большое уважение.
«Все-таки хоть бы черкнул словечко…»
У самого дома Кароев встретил знакомого офицера. Когда-то были дружны, но давно не виделись. Говорили про него, что он состоит в какой-то «боевой группе»… Во всяком случае, нигде не работает и ведет таинственный образ жизни. Поздоровались.
– А у меня к вам дело…
– Милости просим наверх.
– Я заходил уже на вашу квартиру. Там – гости, а мне надо бы поговорить с глазу на глаз. Зайдемте за угол, в брассери.
Они сели за столик, подальше от людей, и потребовали пива.
– Скажите, пожалуйста, у вас нет ли родственника или однофамильца, Сергея Кароева – за границей или в советской России?
Кароев насторожился.
– Нет. А почему вы спрашиваете?
– Объявился тут латыш один подозрительный. Мы понаблюдали за ним и раздобыли преинтересные сведения: во-первых, он не латыш, а русский – Сергей Кароев, а во-вторых…
Он порылся в своем портфеле.
– А во-вторых, нам удалось изъять из его чемоданчика две явки в сов. учреждения и этот вот предмет…
Он положил на стол фотографию: группа людей, одетых в форму ГПУ, в веселых непринужденных позах. Двое – в штатском. Один из них – с усами и тупой бородкой…
Кароев побледнел. Перехватило горло.
«Брат»…
Офицер не мог заметить, какое впечатление произвела фотография на его собеседника, потому что в тот же момент чья-то рука хлопнула его по плечу, и между ними просунулась пьяная голова инвалида.
– Здорово, молодцы!
Офицер брезгливо отодвинул руку инвалида и торопливо спрятал карточку в портфель. Процедил сквозь зубы:
– Черт знает что за амикошонство!..
И, прощаясь тотчас же с Кароевым, спросил:
– Никого не признали?
– Нет.
Инвалид схватил за руку Кароева и в пьяном волнении, заплетающимся языком говорил:
– Друг, наплюй мне в рожу – я подлец! Я н-негодяй! Все было готово – понимаешь? Н-на углу бульвара Ля-Тур-Мобур, когда будет возвращаться от этого от Бриана. Бац! А я с утра н-напился и н-не пошел. И р-револьвер пропил, и все…
… Н-но я н-не мог удержаться пон-нимаешь? Н-не мог! Та-кой удар – Николай Константинович н-наш!.. Ведь – как отец родной… Такой удар!..
Кароев опомнился.
– Какой удар? Ты о чем?
– Н-не знаешь?..
Он порылся в кармане и бросил на стол помятый номер газеты. Под рубрикой «Террор в советской России» напечатано было:
«Из Москвы сообщают:
При переходе советской границы был задержан подозрительный человек, оказавшийся белогвардейским полковником Стебелем. Расследование выяснило участие его в подготовлявшемся крупном противоправительственном выступлении на Украине. Постановлением коллегии ГПУ Стебель приговорен к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение».
Кароеву показалось, что вокруг него зашумели заводские молоты, что пол качнулся, – он теряет равновесие и падает в пропасть. Схватился за стол, чтобы не упасть.
А ослабевший инвалид уныло тянул:
– Как я теп-перь пок-кажусь ему на глаза…
Кароев крикнул:
– Кому? – так громко, что встревожились посетители кафе, и из-за стойки выглянул хозяин. Инвалид вздрогнул, недоумевающе поднял глаза.
– Кому?! Латышу!..
Прошел час. Они все еще сидели за столиком, залитым, запачканным пеплом, и пили без конца, мешая пиво с аперитивами. Кароев – с мокрым лбом, с налитыми кровью глазами, говорил, стуча кулаком по столу:
– Люди зверями стали! Ты понимаешь – жить страшно…
* * *
…Дома жены не было. Кароев долго зажигал газ непослушными руками: ломались спички, и пьяно кружилась, уплывая из рук, лампа. Манечка спала. На большой кровати сиротливым шариком чернела ее головка.
Первое, что бросилось в глаза Кароеву, были «стальные сапожки», аккуратно сложенные на стуле. Он застыл, не сводя с них глаз. Потом медленно потянул к ним руки, ощупал и поднес к лицу. Холодные, поблескивающие – немые свидетели… Кароев схватил рукодельные ножницы жены, и, торопясь и срываясь, стал резать ремешки и кожаные части. Пытался сломать стальные полоски, но они не поддавались… Он бросил аппараты на землю и стал топтать их ногами…
Из соседней комнаты громко стучали в стену.
Кароев с ненавистью взглянул на изуродованные обломки, отшвырнул их ногою в угол и вдруг оглянулся…
На кровати сидела разбуженная Манечка, свесив тонкие худые ножки с несошедшими еще сизыми рубцами. Она испуганно глядела то на отца, то на обломки «сапожек» и жалко плакала. Кароев провел рукой по лбу, будто отгоняя наваждение; весь осел, прильнул к маленьким ножкам и, тяжело дыша, говорил:
– Не плачь, моя доченька… Проклятые! Оплели, испоганили… Но не будет! Не сломите! Мы устоим, вы – сгинете… Не плачь, родная. Потерпим еще немного: будут у тебя новые сапожки и поедем с тобой в Россию…
Capbreton, 1927