Текст книги "Ги де Мопассан"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Что особенно раздражает его, так это то, что незнакомка неплохо сведуща о нем, персонаже, достаточно известном широкой публике; он же не знает о ней ровно ничего. Мезальянс очевиден. «Меня вы более или менее знаете, – продолжает он. – …Но в каком положении я?
Вы, правда, можете оказаться молодой и очаровательной женщиной, и в один прекрасный день я буду счастлив расцеловать ваши ручки.
А что, если вы старая консьержка, начитавшаяся романов Эжена Сю?
Или образованная и перезрелая девица-компаньонка, тощая, как метла?
В самом деле, не худая ли вы? Не слишком, не правда ли? Я был бы в отчаянии, если бы мне пришлось иметь дело с тощей корреспонденткой. Незнакомкам ни в чем не доверяешь.
…Светская ли вы женщина? Сентиментальны ли вы? Или просто романтичны? Или, может быть, вы всего-навсего скучающая особа и желаете развлечься?»
И внезапно с юмором переходит на откровенность, как будто хочет обескуражить свою корреспондентку: «Видите ли, я ни в коем случае не принадлежу к числу тех людей, которых вы ищете. Во мне нет ни на грош поэзии. Я отношусь ко всему с одинаковым безразличием…
Вот вам и мои признания. Что вы о них скажете, сударыня?
Вы, должно быть, сочтете меня очень бесцеремонным, – прошу прощения. Когда я пишу вам, мне кажется, что я иду по мрачному подземелью, боясь оступиться в какую-нибудь яму. И я наугад постукиваю палкой, чтобы прощупать почву.
Какие духи вы предпочитаете?
Вы гурманка?
Какой формы ваше ушко?
Каков цвет ваших глаз?
Не музыкантша ли вы?
Не спрашиваю вас, замужем ли вы. Если да, вы ответите мне нет. Если нет, ответите да.
Целую ваши ручки, сударыня».
Ответ, исполненный желчи, не заставил себя ждать:
«Итак, вот оно что: вы скучаете, ко всему относитесь безразлично и в вас нет ни на грош поэзии!.. Неужели вы думали меня этим испугать?
Вот каким я вас вижу: у вас, должно быть, довольно большой живот, коротенькая жилетка из материи неопределенного цвета и последняя пуговица непременно оторвана. И все же вы меня интересуете. Одного я только не понимаю: как вы можете скучать? Я бываю иногда грустна, подавлена или гневна, но скучать… никогда!
Вы не тот человек, которого я ищу? Какое несчастье! (Вот она, консьержка!) Не будете ли вы так любезны объяснить мне, каков он, этот человек?
Я никого не ищу, милостивый государь, я держусь того мнения, что мужчины должны служить не более как аксессуарами для сильных женщин (вот она – засушенная старая дева!).
Затем отвечу вам на ваши вопросы, причем с глубокой искренностью, ибо я не люблю потешаться наивностью гениального человека, который дремлет после обеда в своем кресле, с сигарой во рту.
Худа? О нет, но и не толста ничуть. Светская, сентиментальная, романтическая? Но как вы это понимаете? Мне кажется, все это отлично может ужиться рядом в одном и том же человеке: все зависит от момента, случая, обстоятельств. Я современна и подвержена новейшим поветриям: посему может случиться, что мне, как и вам, не хватает поэтичности.
Мой любимый аромат? Аромат добродетели. И никакой вульгарности. Да, я гурманка, или скорее прихотлива в еде.
У меня маленькие, немного неправильной формы, но красивые уши; глаза серые. Да, я музыкантша, но не такая отличная пианистка, как, вероятно, ваша младшая учительница. Если бы я не была замужем, как я могла бы читать ваши ужасные книги?
Довольны ли вы моим послушанием? Если да, оторвите от жилетки еще одну пуговицу и думайте обо мне, когда сгущаются сумерки. Если нет… тем хуже! Я нахожу, что сказала вам достаточно в ответ на ваши фальшивые признания.
Осмелюсь спросить, кто ваши любимые композиторы и художники?
А что, если бы я оказалась мужчиной?»
К этому письму был приложен набросок, изображающий толстого мосье, дремлющего в кресле под пальмой на берегу моря. Перед ним – стол, пивная кружка, сигара. Так незнакомка поддразнивала своего любимого писателя. Ответ последнего грешит тяжеловесностью, достойной конюха:
«О! Теперь-то я вас знаю, прекрасная маска: вы преподаватель шестого класса лицея Людовика Великого. Признаюсь, я уже и раньше догадывался об этом, так как ваша бумага издает легкий запах нюхательного табака. Посему я перестаю быть галантным (да и был ли я таковым?) и начну обращаться с вами, как с ученым мужем, то есть как с врагом. Ах, старый плут, старый классный наставник, старый латинский буквоед, и вы намеревались сойти за хорошенькую женщину…»
Рассыпавшись в подобных дифирамбах, Мопассан вновь берет себя в руки. Что более всего уязвило его, так это портрет в образе пузатенького и сонного человечка, тогда как он гордился своим плоским животом и выдающейся грудью. Он с наивным удовлетворением «отредактировал» его:
«Равно благодарю вас за мой портрет, набросанный вами. Даю вам слово, он похож. Укажу, однако, некоторые погрешности:
1. Живот меньше.
2. Я никогда не курю.
3. Я не пью ни пива, ни вина, ни спиртных напитков. Ничего, кроме воды.
Так что блаженное состояние перед кружкой не может быть моей излюбленной позой.
Гораздо чаще сижу на диване по-турецки… Вы спрашиваете меня, кто мой любимый художник из современных? Милле.
Мой любимый музыкант? Я не терплю музыки!
По правде говоря, я предпочитаю всем искусствам красивую женщину. А хороший обед, настоящий обед, изысканный обед я ставлю почти на ту же ступень, что и красивую женщину.
Вот мое жизненное кредо, господин старый учитель.
Я считаю, что когда тобой владеет глубокая страсть, всеобъемлющая страсть, то ей нужно отдаться целиком, пожертвовав для нее всеми другими: я это и делаю.
Мною владели две страсти. Нужно было пожертвовать одной – и я пожертвовал чревоугодием. Я стал воздержан в пище, как верблюд, но так разборчив, что теперь и не знаю, чем же мне питаться.
Хотите еще одну подробность? Я выигрываю крупные состязания в качестве гребца, пловца и ходока.
Теперь, после всех этих признаний, господин классный наставник, расскажите мне о себе, о вашей жене – несомненно, вы женаты, – о ваших детях. Нет ли у вас дочки? Если да, прошу вас, подумайте обо мне.
Молю божественного Гомера, да испросит он для вас все земные радости у Бога, которому вы поклоняетесь.
Ги де Мопассан.
Через несколько дней я вернусь в Париж, на ул. Дюлон, 83».
Так кем же в действительности оказалась «сударыня», она же «господин классный наставник»? А была это молодая русская девушка 24 лет, больная чахоткой в последней стадии и одаренная истинным талантом художницы. Она вела дневник, в надежде, что ее конфиденциальные записи помогут ей остаться в памяти будущих поколений. Она была избалованной и мужественной, капризной, жеманной и трагичной. Звали ее Мария Башкирцева (Муся для самых близких). По мнению врачей, ей оставалось жить всего несколько месяцев. Готовясь умирать, она посвятила свои последние дни кокетливой переписке, которая возбуждала и забавляла Мопассана. Получив третье письмо от своего любимого писателя, она сделала запись в своем дневнике 15 апреля 1884 года: «Остаюсь дома, чтобы ответить незнакомцу (Ги де Мопассану). То есть это я для него незнакомка. Он мне отвечал уже трижды. Это не какой-нибудь Бальзак, которого обожают всецело. Теперь я сожалею о том, что обратилась не к Золя, а к его поручику, который обладает талантом, и большим. Вот что мне понравилось среди молодых. В одно прекрасное утро я проснусь с желанием, чтобы знаток оценил те прекрасные вещи, которые я умею высказывать. Я искала – и выбрала его».
Сочиняя четвертое письмо Мопассану, она приняла правила игры и, дрожа от радости, облачилась в одеяния мудреца по имени Жозеф Савантен.[61]61
Говорящая фамилия: по-французски savant значит «ученый». (Прим. пер.)
[Закрыть]
«Я воспользовался, милостивый государь, досугом святой недели, чтобы вновь перечитать полное собрание ваших сочинений… Вы, конечно, большой весельчак. Я никогда не читал вас целиком и подряд, впечатление поэтому, можно сказать, свежее, и оно таково, что вы чересчур злоупотребляете описанием этих… этого… этого акта, благодаря которому существует мир. Не знаю, какому богу я поклоняюсь, но вы, безусловно, поклоняетесь тому… тому странному символу, который чтили в Древнем Египте.
Черт возьми! Есть от чего потерять покой моим лицеистам и возмутиться всем монастырям христианского мира.
Что касается меня, а я вовсе не отличаюсь стыдливостью и читал самые предосудительные сочинения, меня смущает, да, сударь, смущает ваше тяготение к этому грубому акту, которое г. Александр Дюма-сын называет любовью. Это может перерасти в мономанию, что будет прискорбно, ибо вы богато одарены и ваши рассказы о деревенской жизни хор(ошо) написаны…
Мне известно также, что вы написали „ЖИЗНЬ“ и что эта книга несет на себе печать глубокого чувства отвращения, грусти и уныния. Это чувство, которое уравновешивает мощь ваших мускулов, время от времени всплывает наружу в ваших сочинениях и внушает мысль, что вы – высшее существо, страдающее от жизни. Вот что поразило мое сердце. Но это, я думаю, лишь подражание Флоберу.
В итоге мы – порядочные простофили, а вы – замечательный шутник (видите, как хорошо быть незнакомым друг с другом) и морочите нам голову своим одиночеством и длинноволосыми существами…»
Этот намек на влияние Флобера свидетельствовал о проницательности незнакомки и задел Мопассана, как если бы кто-то проник в заповедный уголок его сада. Продолжение письма откровенно иронично:
«…вы ненавидите музыку – возможно ли?
Вас бы следовало угостить ученой музыкой! Ваше счастье, что вы еще не написали книгу – книгу, в которой будет фигурировать женщина, да.
…Чревоугодие, женщины! Но, мой юный друг, берегитесь! Вы переходите на вольности, а мое звание классного наставника запрещает мне следовать за вами по этому опасному пути.
…Вы серьезно утверждаете, что предпочитаете красивых женщин всем искусствам? Вы смеетесь надо мной.
Простите за бессвязность этого послания и не оставляйте меня долго без ответа.
Засим, великий пожиратель женщин, желаю вам развивать мышцы, о которых не принято писать, и верблюжью подушку, а я остаюсь со священным трепетом вашим преданным слугой.
Савантен Жозеф».
Послание одновременно развеселило Мопассана и вывело из себя. Для ответа он выбирает грубоватый тон развеселых лодочников – завсегдатаев «Лягушатни»:
«Мой дорогой Жозеф, мораль вашего письма, очевидно, та, что, раз мы совсем не знаем друг друга, не будем стесняться и поговорим откровенно, как два брата.
И я готов первым подать пример полной откровенности. Мы дошли до такой точки, что можем говорить друг другу „ты“, не правда ли? Итак, я говорю тебе „ты“ и наплевать, если ты недоволен…
…Знаешь ли, для школьного учителя, которому доверено воспитание невинных душ, ты говоришь мне не особенно скромные вещи! Как? Ты ни чуточки не стыдлив? Ни в выборе книг для чтения, ни в своих сочинениях, ни в своих словах, ни в своих поступках, да? Я это предчувствовал.
…И ты полагаешь, что это меня забавляет? И что я смеюсь над публикой? Мой бедный Жозеф, под солнцем нет человека, который скучал бы более меня. Нет ничего, что стоило бы затраты сил или минутного утомления. Я скучаю без передышки, без отдыха и без надежды, потому что ничего не хочу и ничего не жду; что же касается того, чтобы оплакивать обстоятельства, которые я не могу изменить, – с этим я подожду, пока не выживу из ума. Так как мы откровенны друг с другом, то предупреждаю тебя, что это – мое последнее письмо, потому что переписка мне уже начинает надоедать.
К чему продолжать ее? Меня она не забавляет и не обещает ничего приятного в будущем.
Итак?
У меня нет никакого желания познакомиться с тобой. Я уверен, что ты безобразен, и вдобавок нахожу, что послал тебе уже достаточно автографов вроде этого. Известно ли тебе, что они стоят от десяти до двадцати су за штуку, в зависимости от содержания? У тебя есть по крайней мере два по двадцать су. Счастливчик!
Кроме того, я намереваюсь снова покинуть Париж, так как скучаю в нем гораздо сильнее, чем где-либо. Я поеду в Этрета, чтобы переменить обстановку, а также потому, что в данный момент смогу побыть там в одиночестве.
Больше всего люблю быть в одиночестве. Так я, по крайней мере, скучаю молча.
Ты спрашиваешь меня, каков мой точный возраст. Так как я родился 5 августа 1850 года, то мне еще нет 34. Это тебя удовлетворяет? Не собираешься ли ты попросить у меня фотографию? Предупреждаю, что не пришлю.
Да, я люблю красивых женщин, но бывают дни, когда они мне страшно противны.
Прощай, старина Жозеф, наше знакомство было очень неполным, очень коротким. Но что делать? Может быть, и к лучшему, что я не видел твоей физии, а ты моей».
Это письмо Мария восприняла как ушат грязной воды, выплеснутый прямо в лицо. Задыхаясь от гнева, она делает запись в своем дневнике 18 апреля 1884 года: «Как я и предвидела, между моим писателем и мною все кончено. Его четвертое письмо грубо и глупо». Но не думайте, что она воздержится от ответа тому невеже, который в ответ на ее булавочные уколы осыпает ее выражениями в стиле ломового извозчика:
«Ваше письмо слишком сильно благоухает. Вовсе не было надобности тратить столько духов, чтобы заставить меня задохнуться. Так вот что вы нашли ответить женщине, виноватой лишь в том, что она проявила неосторожность? Красиво, ничего не скажешь.
Без сомнения, Жозеф во всех отношениях не прав, именно поэтому он и чувствует себя задетым. Но он находился под властью легкомыслия, почерпнутого из ваших книг, как если бы это был напев, от которого никак не можешь избавиться.
Тем не менее я его строго порицаю, ибо нужно быть уверенным в любезности противника, прежде чем рискуешь шутить таким образом.
Притом, мне кажется, вы могли бы унизить его с большим остроумием.
А теперь скажу вам одну невероятную вещь, которой вы, без сомнения, никогда не поверите, и так как узнаете о ней слишком поздно, то она имеет только исторический интерес.
Скажу вам, что и с меня довольно нашей переписки. После вашего четвертого письма я охладела… Пресыщение?
Впрочем, я обыкновенно дорожу лишь тем, что от меня ускользает. Я, значит, должна была бы теперь дорожить вами? Но это не совсем так.
Почему я вам писала? В одно прекрасное утро просыпаешься и открываешь, что ты редкое существо, окруженное глупцами. Горько становится при мысли, что рассыпаешь столько жемчуга перед столькими свиньями.
Что, если написать человеку знаменитому, человеку, достойному того, чтобы понять меня? Это было бы прелестно, романтично, и – кто знает? – быть может, после нескольких писем он стал бы другом, завоеванным при довольно оригинальных обстоятельствах. И вот я задалась вопросом: кому же писать? И выбор падает на вас.
Такого рода переписка возможна только при двух условиях. Первое условие, это – поклонение, не знающее границ, со стороны лица, которое остается неизвестным. Это безграничное поклонение порождает симпатию, побуждающую вас говорить такие вещи, которые неминуемо должны волновать и интересовать человека знаменитого.
Ни одного из этих условий нет налицо. Я вас избрала в надежде впоследствии поклоняться вам без границ! Ибо, как я думала, вы очень молоды. Относительно.
И вот я вам написала, силясь охладить свой пыл, а кончила тем, что наговорила вам „непристойностей“ и даже неучтивостей, полагая, что вы удостоите заметить это. Мы дошли до той точки – употребляю ваше выражение, – когда я готова признаться, что ваше гнусное письмо заставило меня провести очень скверный день.
Я так смята, точно мне нанесли физическое оскорбление. Это абсурдно.
Прощайте, говорю это с удовольствием.
Если у вас еще сохранились мои автографы, пришлите их мне. Что касается ваших, то я уже продала их в Америку за сумасшедшую цену».
Иной на месте Ги обрадовался бы, что наконец-то отвязался от этой безумицы, скрывающей свое имя и лицо, которая то дразнит его своим кокетством, то осыпает оскорблениями. Но в тот момент, когда он уже собирался сунуть эту корреспонденцию в ящик стола, на него внезапно нахлынули угрызения совести. Мало-помалу он приохотился к этой литературной шалости. Вот что писал он из своего этретатского убежища:
«Неужели я задел вас за живое, сударыня? Не отрицайте этого. Я в восторге. И униженно прошу за это прощения.
Я спрашивал себя: кто же это? Вначале она пишет мне сентиментальное, мечтательное, экзальтированное письмо. Это присуще молодым девушкам; значит, она девушка? Большинство незнакомок – девушки.
Тогда, сударыня, я ответил в скептическом тоне. Вы пошли дальше меня, и ваше предпоследнее письмо содержало ряд странных мыслей. Я уже не знал более, к какой породе женщин вас отнести. Я все думал: кто это? женщина, прячущаяся под маской, чтобы позабавиться, или просто бесстыдница?
Знаете ли вы испытанное средство, позволяющее на балах в Опере узнавать светских женщин? Их щекочут. Проститутки привыкли к этому и просто заявляют: „Ну, хватит!“ Но прочие сердятся.
Я ущипнул вас, и весьма неподобающим образом, признаюсь в этом, и вы рассердились. Теперь я прошу у вас прощения тем более, что одна фраза вашего письма очень меня огорчила. Вы пишете, что мой „гнусный“ ответ заставил вас провести скверный день.
Нет, не слово „гнусный“ меня задело. Поймите, сударыня, мне было больно по другим, более тонким причинам, а также при мысли, что незнакомая женщина пережила из-за меня скверный день.
Поверьте, сударыня, я не так груб, не так скептичен и не так непристоен, каким предстал перед вами.
Но помимо воли я питаю большое недоверие ко всякой таинственности, ко всему незнакомому и к незнакомкам.
Как вы можете требовать, чтобы я искренне говорил с некой Х., которая пишет мне анонимно и может оказаться врагом (у меня таковые имеются) или просто любительницей шуток? Я и сам надеваю маску, когда имею дело с замаскированными людьми. На войне это допускается. А благодаря хитрости я заглянул в один из уголков вашей души.
Еще раз простите.
Целую незнакомую ручку, которая пишет мне.
Ваши письма, сударыня, в вашем распоряжении, но я передам их лишь в ваши руки. Ах, для этого я был бы готов предпринять путешествие в Париж».
И тут же Мария Башкирцева растаяла в нежности, но и напыжилась тщеславием. «Розали принесла мне с почты письмо от Ги де Мопассана, адресованное „до востребования“, – заносит она в свой дневник 23 апреля. – Пятое письмо – самое лучшее. Мы более не злимся друг на друга. И к тому же он опубликовал в „Голуа“ очаровательную хронику. Я чувствую, что смягчилась. Забавно! Этот мужчина, которого я не знаю, занимает все мои мысли. Думает ли он обо мне? Для чего он мне пишет?» Решительно настроенная более не подавать признаков жизни, она тем не менее снова поддается искушению: «Хочется прощать… потому что я больна, и я, как это со мною никогда не случалось, смягчилась по отношению к себе, ко всему свету, к вам, который сыскал средство быть мне столь глубоко неприятным. Как докажете вы, что я не шут и не враг? Тем более невозможно поклясться вам, что мы созданы для того, чтобы понять друг друга. Вы не стоите меня. Сожалею о том. Ничто не будет для меня приятнее, чем признать за вами все превосходства – за вами или за кем-нибудь другим… Что ж, я позабуду, что между нами было все кончено».
Мопассан шлет ей еще одно письмо, исполненное ироничной галантности и декадентского пессимизма. «Все в жизни мне более или менее безразлично: мужчины, женщины и события…Все в мире – скука, шутовство и ничтожество…Целую Ваши ручки, сударыня».
Ответа не последовало. Гордая Мария Башкирцева решила прекратить игру. Она не сомневалась, что Мопассан раскрыл (каким маневром?) ее имя и что, когда он принял решение более не поддерживать с нею переписку, у него гора с плеч свалилась. Семью годами позже он напишет письмо другой русской девушке – мадемуазель Богдановой, жительнице Ниццы, заваливавшей его пламенными письмами: «Я ответил мадемуазель Башкирцевой, это правда, но так и не захотел с ней встретиться…После этого она умерла, и, таким образом, я с нею не познакомился. У ее матери имеется десяток писем, адресованных мне, но не посланных. Я не захотел прочесть их, несмотря на самые настойчивые просьбы». Письмо датировано 10 ноября 1891 года; Мария Башкирцева ушла из жизни в 1884-м.
Встречался Мопассан с Марией Башкирцевой, нет ли, а только лестна ему была страсть молодой девушки к его творчеству и его персоне. В Этрета он распределяет свое время между занятиями спортом, писательским трудом и легкодоступными любовными похождениями. Встав в восемь утра, он без завтрака садится за письменный стол и трудится до полудня. После чего ныряет в лохань с ледяной водой, что наполняет его мысли апломбом, и плотно заправляется. Во второй половине дня упражняется в стрельбе из пистолета, выпуская по 40–50 пуль зараз на глазах у верного камердинера Франсуа Тассара, который восторгается его меткостью. Потом отправляется к морю. Плавает подчас до изнеможения. Но каждое утро ему приходится промывать исстрадавшиеся глаза. К тому же его, как и прежде, мучают жуткие мигрени; вот слова, которые запомнились Франсуа Тассару: «Я сделаю себе втирание вазелина и, если в 11 часов не полегчает, немного подышу эфиром». Несмотря на все свои хворости, он привечает у себя многочисленных юных прелестниц, входящих в ворота «Ла Гийетт» непрерывною чередою, точно манекенщицы на дефиле. Поговаривают, что он устраивает в окрестной местности разнузданные вечеринки. Как в провинции, так и в Париже о нем ходят слухи как о самце, не ведающем утоления; и все-таки в перерывах между плотскими утехами без любви он берется за перо. В несколько месяцев он публикует том новелл «Мисс Гарриет» у Авара, а другой – «Сестры Рондоли» – у Оллендорфа. Кроме того, он переиздает сборник новелл «Лунный свет» и публикует большую новеллу «Иветта». По поводу этого последнего сочинения он пишет издателю Авару: «Я пошлю Вам „Иветту“ через три-четыре дня, но не хочу издавать эту новеллу так, чтобы она одна заняла весь том. Подумают еще, что я придаю ей большее значение, чем она того заслуживает. Я хотел – и мне это удалось – воспроизвести, в качестве литературного подражания, элегантную манеру Feuillet et Cie. Это – изящная безделка, а не психологический этюд. Это ловко, но не сильно» (письмо от 2 октября 1884 г.).
Тем не менее эта новелла, которой он не придавал особого значения, принадлежит к числу самых завершенных его произведений. Особенно привлекателен тонкий, сдержанный и волнительный портрет молодой девушки по имени Иветта. Дочь куртизанки, наивная и чистая девушка, нежный цветок, цветущий в этой распутной атмосфере. Силою простого физического импульса в нее влюбляется модный франт по имени Жан де Сервиньи, который, как и Мопассан, был охоч до гимнастики, фехтования, парной бани и душа. «Его желания, утомленные жизнью, которую он вел, всеми теми женщинами, которых он покорил, всеми познанными им любовными связями, проснулись перед этим редкостным созданьем – таким свежим, возбуждающим и необъяснимым». Но Жан де Сервиньи уже знает, что Иветте, чью чистоту и честность он так ценит, не избежать закона своей среды и что молодая девушка станет всего-навсего дорогой девкой, и больше никем. А что же Иветта? Когда после непродолжительной иллюзии она застает свою мать в объятиях любовника, ей открывается во всей доподлинной натуре бесславное положение содержанки. От отчаяния она предпринимает попытку покончить с собою, отравившись хлороформом. Но в самом ли деле она хочет умереть? Не питает ли она втайне надежду выжить, испытав необходимый шок? Инстинкт самосохранения оказывается сильнее, чем отчаяние и стыд. Придя в себя, Иветта капитулирует и соглашается войти в этот мир «позолоченной проституции», который хоть и разрушает человеческое достоинство, зато обеспечивает существование. Эту историю, в которой горечь смешивается со сладостью, автор расцвечивает колоритными воспоминаниями о своих прогулках на лодке по Сене и наблюдениями за нравами полу и просто света. Кстати, одновременно с правкой «Иветты» он трудится над большим романом «Милый друг», в котором развертывает темы, эскизно набросанные в новелле. 24 октября 1884 года он выскакивает из своего кабинета в «Ла-Гийетт», направляется к Франсуа Тассару, который в этот момент кормил петуха, и радостно восклицает: «Я закончил „Милого друга“! Надеюсь, он будет в удовлетворение тем, кто требует от меня какой-нибудь длинной вещи… Что касается журналистов, то они на него накинутся, это так на них похоже! Я их жду!»
Этот намек на возможную реакцию со стороны журналистов был тем более оправданным, что действие романа развертывается в среде пишущей братии, которую Мопассан знал как облупленную. Герой романа Жорж Дюруа – молодой и жизнерадостный искатель приключений без гроша в кармане. Усатый и франтоватый, истый нормандец, истый безбожник, успешный охотник за придаными и наследствами и презирающий любовь, он представляется карикатурою на автора. Последний охотно называет его «милым другом» и даже будет высмеивать это прозвище в многочисленных посвятительных надписях на своей книге. Но в противоположность автору это – пройдоха без малейших угрызений совести, который заставляет свою любовницу писать за него статьи. Впоследствии Дюруа будет цинично пользоваться благосклонностью женщин, переходя от одной к другой с холодной решимостью обеспечить себе карьеру. Это ему удается в течение как минимум трех лет, в течение которых он накапливает состояния и почести, не забывая о прибылях. По ходу действия романа Мопассан бичует с безжалостным пылом колониальные аферы эпохи, маневры финансовых воротил-акул, мелочные склоки и страстишки пишущей братии, капитальную роль женщин в обществе, которое хотело бы видеть в них лишь объект опеки. Это одновременно точная картина парижской жизни и психологический этюд торжествующего карьеризма. Деньги и секс – вот главное. Плотская любовь на службе коррупции, шантажа и властвования. В этом мире едят, пьют, совокупляются, прогуливаются в экипажах, бегут подышать пряностями Фоли-Бержер, сражаются на шпагах, отправляются проветриться за город, и вся эта повседневная мышиная возня преследует только одну цель: достичь успеха, сокрушая других.
Вокруг Дюруа суетятся несколько женщин, возбужденных сексуальной мощью этого быка-производителя. Это – высокоинтеллектуальная и увлеченная политикой мадам Форестье, которая выступает в качестве литературного «негра» при его дебютах; брюнетка мадам де Марель, которая, содержа его, терпит измены, но прощает все – ведь ей так сладко это сомнительное удовольствие якшаться с ним; плаксивая мадам Вальтер, «старая озлобленная любовница», готовая на все, чтобы удержать своего молодого любовника; девушка из Фоли-Бержер по имени Рашель и даже крошка Лорин, неприрученное и чистое дитя, впадающее в экстаз при виде роскошного самца, которого ее мамаша принимает у себя в гостиной. «Милый друг» властвует над своими жертвами при помощи науки соблазнения, которая действует почти как магия. Что более всего прельщает в нем дам, так это его усы, прикосновение которых, разом шелковое и щекочущее, доставляет столько наслаждения. «Закрученные усы, словно пенящиеся на губе» – так характеризует их Мопассан, вне всякого сомнения, думая о своих собственных усах, которые так ценились его многочисленными партнершами. Бурный мир, встающий со страниц «Милого друга», отдает весьма специфическим смешением запахов: гнилости и альковного парфюма. О чем бы ни писал он – о женщинах, журналистах, о банкирской или политической жизни, – он сознает, что не преувеличивает. Но, как он сам посетовал Франсуа Тассару, опасается реакции публики и критики. И притом еще в большей степени, чем после выхода в свет романа «Жизнь».
Ожидая «испытания правдой», он наконец-то решился переехать в свою новую квартиру на первом этаже дома № 10 по улице Моншанен (ныне улица носит имя Жака Бенгена). Убранство нового жилища стоило ему многих забот и средств. Ему хотелось обрамить себя пооригинальнее и попышнее. В буфете – неизменные фаянсы из Руана, на полу – медвежья шкура, чтобы сидеть на ней; повсюду – золоченые будды и святые из полихромного дерева. Пианино, накрытое церковной ризой. Кровать в стиле Генриха II, буфет ренессанс. На туалетном столике выстроились в ряд коробочки с рисовой пудрой и флаконы духов, предназначенных юным посетительницам. В теплице пышно разрослись роскошные растения; унизанные жемчугами бамбуковые занавески, отделявшие комнату от комнаты, бренчали всякий раз, когда кто-то проходил сквозь них. Жорж де Порто-Риш находил сие жилище «загроможденным безделушками дурного вкуса, слишком натопленным, слишком тесным, слишком напарфюмированным».
Что до Эдмона де Гонкура, то, когда он нанес визит своему утопавшему в роскоши собрату по перу, то пришел в ужас – всю эту невероятную и странную обстановку он счел достойным разве что проститутского жилища («Cré matin, le bon mobilier de putain»). «А говорю я об обстановке, окружающей Ги де Мопассана. Нет, право, никогда еще не видел такого! Представьте-ка у мужчины небесно-голубую с коричневыми полосами обшивку стен, каминное зеркало, наполовину затянутое плюшевой занавеской, сине-бирюзовый фарфоровый гарнитур из Севра – это тот обрамленный медью Севр, который обыкновенно встречается в магазинах, где предметы обстановки приобретаются по случаю, и эти верхние части дверей, состоящие из головок ангелов из размалеванного дерева, взятых из старинной этретатской церкви, крылатые головки, улетающие на волнах алжирских тканей! Право, так ли справедливо со стороны бога дать талант человеку со столь отвратительным вкусом!» (Дневник, запись от 1884 г.)
Создавая впечатление, что, окружив себя этим громоздким и напарфюмированным обрамлением, дышащим проститутской чувственностью (sensualité de cocotte), Мопассан конкретизировал этим свой успех. Впрочем, он особенно не засиживался в этом антураже, сбегая то в Этрета, то в Канны, чтобы навестить свою еще хворую и хнычущую мать. В начале 1885 года он даже предпринимает более дальнее путешествие, отправившись в Рим в компании с живописцем Жерве и журналистом Жоржем Леграном. Романист и драматург Анри Амик предполагал воссоединиться с компанией в Неаполе.
Ги считал заграничную поездку идеальным лекарством после напряженного труда. В Италии он был готов решительно любоваться всем. Но Венеция внушила ему отвращение, а Рима он терпеть не мог. «Я нахожу Рим ужасным, – писал он матери 15 апреля 1885 года. – „Страшный суд“ Микеланджело имеет вид ярмарочного занавеса, написанного каким-нибудь невеждой-угольщиком для балагана, где состязаются борцы. Это – мнение Жерве и воспитанников Римской школы, с которыми я вчера обедал. Они не понимают ореола восхищения, который окутывает эту мазню. Лоджии Рафаэля красивы, но мало волнуют. Собор Св. Петра – решительно величайший памятник дурного вкуса, который когда-либо был построен. В музеях – ничего (достойного), кроме восхитительного Веласкеса».