Текст книги "Воспоминания о давно позабытом"
Автор книги: Анри Волохонский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Горела роща над рекою
И вместе с ней горел закат
Нас оставалось только двое
Из восемнадцати ребят
Как много их, друзей хороших
Лежать осталось в темноте
У незнакомого поселка
На безымянной высоте.
Светилась падая ракета
Как догоревшая звезда
Кто хоть однажды видел это
Тот не забудет никогда
Тот не забудет, не забудет
Атаки яростные те
У незнакомого поселка
На безымянной высоте.
Мне часто снятся те ребята
Друзья моих военных дней
Землянка наша в три наката
Сосна сгоревшая над ней
Как будто снова вместе с вами
Лежу на огненной черте
У незнакомого поселка
На безымянной высоте.
Пепс артистически нажимал на такие слова, как «ребята», «друзья», на различные формы глагола «лежать» и т. п. Манера исполнения придавала песне должную двусмысленность и высшую прелесть, которой она была изначально лишена. Очень смешная была песня.
Реальность была не столь забавна: Рахаба орудовала со всей очевидностью. Меня послали в эвакуацию с детским садом. Мы двигались куда-то на восток. Помню, как у меня отобрали «мое» полотенце, предложив вытираться другим, это меня глубоко оскорбило, но мы стремительно беднели, и обида быстро забылась. Скоро я уже сам собирал осенние ягоды с кустов, а ведь раньше я питался исключительно тщательно протертой пищей и соком тех самых ягод, которые теперь собирал и клал себе в рот. Помню еще, как сидели мы на высоком берегу какой-то огромной реки – Оки или Волги – и я напевал сам себе песню:
Пароходик-пароход
Мимо пристани плывет…
Там и правда плыл какой-то пароходик. Но вскоре откуда-то появилась моя мать, которая увезла меня из детского сада прямо к бабушке в Сыктывкар.
Здесь уместно рассказать о моих дедах с бабками.
Дед мой по отцу звался Иче Янкив или Исаак Иаков. Он раньше был аптекарем в местечке Ильино близ Невеля, а в нашем городе был уже на покое, лежал в кровати. Жену его, которая была тот самый «загубленный талант», звали бабушка Полина. Была у них квартира на Лиговке, темная и закопченная. В той комнате, где был стол, выше лампы под абажуром, висела картина Марка Шагала, которую маэстро подарил деду еще в Ильине, он тогда, кажется, ухаживал за кем-то из моих отдаленных родственниц или даже был ей мужем. Картина тоже была темная, вроде бы какой-то домик. Впоследствии я увидел яркую картину того же мастера в виде огромных размеров эмали на стене в Нью-Йорке и подивился небрежности исполнения. А наша картина исчезла во время войны. Может быть, она была получше. По той же квартире бродили иногда те самые мои три тетки.
В блокаду дед скончался. Бабушка моя пошла в магазин за хлебом. У нее вырвали из рук карточки. Она вернулась домой и тоже умерла.
Другой мой дед – Давид – был авантюрного склада. Он служил в царской армии и был взят в плен австрийцами, но бежал из плена и был пойман и опять бежал, но пойман уже не был, так как повсюду начались революции. Он оказался на границе России и Польши и, по семейному преданию, произнес на языке идиш:
– Только не туда, где эти свиньи…
Все же чуть позже мы застаем его именно в этой стране, а что произошло впоследствии, мы уже знаем. Но мы не знаем, что было бы, если бы он последовал своему намерению и оказался в Польше или в Германии. Скончался он в конце войны, в Сыктывкаре, от желудочной болезни. Я помню его высокий кожаный сапог под столом в этом Сыктывкаре. Я колотил по нему кулаком, а дед не обращал внимания.
А бабушка моя – Бэла или Берта, – прибыв в ссылку, отнюдь не впала в пессимизм, а принялась за работу. Она стала членом артели «Красный чистильщик» и начала чистить сапоги на улице. Это в пятьдесят почти что лет и после довольно обеспеченного существования в той нашей квартире. На Разъезжей. Дед позднее тоже к ней присоединился. Впоследствии она рассказывала на варварской смеси трех или четырех языков:
– Мы приехали, так было хотя бы место где жить. А потом стали приезжать эти наши враги. (Подразумевались сотрудники правоохранительных органов, которых тоже ссылали туда же.) И им пришлось жить там, где если ты выкидывал за окно платок, так он не падал. Из-за мошкары. И они приходили к нам и просили денег – три рубля или пять. И мы давали.
Это был один из первых уроков гуманного обращения. (Другой я получил позже от матери, которая дала мне хлеба отнести пленным немцам, работавшим за нашим двором на Разъезжей.)
Отцом бабушки был владелец ювелирной фабрики на Украине. В семье было одиннадцать детей. Бабушка была умна и обладала даром слова, только что языками не владела… И сто́ит подумать: если бы бабушку не сослали на десять лет в Сыктывкар, куда бы мы поехали?
В Сыктывкаре мне запомнилось только плачевное состояние осенних или весенних улиц с деревянными тротуарами, сугробы зимой, да совушка перед окошком. Я заболел корью и едва не отдал богу душу. Но в том бессознательном состоянии, причиной коего была тяжелая болезнь, мне все мерещились какие-то раскрашенные пейзажи, а тяжести я не ощущал. Когда я выздоровел, пора было собираться в Уфу. Из Уфы же мы поехали в Кашин, а из Кашина – на север, в родную северную в прошлом столицу.
Но мы должны вернуться к ходу забытых песен. Впрочем, перед тем можно вспомнить и о д’Артаньяне де Тарасюке.
Блеск стали
Хотелось бы вспомнить, конечно, о Тарасюке, но прежде нужно рассказать о времени первых стиляг.
До той поры ведь уличная толпа в Санкт-Петербурге была грязна и весьма темно-сера. Питались молодые люди полуболотной мифологией, какими-то мутными полурассказами-полулегендами о Даге и о Кенту. Дага был будто бы человек отважный, но вскоре во всем разочаровался. А Кенто, наверное, был известный «верный Кент» из трагедии Шекспира «Король Лир». Говорили и про Мустафу. Все помнят:
Мы не работаем, по фене ботаем
И держим мазу мы за Мустафу…
Мустафа был оригинального телосложения: поперек себя шире.
И вот – свет в окошке: появились какие-то «стиляги». Согласно обывательским представлениям, стиляги одевались «стильно», то есть в яркие, чистые, интенсивные окраски: зеленые брюки, желтые рубашки, носили фиолетовые галстуки и огромные «коки», хохлом вперед с зачесом назад. В песне о них пелось:
У него пиджак зеленый
Галстук – яблоневый цвет
Голубые панталоны
Желтый в крапинку жилет.
И о прекрасных дамах:
…
Голубая видна строчка
На сиреневом заду.
Тогда же стали рассказывать миф о Тарасюке. Он – этот миф – и был той самой «голубой строчкой». Что в нем правда – что нет, не так уж важно.
Звали нашего героя д’Артаньян де Тарасюк. С буквой «К» на конце. Он обладал несметным количеством холодного оружия Средних веков и Раннего Возрождения. Туринская академия наук избрала его своим почетным членом. Но этого не стерпели наши вонючие органы, которые посадили его, невинного благородного человека, в лагерь, где и держали долгое время – все то время, пока я наслаждался рассказами о нем как о д’Артаньяне де Тарасюке.
Рассказывал некто граф Жебори. Это был человек гигантского роста и огромной физической силы. Он накачивал себе фигуру по системе культуризма. Вкусы у него по тем временам были феодальные: когда я пришел к нему впервые, то увидел стену в комнате, расписанную желтыми королевскими лилиями по темно-синему фону, и разноцветный стеклянный шестиугольный фонарь вверху. Он сидел в этой комнате в резном епископском кресле. Ноги на квадратной подставке с подушечкой, а одет был в рубаху с широкими красными и белыми полосами. Рядом был продетый в красный свитер и поверх него в серый в клеточку пиджак широкоплечий «старина Федж». В профанном мире Федж работал тренером по фехтованию, а специализировался на обучении прелестных и отважных молодых особ женского пола. Он же за ними часто ухаживал и читал им вслух стихотворение Николая (приходится писать имя, ибо семья талантливая) Гумилева «Жираф»:
Сегодня особенно грустен твой взгляд…
Дама немедленно испускала особенно грустный взгляд. Затем следовало «…колени обняв». Ну и дальше там очевидный комплимент, что «бродит жираф», изысканный. А потом шло что-то такое вроде «страсть молодого вождя», и ни одна из юных фехтовальщиц устоять, конечно, не могла. Но – и на это я указываю с полной убежденностью – Федж был человек глубоко порядочный. Он женился на каждой из своих избранниц. Дальнейший рассказ про него последует чуть позже. А я вернусь к новеллам графа Жебори о нашем герое.
Сам граф Жебори был лицо с фантазиями. Так, например, он любил, посадив меня на плечо на своей же ладони, орать, бродя по городским улицам:
– Мы актеры Императорского театра…
Но смрадные органы и его, конечно, повредили. Его допрашивали по делу о Тарасюке (а может быть, и не только) на площади Урицкого, пытая светом лампы. С той поры, а было это за несколько лет до нашего знакомства, стал он слегка боязлив и осторожен, разговаривал тихо, вполголоса, включая воду в ванной, чтобы еще кто не услышал. Потом он окончательно рехнулся и окончил свои дни в больнице на Пряжке, выбросившись из окна с четвертого этажа. Но величия своего он (граф Жебори) не утратил и в предсмертные мгновения, что-то крича. А старый Федж в тот первый вечер тоже читал стихи Гумилева о жирафе, хотя даму я не запомнил. Он был смешной. С каждым браком он терял по одному зубу. Но в те старинные времена у него их еще было много. Так вот, женившись или выйдя замуж, молодая, естественно, сталкивалась с житейскими вопросами быта, а об этом Гумилев ничего не написал. Поэтому Федж ей читал другие стихи – Маршака, из поэмы «Мистер Твистер»:
Ты не в Чикаго, моя дорогая…
Я встретил его перед самым отбытием в Обетованную. В автобусе. Он был, как всегда, гладко выбрит, свеж, красив, элегантен и моден. Во рту у него оставался лишь один зуб, но юную красавицу он держал под ручку:
– Моя жена… – так представил он мне эту лет семнадцати юницу.
Вскоре он тоже отбыл и сейчас проживает в Чикаго.
Но я отвлекся от прекрасного Тарасюка, которого воображал себе высоким, стройным, тощим, со впалыми щеками и черными длинными усами, которых концы смотрели вверх. На боку у него висели ножны, а на другом боку был спрятан кинжал без лезвия, одна рукоять. И вот, лет через восемнадцать, танцор Валерий Панов, направлявшийся, как и я, в Израиль и намеревавшийся там станцевать написанный мною в виде либретто трагически сентиментальный балет об Исходе, сказал вдруг:
– Придет Тарасюк…
Каково же было мое удивление, когда вместо элегантного дуэлянта предо мною предстал вполне положительный и огрузневший человек среднего роста с приятным лицом, которое, однако, не выражало ничего фантастического. Он тоже ехал туда же.
Здесь естественен вопрос: был ли он евреем? Прямо говорю: в этом я не уверен. Может быть. Может, наполовину. Может, на четверть. Возможно даже, на одну восьмую. Все это возможно, ничего нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть. Но ехал он в Израиль.
И приехал. Его назначили не то директором, не то заместителем директора морского музея в Хайфе, но это не вполне совпадало с его основной специальностью, со средневековым оружием. Поэтому вскоре он отбыл в США, где о нем ходят и доходят самые разные слухи. Вот все, что мне известно о знаменитом Леонкавалло Тарасюке.
Песни стиляг
Те годы называются «временем первых стиляг», и с тех лет я помню несколько песен, которые напевал Геннадий Иванович Пустошкин. Тогда мы учились вместе в институте, это было чуть позднее.
Впрочем, сначала лучше рассказать случай с Мучей. Пылкая песня на испанском языке появилась, наверное, откуда-то из Южной Америки. В припеве звучали томленье и муки страсти:
Бэса мэ, бэса мэ мучо… —
что в переводе означает «целуй меня, целуй меня крепко». Текст подвергся неквалифицированному переложению, в котором «мучо» было понято не как наречие «крепко» (словарные значения – много, очень), а как имя девушки Муча. В итоге пели, например, нижеследующее:
Вот тень промелькнула
Муча бежит, по походке ее не узнать
Ты счастье вернула
Как хорошо нам с тобой вместе опять.
О как горят твои очи прекрасные…
Это я к тому, что потребность в чистой лирике была сильна, а петь было нечего. Недавно по радио сообщили о кончине дамы, сочинившей испанские слова песни про Мучу.
Теперь о песнях первых стиляг. Например, такая:
Светят над нами звезды чужие,
Далекий мотив доносит нам джаз.
Где вы теперь, барухи кирные,
Где вы теперь, вспоминаете ль нас?
С маленьким кольтом я в Сан-Франциско
Буду ночами людей убивать.
Буду я пить коньяки и виски,
Буду тебя вспоминать…
Или вот такая:
Лежу с чувою смачной
Который день подряд.
Над нами дым табачный
И ходики стучат…
Музыка, кажется, чаплинская. Незамысловато, но трогательно.
В те годы можно было хорошо провести время в ресторане гостиницы «Астория». Автор одной из песен вспоминал, как он там «попал в историю» – его хотели поколотить:
А рядом алкоголики
С кастетами в руках
Меня прижали к столику
Под дружный рук размах.
А строки припева звучали так:
Танцы, танцы и гостиницы зал
…
Там я попал в скандал.
Тому же ресторану была посвящена еще одна песня:
Отбивает фокстрот
В четком ритме ударник
Завывая мотив подхватил саксофон
Я люблю вас, друзья
Из «Астории» парни
Дорогие мои ком-иль-фо
Я люблю этот зал
Эти дивные звуки
И хотел бы услышать не раз и не два
Облетевшие мир
Эллингтоновы буги
И бредущий в песках «Караван».
Таким путем удовлетворялась потребность в чистой лирике. О, Геннадий Иванович! Помнишь ли ты те времена?..
Нужно обратить внимание, что песни первых стиляг сочинялись на знакомую, можно даже сказать, на навязшую в зубах мелодию. В скором времени этим приемом стал широко пользоваться Алексей Хвостенко, а следом и автор этих строк. Как правило, мелодии были иностранного происхождения. Но бывали и исключения. Так, песня «Симпозион» (про стакан-достекан) написана на добытый Хвостенко таежный мотив из репертуара раскольников – семейских Забайкалья:
Мы в лесу бываяли
Мы лисиц стреляяли…
Но такие песни должны стать предметом особого рассуждения.
Маленькая, суетливая, сутулая была наша учительница пения классе в третьем-четвертом. Прозывали ее Раиса-крыса, которую она внешностью и правда напоминала. Мой сосед по парте написал прямо на парте внятным почерком:
Раиса – крыса, —
а потом застеснялся и переправил: «Ротко – крыса». Кажется, это Ротко и был.
Чему она нас учила, я не помню, помню только, что музыке. Но учила, наверное, не напрасно. Так пусть написанное здесь останется ей скромным памятником.
Судороги
Далее речь у нас должна пойти о судорогах Рахабы.
Это было в 1953 году, на заседании химического факультета университета по случаю «дела Берия». Пропагандировалось, что тот еще и раньше уже был английским шпионом. Все уселись в амфитеатре, президиум внизу, где кафедра. И стали все вяло выступать, что-то вялое говорить, с падающей интонацией вранья. И вдруг выскочил неведомо откуда некто в форме, без погон, но в военном ремне, и громко заорал:
– Я в окопах защищал свое право учиться на химическом факультете университета! А он хотел это право отнять?! Смерть предателю!
Пожилые персонажи одобрительно заулыбались. После такого выступления можно было уже зачитывать «резолюцию». Где же резолюция? Оказалось – забыли в деканате, посмеялись, сбегали, принесли, зачитали – и вдруг я с полной ясностью понял, что все вокруг – сверху и донизу – бандиты.
После этого случая обмануть меня уже было невозможно. Я видел, что раздоры власть имущих это бандитские раздоры. Я понял, что все так называемые государственные действия это поступки преступников. Я знал, что из этой страны необходимо удирать любым способом. И никакие реформы, никакая критика сверху и никакие тонкие суждения инакомыслящих снизу с толку сбить меня уже не могли. Равно и ни культурный прогресс в журнале «Юность».
Мне хотелось бы дополнить эту часть воспоминаний одной историей, которая внешне напоминает литературную, по существу же имеет определенно выраженное и яркое общественное звучание.
Будучи поэтом, Маяковский произнес однажды внятное пророчество. В будущей коммуне, так он сказал, будет
…очень много стихов и песен.
Их, и правда, было много. Пришлось создать даже оплачиваемый аппарат для проверки их благонадежности, а иных сочинителей попросту укокошить. Тем не менее оставалось все же много поэтов, из которых некоторые занялись переводческой деятельностью. К ним принадлежал Михаил Лозинский, прекрасно переведший «Божественную комедию» Данте. В песне 21-й раздела «Ад» этой комедии он приводит имена чертей, работавших в Злых Щелях. Клички забавны: Хвостач, Косокрыл, Борода, Боров. Собачий Зуд и некоторые другие, например Тормошило. На нем следует остановиться.
Нагнув багор, бес бесу говорил:
«Что если бы его пощупать с тыла?»
Тот отвечал: «Вот, вот, да так, чтоб взвыл!»
Но демон, тот, который вышел было,
Чтоб разговор с вождем моим вести,
Его окликнул: «Тише, Тормошило!»
Согласно примечанию, подобные имена могли быть воровскими кличками или «иными народными прозвищами». Что же это за кличка: «Тормошило»? Кого он тормошит? Может быть, не тормошит, а ворошит? Имя тогда будет «Ворошило».
И вот идет переводчик к редактору, тот читает и делает замечание:
– Ворошило заменить!
– Почему? – осведомляется переводчик.
– Потому что, прибавив одну лишь букву, мы получаем прозвание высокого государственного лица.
Переводчик, конечно, сам все это знал, о государственном лице, но отвечать-то редактору. А кличка обнаруживается в великом множестве стихов и песен той поры:
Товарищ Ворошило, народный комиссар!..
И с нами Ворошило, первый красный офицер…
Красный маршал Ворошило, погляди…
Ворошило был твоим отцом…
И стал еще родимей нам Ворошило Клим…
Мы готовы к бою, товарищ Ворошило…
В бой нас веди, товарищ Ворошило…
Нас в бой поведет Ворошило…
Нас к победе ведет Ворошило…
Эх, да зорко смотрит Ворошило…
Тише, Ворошило… – эта полустрока из Данте, пророческое дарование которого, если судить по предыдущим строкам, конечно, более пронзительное, чем у Маяковского.
Не следует, однако, думать, будто клички чертей на Ворошиле иссякли. Есть они и в наши дни. Например, Грызло. Пуская пыль в глаза, можно и к ней, разумеется, приделать букву, чтобы напоминала фамилию, можно даже произносить эту якобы фамилию с ударением на последнем слоге, все равно она никогда не расстанется со своим бесовским прошлым.
А фамилия «Берия», будь сказано кстати, означает, если я не ошибаюсь, просто «Волк».
Идет охота на волков… (словами Высоцкого).
Имя ведьмы
Следующая ниже история должна рассматриваться не более как курьез на ту же тему.
«Бурю» Шекспира, на языке подлинника, я нашел в его однотомном полном собрании, в самом начале. Но сперва стоит сказать, зачем я искал эту «Бурю».
До того я читал «Бурю» в переводе Михаила Кузмина, изданную в 1990 году «Московским рабочим». Согласно примечанию кандидата филологических наук М. В. Толмачева, здесь она впервые была напечатана по автографу 1930 года, хранившемуся в Центральном государственном архиве литературы и искусства в Москве. Читал я поэтому с особым вниманием. И обнаружил в речи Ариэля, светлого духа, находившегося в услужении у герцога Миланского Просперо, в сцене Второй 1-го Акта, что его посылали собирать «росу Бермудов страшных». Припомнив о Бермудском треугольнике, где до наших дней исчезают самолеты и пароходы, я продолжал чтение и вскоре столкнулся с еще одним именем. Это была мать Калибана, островного аборигена. И звали ее – здесь я процитирую:
Просперо: Забыл
Ты грозную колдунью Сикораксу,
От лет и злобы скрюченную?
Так вот, имя ее было – Сикоракса.
Будь то перевод Пастернака или Щепкиной-Куперник, я бы, конечно, не обратил на ведьму внимания. Но Кузмин – ведь совсем другая история. И Сикоракса до того напоминает нашу полудетскую приятельницу – Сикараху, что я чуть не весь вечер расхаживал и бормотал:
…грозную колдунью Сикараху… —
а звук «КС» по-английски выписывается как «X», так что «Сикараха» получается, можно сказать, без всяких усилий. Естественно, что и Кузмина, ее изобретшего, я тоже внутренне всячески хвалил и одобрял.
Дальнейший ход событий нетрудно предугадать. Я заглянул в подлинник и нашел там все ту же Сикораксу (Sycorax). То есть не Кузмин придумал Сикараху, а Уильям Шекспир. Это и есть то явление, которое мы называем истинной гениальностью. Ведь с тех пор прошло почти четыреста лет – надо же обладать такой силой предвидения! Впрочем, и переводы Кузмина заслуживают внимания.
Что касается происхождения этого имени, то, скорее всего, его можно вести от названия города Сикурий. Жительница Сикурия – сикуракса или сикараха. Сикурий – Сикуриум по-латыни, Сикурион по-гречески – находился у горы Оссы, в Фессалии, а фессалийские колдуньи издревле пользовались особой славой. Упоминается Сикурий в сочинении Тита Ливия, в книге 42, где описана начальная стадия войны с царем Македонии Персеем. Кроме того, в письме Цицерона брату Квинту (Номер 158, раздел 8, в переводе на русский, том 1, 1949) оратор говорит о рабе по имени Сикура, тоже, стало быть, родом из Сикурия.
В наше время Сикораксой называется индокитайская порода бабочек. Они водятся в Таиланде, Малайзии и на острове Суматра.
Именами Сикораксы и Калибана недавно (в начале сентября 1997 года) воспользовались астрономы, давшие их новооткрытым спутникам Урана. Диаметр Сикарахи оценивается в 100–120 километров.
Особую тему представляло бы изучение вопроса о том, не является ли также известная Кукарача искаженным именем шекспировой ведьмы. Самое слово по-испански означает, как все знают, таракана, но происходить оно может и от названия фессалийского города, если только греческое «С» заменить на «К» по соображениям исторической фонетики.