Текст книги "Ромэна Мирмо"
Автор книги: Анри де Ренье
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Она высвободилась и стояла перед ним, очень бледная, задыхаясь от перенесенной борьбы. Пьер молча смотрел на нее. Он был охвачен мучительным удивлением. Как мог он думать, что его воля окажется сильнее его любви? Мысль о том, что Ромэна может почувствовать к нему презрение и ненависть, причинила ему такое невыразимое страдание, что холодный пот выступил у него на лбу, а на глаза навертывались слезы. Нет, нет, что угодно, только не эта пытка, только не ненависть этой женщины! Его любовь была сильнее гордости. Лучше уж сознаться в жалкой неудаче, которая навсегда губила в нем всякую уверенность в себе. Конечно, он будет себя презирать и ненавидеть, но, по крайней мере, Ромэне не придется его ненавидеть и презирать!
Она прислонилась к стене и ждала. Он в последний раз взглянул на нее. Потом, не говоря ни слова, опустив голову, тяжело ступая, направился к двери. Его остановил насмешливый голос Ромэны:
– Вы забыли шляпу, дорогой мой.
Пьер де Клерси взял шляпу, на которую ему указывала Ромэна, и вышел не оборачиваясь.
X
При свете фонаря Пьер де Клерси прочел название улицы, на которой он находился, потом посмотрел на часы. Они показывали без четверти восемь. Пьер забеспокоился. К нему вдруг вернулось сознание жизни. Что скажет брат, видя, что его нет к обеду? Андрэ будет тревожиться, подумает, что с ним что-нибудь случилось. Пьер де Клерси подозвал проезжавший пустой автомобиль, но ему показалось тяжело очутиться лицом к лицу с Андрэ. Он достал из кармана визитную карточку и нацарапал на ней несколько слов, переговорив предварительно с шофером. Тот понял, в чем дело, и автомобиль удалился, увозя послание. Тогда Пьер почувствовал облегчение. В этих отдаленных местах, за Пантеоном [46]46
Пантеон – памятник архитектуры в центре Парижа, в Латинском квартале. Первоначально строился как церковь Св. Женевьевы (1764–1790, арх. Ж. Суфло), однако в 1791 г. Революция постановила хоронить в Пантеоне прах выдающихся сынов Франции. После Реставрации Пантеон снова стал церковью: наконец, в 1885 г., по случаю похорон Виктора Гюго, он был окончательно превращен в усыпальницу.
[Закрыть], ничто не могло нарушить его одиночества. Улицы были пустынны, и он продолжал идти наугад. Вдруг он остановился. Слезы текли у него по щекам.
Его мучила глухая, жгучая боль. Ромэна его не любит, не полюбит никогда. Но тогда почему же она подошла к нему, как друг? Почему делала вид, будто интересуется им?
Почему она расспрашивала его об его планах на будущее? Почему ей как будто нравилось его общество? Почему она дала установиться между ними той близости, которая так легко приводит к любви? И перед глазами у Пьера возникали картины. Он видел Ромэну на их прогулках по Парижу; Ромэну в Аржимоне, блуждающую с ним по парку; Ромэну в Ла-Фульри, в старой столовой, украшенной рисунками Эроса и Психеи. Ах, какое все это было близкое и вместе с тем далекое! Психея погасила свою лампаду, и настала мучительная, одинокая тьма, когда идешь куда-то, без вожатого и без цели.
Пьер де Клерси все шел. Снова слезы катились у него по щекам, но это уже не были слезы сожаления и любви, это были горькие и раздражающие слезы смущения и злобы. Он плакал над самим собой, над своей слабостью, над своей трусостью. Потому что он был трус. Любит его Ромэна Мирмо или нет, разве он не поклялся себе, входя к ней в комнату, выйти оттуда только господином ее тела, с душой, навеки укрепленной сознанием победы, сознанием того, что он сломил своей волей оказанное ему сопротивление? Вместо подтверждения его энергии ему оставалось лишь свидетельство его бессилия и смятения. И Пьер де Клерси, с горечью в сердце, видел себя снова лицом к лицу с Ромэной, то порывистым, то грубым, то жалким, пытающимся выказать силу, но изображающим только пустое ее подобие. Он позорно повел себя, как нервный ребенок, он, так упорно мечтавший действовать как человек, уверенный в своей воле, способный подчинить ей и самого себя, и других. О да, он может плакать, слезы вполне под стать всему его поведению сентиментальной и безвольной душонки!
С яростью Пьер де Клерси вытер покрасневшие глаза. Внезапный прилив гнева сжал ему кулаки и охватил его всего. Не все еще было потеряно, и из глубины отчаяния к нему стремительно вернулась надежда. Что, если это была только мимолетная слабость? Почем знать, может быть, увидев Ромэну снова, он поведет себя с нею совсем иначе? В нем вдруг возникла безумная потребность снова быть с ней; говорить с ней, сделать последнюю попытку. На этот раз он уже не даст себя остановить пустым сомнениям. Он уже не уступит перед ее угрозами. Он опустит ей на плечо тяжелую и твердую руку, И она почувствует ее победительную тяжесть. Но есть ли еще время настигнуть Ромэну? Он лихорадочно взглянул на часы. Было десять минут десятого, поезд отходил в девять с половиной.
Извозчика, где взять извозчика? На пустынной улице не было видно ни одного экипажа. Тогда он бросился бежать как сумасшедший. Вдруг он заметил фонари фиакра [47]47
Фиакр – наемный экипаж.
[Закрыть]. Он вскочил в него, сунул кучеру в руку двадцать франков и крикнул ему:
– На Лионский вокзал, скорей, скорей, скорей!
Кучер удивленно взглянул на золотой, энергично выругался и стегнул свою клячу. Пьер де Клерси топал ногами от тревоги и нетерпения. На повороте лошадь чуть было не упала. Дальше фиакр зацепился о ломовую подводу. Наконец появился Лионский вокзал, со своими освещенными часами. Пьер зажмурил глаза, чтобы не видеть, сколько они показывают. Им владел только образ Ромэны. Она еще здесь, наверное. Надо, чтобы она была еще здесь, он этого хочет. К нему вдруг вернулось все его хладнокровие. О, он не набросится на Ромэну; он не возобновит сегодняшней борьбы. Нет, он подойдет к ней спокойно, молча. Он возьмет ее за руку, он заглянет ей в глаза, так глубоко, так повелительно, что она не сможет противиться его воле и склонит голову в знак покорности.
Говоря себе это, он сошел с фиакра и направился к автомату с перонными билетами. Механизм проскрипел. Пьер, с билетом в руке, спокойно спросил служащего, где поезд на Рим. Из ответа служащего он запомнил: на одиннадцатом пути. Он ускорил шаг. Одиннадцатый путь был пуст. Железнодорожник у столба менял таблицу с часом отхода. Поезд на Рим ушел…
Вместо отчаяния, которое должно было бы его охватить, Пьер де Клерси ощущал лишь невыразимое облегчение… Он чувствовал себя как человек, который благодаря случайности вдруг освободился от непосильной задачи. Что через несколько часов он может, если хочет, погнаться за Ромэной, поехать за ней в Рим, настигнуть ее в бегстве, это ему не приходило в голову. На этот раз он мирился с судьбой: против нее он не пойдет. Он признал, что он трус, и в этой трусости находил удовольствие. Она давала ему своего рода спокойствие, и он эгоистически им наслаждался. А потом, у него была его любовь к Ромэне. Теперь, когда она далеко, когда она для него потеряна, когда он ее, быть может, никогда больше не увидит, он может мечтать о ней как угодно, распоряжаться своими воспоминаниями. Он освободится от действительности, как освободился от этой жажды действия, которая была великой мечтой его юности. Теперь он займет место в ряду смирившихся и лишних, рядом со своим братом Андрэ, застывшим в надменной печали, и месье Клаврэ, воображаемым путешественником. Он будет с теми, чья жизнь не удалась. Сколько есть таких среди всех этих людей, которые суетятся вокруг него, толпятся у касс, толкаются в ненужной спешке, стараясь внушить самим себе, что жизнь – важное дело!
Эти мечты заняли его некоторое время. Он снова шел по улицам, то почти пустым, то людным. Он пересекал площади, шагал по проспектам. Вдруг он почувствовал, что голоден. Он узнал Елисейские поля. Бар «Модерн-Палас» был неподалеку. Пьер де Клерси сошел по лестнице. Возле двери, у свободного столика, он тяжело опустился на кожаный диван.
В баре было довольно оживленно. Тут были всякие люди. Сидя то поодиночке, то группами, то с девицами, они словно обосновались здесь навеки. Подземная зала напоминала большую гробницу, куда внешний шум долетал далеким и заглушенным, и все эти люди казались совершенно довольными своим небытием. Им, конечно, ничего не было нужно, кроме накрашенных губ и химических напитков, заменявших им любовь и жизнь. Пьер де Клерси глядел на них с любопытством. Отныне он будет как они. Для него этот вечер – вечер посвящения и отступничества. Разве он не приучается дышать новым душевным воздухом, не отрекается от того, что было его надеждой? Конец отважным порывам! Отныне действие будет для него заключаться в том, чтобы заказать коктейль или задрать подол. Он вкусит унылые наслаждения праздных и малодушных, – и, развалясь на мягком кожаном диване, он тихо погрузился в окружавшую его расслабленность.
Его вывел из оцепенения ораторский голос Фердинана де Ла Мотт-Гарэ, который, покинув компанию, где он разглагольствовал, подсел к нему.
– А, да это вы, Клерси! Ах, дорогой мой, Гомье и Понтиньон вами недовольны. Они говорят, что вы их безобразным образом покинули в деле с принцем. В конце концов, я понимаю, что неохота ехать в Китай, здесь небось лучше! Впрочем, по-моему, принцу уезжать не следует. Метла скоро заработает. Да что, Гомье и Понтиньон и по возвращении получат свои префектуры [48]48
Префектура – должность префекта, лица, стоящего во главе департамента.
[Закрыть]. Груша созрела, тысяча чертей!
Кое-кто обернулся. Ла Мотт-Гарэ встал, приосанясь. Он подал руку Пьеру де Клерси.
– Ну, дорогой мой, до свидания. Уже поздно, и мне пора домой. Завтра я произношу большую речь. Читайте газеты.
И Ла Мотт-Гарэ величественно удалился.
Было действительно поздно. Часы над стойкой показывали два часа ночи. Пьер де Клерси вдруг почувствовал себя ужасно одиноким среди всех этих чужих людей. Почему он здесь сидит? Почему не идет домой? Разве у него нет брата, готового утешить его в его мучительном одиночестве? Почему бы не поведать ему свое горе, не спросить у него совета? Эта мысль, от которой ему стало было легче, его смутила. Конечно, он нежно любил Андрэ и чувствовал, как над ним витают тихое внимание и высокая забота старшего брата; но Андрэ был такой замкнутый, такой серьезный, такой далекий! Их дружба, хоть и глубокая, никогда не была задушевной; а потом Пьеру было как-то стыдно признаться не только в своей сердечной неудаче, но и в крушении всех своих надежд. Нет, лучше уж молчать, страдать безмолвно и не огорчать брата, который его любит и страдал бы братски вместе с ним. Стоит ли будить его от сна, чтобы предстать перед ним побежденным и отчаявшимся? Вдруг у него закружилась голова. Он задыхался в накуренном, винном воздухе. Он торопливо расплатился и встал. Когда он поднялся с места, он показался сам себе невещественным и неосязаемым, как привидение. Берясь за перила лестницы, он споткнулся и чуть не упал. Позади себя он услышал смех и чей-то голос:
– Видно, этот уже готов!
Выйдя на свежий ночной воздух, он почувствовал себя лучше. Елисейские поля расстилали перед ним свои широкие пустые тротуары. По авеню проезжали редкие экипажи. Пьер де Клерси медленно шел вперед. Размеренность его шагов притупляла его. Он больше не страдал… Он шел, без цели и ни о чем не думая. Вдруг он вздрогнул. Он стоял перед дверью и машинально нажимал пальцем знакомый звонок. Инстинкт привел его на улицу Омаль. Поднимаясь по лестнице, он вынул из кармана ключи. Тихо, осторожно он отворил дверь, неслышными шагами миновал вестибюль и вошел к себе в комнату. Он рассеянно обвел ее взглядом, потом подошел к каминному зеркалу.
Его поразил его собственный вид. Он думал увидеть себя изменившимся, с другим лицом. С удивлением он узнавал перед собою прежнего Пьера де Клерси. Да, это был он. Это были его лоб, его нос, его глаза, его рот, те самые, на которые он смотрел в это же зеркало в тот день, когда он получил письмо от Ромэны Мирмо и когда, полный надежд, энергии, мужества и воли, он собирался доказать самому себе, что он из породы сильных. И, стоя перед этим зеркалом, насмешливо являвшим ему образ того, кем он перестал быть, Пьер де Клерси разразился презрительным смехом.
Потому что теперь он себя знал, судил себя и ненавидел этот образ, который его так жалко обманул. Теперь он знал, что ему думать о своей способности к воле и действию. Перед ним было доказательство его неизлечимой хилости, его трусости, его дряблости. А между тем в том усилии, которого он требовал от себя, не было ничего особенно героического, ничего особенно трудного. Сколько есть людей, которые выполняют его шутя, а он, как позорно он провалился! Его воля, та самая воля, на которую он так наивно полагался, которую он считал как бы точкой опоры и рычагом всего своего существа, которая должна была устремить его к действию, наполнить его гордостью жизни, изменила ему при первом же испытании. Она ему не пригодилась и не пригодится больше никогда. Что бы он ни предпринял, всегда будет то же самое. Он будет из числа тех, которые проводят жизнь и не живут.
И по мере того, как он говорил себе все это, в нем подымалась, из самой глубины, глухая, напряженная злоба против себя, против своей трусости. И эта мысль о трусости овладевала им с отчаянной силой. Да, по отношению к самому себе он повел себя как трус. А между тем втайне эта мысль его возмущала. Он не мирился с этим обвинением, которое возводил на себя. Да, человек может быть робок волей, не будучи робок ни сердцем, ни умом. Если не хватает энергии, это еще не значит, что не хватает мужества. Он, может быть, боится жизни, но смерти, во всяком случае, не боится. И вдруг ему вспомнился ночной эпизод на руанской дороге.
На миг это чувство ободрило его в его отчаянии, утешило его в его унижении. Увы! Что, если это только последний самообман его раненой гордости, последняя уловка его уязвленного тщеславия? Хорошо, он не боится смерти, но, в конце концов, что он об этом, в сущности, знает? Что бы он почувствовал, если бы очутился с ней лицом к лицу, если бы он увидел ее перед собой, не только возможной, как в том случае, в котором он почерпал свою уверенность, но очевидной, верной, неизбежной? При любой опасности есть еще возможность спасения, есть шанс избежать угрозы. А если бы ему пришлось умереть тут, немедленно, без всякой отсрочки, без всякого промедления? Как бы он повел себя при этой решительной встрече, в этот последний миг? Совладал ли бы он с тем приступом ужаса, который охватывает всякую живую тварь перед лицом небытия? Не пришлось ли бы ему добавить к своей трусости еще и это последнее малодушие, приобщить и этот стыд к своему стыду?
Пьер де Клерси инстинктивно положил горящие руки на мрамор камина. От этого холодного прикосновения ему стало легче. Он несколько раз провел лихорадочными ладонями по прохладной дощечке. Вдруг его пальцы наткнулись на что-то твердое… Это был револьвер, который ему подарил месье Клаврэ для защиты во время ночных прогулок. Как он попал сюда? Пьер де Клерси не мог бы этого сказать. Он медленно взял револьвер, посмотрел на него.
Вдруг вспышка радости озарила его измученное лицо, и он с трудом подавил в себе торжествующий крик. Наконец-то он узнает, трус он или нет! Изобличительное оружие наконец покажет ему, кто же он такой, потому что сейчас, через несколько минут, он умрет, и умрет сознательно, добровольно.
Да, через несколько минут он прижмет к виску дуло этого револьвера, который он держит в руке. Задрожит ли он, будет ли ему страшно? О, на этот раз это действительно последнее испытание, которое ему осталось произвести! На этот раз его душа, задетая смертью, издаст свой истинный звук. При этой мысли им овладело внезапное спокойствие. Его охватило чувство умиротворения. Он наклонился к каминному зеркалу. Не торопясь он попробовал то движение, которое он сейчас повторит по-настоящему. От холодного прикосновения стали к виску он не вздрогнул. Пальцем он потрогал спуск. Он жадно смотрелся в зеркало. Ни один мускул на его лице не шевельнулся. Тогда Пьер де Клерси положил оружие на мрамор, поднес руку к сердцу и улыбнулся своему отражению. Теперь уверенность в себе возвышала его в собственных глазах. Его окрыляла горькая радость, и у него вырвался долгий вздох избавления.
Теперь можно было не торопиться. Времени у него было достаточно. Он заслужил право насладиться своим торжеством. Медленными шагами он несколько раз прошелся по комнате. Он поправил раму на стене, потом начал раздеваться. Он надел ночной костюм. Никогда еще он не ощущал такой свободы, такого спокойствия. Он даже перестал думать о том, что ему предстояло совершить. Он чувствовал, что искупил свою слабость, чувствовал себя наконец хозяином своей воли и своей жизни.
Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы вспомнить, какой ценой он покупал эту уверенность и эту гордость. Что за странный механизм – человеческая душа! Он, который отступил перед рассерженным взглядом женщины, был тверд перед лицом смерти. Ничего не скажешь, это называется мужеством. Он храбр. Он почувствовал к себе уважение…
Чтобы еще более убедиться в этом самоуважении, он подошел к шкафчику, стоявшему в углу комнаты, и открыл его. Из лежавшего там бумажника он вынул фотографию. На ней предстал его глазам силуэт Ромэны Мирмо. Ромэна подарила ее ему как-то в Аржимоне. Пьер де Клерси внимательно посмотрел на нее. Он не ощутил ни волнения, ни сожаления. Потом он подумал о своем брате Андрэ, о месье Клаврэ. Глаза его остались сухи и сердце безучастно. Ромэна, Андрэ, месье Клаврэ, все это было прошлое, все это была жизнь, а жизнь перестала его интересовать. Для него была важна только смерть, потому что через несколько мгновений его уже не будет… Да, он умрет, умрет, чтобы сравняться с тем, чем он всегда мечтал быть, чтобы оправдаться в собственных глазах, а не из бахвальства, не из тщеславия, что называется – для райка; умрет одиноким героем неведомой драмы, умрет в честь самого себя.
Он лег на кровать и погасил электричество.
Ему казалось, что кругом стоит необычайная тишина. Он приложил револьвер к виску и стал наблюдать за собой, выжидая хоть малейшего признака страха. Нет, он не ошибся, он храбр! Он улыбнулся себе в темноте, потом отложил оружие. Ему оставалось только сосчитать до десяти. Тогда он нажмет спуск, и все будет кончено.
Часть третья
I
Гостиница, где остановилась по приезде в Рим мадам Мирмо, была расположена на виа-Сан-Николо-да-Толентино. Это был скромный по виду отель, но спокойный и пользовавшийся хорошей славой; содержала его старая супружеская чета, бывший мажордом князя Альванци и его жена. Месье де Термон когда-то оказал им кое-какие услуги, и Ромэна после смерти отца поддерживала с ними учтивые отношения. Ежегодно, к первому января, она получала иллюстрированное открытое письмо, в котором синьор и синьора Коллацетти высказывали ей, на плохом французском языке, наилучшие пожелания счастья и здоровья, присоединяя к ним выражение надежды скоро увидеть ее в знаменитом латинском городе. Каждый год эта карточка напоминала Ромэне милые и печальные времена и воскрешала перед ее взором образ хозяйской четы: синьора Коллацетти, с его внушительной осанкой, синьору Коллацетти, с ее почтенными сединами и лорнетом на золотой цепочке.
Как только мадам Мирмо решила ехать в Рим, она телеграфировала Коллацетти, прося их оставить ей комнату. Те ответили почтительно-восторженной депешей. На вокзале Ромэна застала синьора Коллацетти, явившегося лично приветствовать ее к приходу поезда, в то время как синьора Коллацетти ждала ее в вестибюле отеля, чтобы провести ее в ее номер, который эта милейшая дама велела украсить букетами.
Ромэна Мирмо была тронута таким вниманием и с удовольствием вступила во владение своим жильем. Оно состояло из двух довольно поместительных, светлых комнат, выходивших на широкий, пустынный двор, окаймленный с одной стороны стеной церкви Сан-Николо-да-Толентино, чьи колокола обеспокоили бы любую другую путешественницу на месте мадам Мирмо; но Ромэна, не жалуясь, мирилась с этим соседством. Этот звон будил в ней столько воспоминаний юности! Сам Рим беседовал с нею этими знакомыми голосами.
Эти воспоминания сделали для нее печальным ее первый римский вечер, но самая эта печаль не лишена была прелести. Ромэна отдавалась ей с покорной готовностью. Ей уже давно хотелось еще раз побывать в Риме и снова пережить в нем давно миновавшие часы. И вот ей предстояло вернуться в это прошлое, где ее ждало столько встреч с самою собой и с теми, кого она любила. Поэтому, на следующий же день по приезде, она отправилась на кладбище, где покоились ее отец и мать.
Чудесным утром, ясным и прохладным, выполнила она этот благочестивый долг. Обе могильные плиты, расположенные рядом, казались почти совсем еще новыми. Ромэна принесла цветов и усеяла ими двойную гробницу, потом села на скамью, осененную купой кипарисов. Она часто сидела тут, когда, бывало, сопровождала отца на его печальных прогулках. Часто на этой самой скамье месье де Термон говорил ей о покойнице. Благодаря этим беседам Ромэна главным образом и знала свою мать, и когда месье де Термона не стало и уже некому было воскрешать для нее словами материнский образ, ей начало казаться, что этот образ, все такой же дорогой для нее, сделался менее отчетливым.
Наоборот, об отце Ромэна хранила до такой степени живое воспоминание, что оно граничило с галлюцинацией. Это неизменное присутствие возле нее месье де Термона придавало ее сожалениям какую-то простоту и задушевность. Для Ромэны смерть не превратила месье де Термона в одно из тех условных лиц которыми нередко становятся для нас те, кого уже нет. В памяти Ромэны отец оставался таким же, каким она его знавала прежде и каким он ей тогда казался. Когда она о нем думала, то иные черты характера месье де Термона производили на нее то же впечатление, какое она испытывала от них при его жизни, и подчас забавляли ее и смешили совершенно так же, как, бывало, и прежде забавляли и смешили не раз. И теперь, придя на кладбище, она смутно почувствовала, что в этом Риме, по которому они столько побродили вместе, месье де Термон будет верным спутником ее одиночества и ее раздумий.
Полная этим чувством и словно чтобы теснее объединиться с отцовской тенью, Ромэна Мирмо в то же утро захотела снова увидеть дом на виа Грегориана, где месье де Термон провел последние годы жизни.
С улицы Ромэна долго смотрела на окна прежней их квартиры. В ней кто-то жил. В открытых окнах легкий ветерок вздувал шторы. Ромэна вошла в подъезд и поставила ногу на первую ступень лестницы. Ей хотелось подняться наверх и под каким-нибудь предлогом позвонить, но, заслышав шаги, она раздумала. Она повернулась и вышла на улицу. На тротуаре ее настиг жилец и, обгоняя, взглянул на нее. Это был молодой человек, приблизительно одного роста и одних лет с Пьером де Клерси. При этой мысли Ромэна вспыхнула и почувствовала досаду. Ей не хотелось больше думать о неприятном инциденте и нелепой сцене, связанных в ее памяти с этим именем.
За долгие часы пути мадам Мирмо много думала о том, что произошло между ней и Пьером. Ничто так не способствует самоуглублению, как вынужденный дорожный досуг и одинокая праздность в вагоне. И во время переезда от Парижа до Рима Ромэна тщательно взвесила все подробности пережитого ею случая. Она обсудила его с полной серьезностью и рассмотрела его со всех сторон. В итоге этих размышлений она успокоилась. Продумав все, она пришла к выводу, что ей не в чем себя упрекнуть. Она не видела за собой никакой вины. Она не была, в противоположность большинству женщин, ни двуличной, ни кокетливой, ни даже просто неосторожной. Единственно, в чем она была виновата, – но тут она действительно ничего не могла поделать, – так это в том, что она – женщина. Этого оказалось достаточно, чтобы вызвать в Пьере чувства, толкнувшие его на поступок, которого она настолько не ждала, что ничем даже не постаралась его предупредить и предотвратить. В общем, она послужила лишь поводом к тому, чтобы в Пьере вспыхнул назревавший кризис, неприятные последствия которого ей пришлось вынести на себе. Эти последствия к тому же послужили ей достаточным наказанием за ее непредусмотрительность. Но на этом и кончалась ее вина. Она не могла считать себя ответственной за припадок безумия, обуявший Пьера де Клерси.
Как могла она предполагать, что он дойдет до этой неожиданной и совершенно недопустимой попытки, которую ей пришлось оттолкнуть и при которой он выказал себя и слабым, и в то же время дерзким?
Впрочем, разве не повела она себя в этом случае так, как следовало? Конечно, она сурово обошлась с обидчиком, но эта вынужденная суровость имела то преимущество, что, дав исход ее раздражению и гневу, не оставила в ней чувства злобы за нанесенное ей оскорбление. Оправившись от волнения и удивления, вызванных этой выходкой, она поняла, что лучше всего было бы забыть ту довольно крупную ошибку, которой она дала повод. Бедный юноша, должно быть, очень смущен и пристыжен понесенной неудачей. И Ромэна с улыбкой убеждалась, что, пожалуй, столько же жалеет Пьера де Клерси, сколько на него сердится.
Успокоившись в отношении собственного поведения, Ромэна Мирмо охотно вернулась к размышлениям о поведении Пьера. Она судила его с сострадательным снисхождением. Ему явно не повезло, что он натолкнулся на такую женщину, как она, когда столько других были бы счастливы ему уступить.
Сознание, что она так не похожа на остальных, было Ромэне приятно; а мысль о том, что она решительно не создана для любви, внушала ей веру в себя, успокаивающую убежденность в своей душевной холодности. Из этого Ромэна заключила, как нечто бесконечно правдоподобное, что она не полюбит никогда, и мирилась с этой отрицательной участью, которая по крайней мере избавляла ее от многих огорчений и многих неприятностей. И потом, не послужит ли эта неспособность любить утешением Пьеру де Клерси, когда он некогда, впоследствии, поймет истинную причину своей неудачи? Впрочем, то, о чем она сейчас думала, она собиралась ему написать, когда вернется в Дамаск и снова заживет своей далекой и одинокой жизнью. А пока она твердо решила не вспоминать больше об этом инциденте. Она и сдержала слово, и только встреча с этим молодым человеком на виа Грегориана воскресила в ее памяти досадный образ Пьера де Клерси.
Приняв эти меры защиты против самой себя и дважды оглянувшись на прошлое, Ромэна Мирмо испытала как бы облегчение. Она боялась, что в Риме ее ждет слишком острое воспоминание о постигшей ее там двойной утрате и слишком болезненное ощущение всего, что она там перенесла, но теперь убеждалась, что эти былые впечатления не слишком ее тяготят. Она, конечно, знала, что месье и мадам де Термон будут постоянно и тайно сопутствовать ее мыслям и что она будет жить в тесном общении с дорогими усопшими, но также знала, что в этом их присутствии не будет ничего тиранического. Делая их участниками всех своих часов, она все же сохранит известную душевную независимость, и это позволит ей насладиться Римом не только в силу воспоминаний о тех, кто ее с ним связывал, но и в силу непосредственного удовольствия, которое он ей доставит. Итак, теперь надлежало наладить свою жизнь путешественницы и туристки и возможно лучше использовать свое пребывание в Вечном городе, которое случайные обстоятельства сделали более продолжительным, чем она в свое время рассчитывала. Впрочем, Ромэна радовалась этой перспективе, которой она первоначально просто покорялась. Она чувствовала себя полной энергии и любопытства. Она составляла проекты маршрутов. В такой-то день она посетит Палатин [49]49
Палатин – самый знаменитый из семи римских холмов (наряду с Капитолийским) и самая древняя обитаемая часть Рима.
[Закрыть], Форум [50]50
Форум – центр политической и культурной жизни древнего Рима – площадь для народного собрания, отправления правосудия, а также рынок. Раскопки Римского форума велись с 1898 г.
[Закрыть], сходит в Казино папы Юлия, на виллу мальтийских [51]51
Мальтийский орден – второе название католического рыцарского ордена Иоаннитов, созданного в Палестине в начале XII в. С 1834 г. резиденция капитула Мальтийского ордена находится в Риме, где ему принадлежат Вилла и церковь Св. Марии на Авентине – одном из семи римских холмов.
[Закрыть]рыцарей на Авентине; в такой-то день отправится в сады Боргезе или Памфили; потом предпримет экскурсии на виллу Адриана и на виллу д'Эсте. Она повторит прогулку по виа Аппиа, которую так часто совершала с отцом на закате солнца, в час, когда акведуки [52]52
Акведук – желобочный водопровод с характерными арочными пролетами в местах понижения уровня земли.
[Закрыть]протягивали по кампаньи свои теневые аркады. Но прежде всего ей хотелось съездить в Витербо к своей подруге княгине Альванци.
Проходя по Пиацца-ди-Спанья, мимо лестницы Тринита де Монти, Ромэна Мирмо вдруг решила написать княгине, известить ее, что она в Риме и что хочет ее видеть. Как это она не сделала этого раньше, сразу же по приезде! Как можно было так пропустить целых три дня? Ромэна упрекнула себя за это невнимание к несчастной подруге, но она была так занята самой собой, так поглощена первыми впечатлениями! По этой же причине она не давала о себе знать ни милейшему месье Клаврэ, который даже не знал ее адреса, ни Берте де Вранкур, которую ей следовало же, однако, уведомить о своем отъезде! Занятая этими размышлениями, Ромэна Мирмо дошла до своего отеля и, прежде чем подняться к себе, задержалась в холле. Набросав открытые письма мадам де Вранкур и месье Клаврэ, она написала довольно длинное письмо княгине Альванци.
Ответ пришел на следующий же день. Он был писан рукою князя Альванци. Князь сообщал Ромэне, что княгиня очень больна, но что она была бы счастлива, если бы мадам Мирмо не отказала приехать в Витербо на один из ближайших дней, тем более что княгиня скоро уедет во Флоренцию показаться доктору Аткинсону и пройти там курс лечения. Впрочем, отсутствовать она будет не больше трех недель, а затем вернется в Витербо, где мадам Мирмо будет желанной гостьей, если она захочет пожить у них подольше, считая первый свой визит лишь дружеским задатком.
При мысли о свидании с княгиней Альванци Ромэна Мирмо испытывала некоторое волнение, к которому заранее примешивалось чувство глубокого сострадания. Вероятно, она найдет в бедной княгине печальную перемену. Это состояние болезненной подавленности, о котором пишет князь, является, увы, последствием трагического происшествия, кровавой драмы, чьей невольной причиной была княгиня. И Ромэна рисовала себе, какую тоскливую жизнь эта женщина с таким мягким сердцем и такой чуткой душой должна вести в своем одиноком и пышном доме, по которому теперь бродит раненый призрак. И все же, несмотря на некоторый страх, внушаемый ей предстоящей встречей с княгиней, Ромэна не могла не думать о том удовольствии, с каким она снова увидит виллу Альванци. Она сохранила такое чудесное воспоминание об ее садах, об их бассейнах, статуях, фонтанах! А этот перекресток, где под аркадами стриженых буксов высятся гермы [53]53
Герма – четырехгранный столб, оканчивающийся поясной статуей (первоначально – бога скотоводства и торговли Гермеса). В античности гермы использовались как дорожные вехи; с XIV в. – вид декоративной и парковой скульптуры.
[Закрыть], а этот грот, который замысловатая фантазия зодчего превратила в подземную рощу, где бронзовые птицы, в синеватой и гулкой полутьме, клюют гипсовые плоды!








