355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Сергеева-Клятис » Пастернак в жизни » Текст книги (страница 10)
Пастернак в жизни
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:26

Текст книги "Пастернак в жизни"


Автор книги: Анна Сергеева-Клятис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Творческая зрелость. 1922–1929

 
Я бедствовал. У нас родился сын.
Чудачества пришлось на время бросить.
Свой возраст взглядом смеривши косым,
Я первую на нем заметил проседь.
 
Б.Л. Пастернак. Спекторский

Женя[132]132
  Речь идет о Е.В. Лурье, молодой художнице, которая вскоре стала женой Б.Л. Пастернака.


[Закрыть]
очень подружилась с Шурой[133]133
  Александром Штихом, другом Пастернака.


[Закрыть]
. А еще ей очень хотелось познакомиться с Борей, но их посещения как-то не совпадали по времени. <…> И однажды, когда мы с ней были по какому-то делу на Никитской, я сообразил, что в соседнем переулке (он, кажется, тогда назывался Георгиевским) живет Боря. И мы решили наугад, экспромтом заглянуть к нему. Он был дома, был очень приветлив, мы долго и хорошо говорили с ним. Он пригласил еще приходить. И через некоторое время мы пришли опять. На этот раз я ушел раньше Жени, и она с Борей проводили меня до трамвая. И я как-то, почти машинально, попрощался с ними сразу двумя руками и вложил руку Жени в Борину. И Боря прогудел: «Как это у тебя хорошо получилось». Это было летом перед отъездом родителей Бориса Пастернака в Германию.

(Штих М.Л. [Воспоминания] // Смолицкий С.В. На Банковском. М., 2004. С. 91–92)
* * *

Встречи с Женей продолжались. Однажды это было на улице, когда она бежала на свои занятия балетом. Она вспоминала, как ее поразили его огромные и нескладные, разъезжающиеся по грязи галоши – «точно с людоеда». Он пригласил ее прийти за красками, которые в большом количестве остались после отъезда отца. Она пришла на Волхонку и набрала в передник кучу недовыжатых тюбиков. В ее приходы между чтением Пушкина и своих стихов он стал читать ей роман о Жене Люверс и загадывал по книге, станет ли она его женой. Этот роман был написан им зимой 1917–1918 года, и его героиня была ориентирована на Елену Александровну Виноград, в которую Пастернак был тогда влюблен. Совпадение имени героини и Жени Лурье сыграло особую роль в символическом значении, которое приобрел неоконченный роман в истории их любви.

(Пастернак Е.Б. «О как она была смела…» // Пастернак Е.Б. Понятое и обретенное: статьи и воспоминания. М., 2009. С. 518)
* * *

Сейчас для него существует только Женя. Вплоть до последних дней он все еще колебался, т. е временами на целые часы, даже сутки думал обо мне, а теперь – только о Жене. Думаю, что в настоящее время (подчеркиваю – настоящее, ибо знаю немного Борю, изменчивость его настроений и т. д. и не могу ручаться за будущее) я ему абсолютно безразлична.

(С.С. Адельсон[134]134
  Чтобы закрепить освобождавшиеся после отъезда родителей комнаты на Волхонке, 14, Пастернаки пригласили знакомое семейство Фришманов занять их и позаботиться об остававшихся в Москве сыновьях. Ставшая соседкой по коммунальной квартире Стелла Фришман, по мужу Адельсон, была близкой подругой сестер Б.Л. Пастернака. Одно время Б.Л. Пастернак был увлечен ею.


[Закрыть]
– Ж.Л. Пастернак, 18 ноября 1921 г. // Флейшман Л.С. Сердечная смута поэта. Eternity’s Hostage: Selected Papers from the Stanford International Conference on Boris Pasternak, May, 2004. Stanford, 2006. Part 2. P. 605)
* * *

В 8 ч. до ужина мы вместе вышли на Арбат, вышли веселые, живые, смеющиеся, ходили рука за руку с тысячами нежных глупостей – а вернулась я мрачной, как тень. Разговор зашел про Женю. И ведь знаю я все это, знаю, что любит ее сильно и нежно и что вместе весной собираются ехать за границу – и все же не выразимая словами боль. И опять страшная, ничем не заглушимая, огромная жажда жизни. Любовной, земной, огненной жизни! Жажда моря, того моря, которого никогда не видала и про которое только знаю, что оно есть. Потом Боря заиграл. Так, как он умеет играть, он один. Я легла ничком на сундук в галерейке и прижалась лицом к перегородке, за которой он играл. Направо от меня была перегородка, вся звеневшая от ударов по клавишам; налево окно, а в окно виднелся кусок сероватого зимнего неба и освещенные ярким светом окна Княжьего двора[135]135
  Название гостиницы, находившейся напротив дома Пастернаков.


[Закрыть]
. Я лежала без движения вся вытянутая и напряженная. Из-под закрытых ресниц медленно катились слезы. В этот вечер я любила его. И тоже без надежды. Потому что настоящее – это Женя, а я – что ж, пустячок, огневой пустячок, которому трудно противостоять и которого надо остерегаться и избегать[136]136
  С.С. Адельсон в это время была замужем.


[Закрыть]
.

(С.С. Адельсон – Ж.Л. Пастернак, 6 декабря 1921 г. // Флейшман Л.С. Сердечная смута поэта. Eternity’s Hostage: Selected Papers from the Stanford International Conference on Boris Pasternak, May, 2004. Part 2. P. 615)
* * *

Жоничка! – Боря женился! позавчера в Петрограде! В 12 ч. ночи раздался телефонный звонок и Боря сказал, что повенчаны. Завтра они должны приехать. Я об этом знала и не удивилась. Но как-то странно этот факт не хочет проникнуть в мозг. Знаю, но… понимаешь? Мы с Шурой[137]137
  Братом Б.Л. Пастернака – Александром.


[Закрыть]
целый день вчера проговорили об этом. И оба мы немного плакали. Что ж, дай бог счастья.

(С.С. Адельсон – Ж.Л. и Л.Л. Пастернак, 31 января 1922 г. // Флейшман Л.С. Сердечная смута поэта. Eternity’s Hostage: Selected Papers from the Stanford International Conference on Boris Pasternak, May, 2004. Part 2. P. 626)
* * *

Иногда мы заставали дома их обоих – его и молоденькую жену его, Евгению Владимировну Лурье-Пастернак. Тоненькую, стройную, с прекрасным лбом, нежным, узким овалом лица, черными, откинутыми назад, в прическу, густыми волосами. В ней была замедленная грация – и в движениях, и в интонациях мелодического голоса, скорее меццо-сопранового тембра. Нами она, увы, воспринималась тогда больше всего как помеха к общению с мужем. Вдумыванье явилось к нам позже.

(Кунина Е.Ф. О встречах с Борисом Пастернаком // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. С. 113)
* * *

Это было еще в 1922 году. По-видимому, он тогда только что женился и приходил уже с женой. Оба были очень молоды. Постоянно их окружали близкие друзья. Я слышал, как его называли просто Борисом, а ее – Женечкой. <…> Держась в отдалении в Доме печати, я присматривался и прислушивался к Пастернаку и тем временем как-то привыкал к нему. Он был какой-то особенный, ни на кого не похожий, в разговоре сумбурный, сыпал метафорами, перескакивал с одного образа на другой, что-то бубнил, гудел и всегда улыбался. Помню, как сейчас, его сидящим на диване рядом с женой. Возле них свободные места никем не заняты, полукругом перед ними стоит молодежь, и Пастернак ведет разговор, шумно отвечает на вопросы. Сидящая рядом Женечка, с большой копной темных вьющихся волос, иногда участвует в разговоре и тоже улыбается.

(Горнунг Л.В. Встреча за встречей: по дневниковым записям // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. С. 71)
* * *

При всей своей меня никогда не привлекавшей в женщинах анемичности она была скорее миловидна. Большой выпуклый лоб, легкий прищур и без того узких глаз (быть может, она тому научилась во ВХУТЕМАСе, занимаясь живописью в классе художника Фалька?); таинственная, беспредметно манящая улыбка, которую при желании можно было назвать улыбкою Моны Лизы; кое-где проступившие, еще бледно и малочисленно, веснушки, слабые руки, едва ли способные что-то делать. Моя предумышленно старомодная учтивость ей, кажется, понравилась, как, впрочем, и Борису Леонидовичу, более привыкшему к тогдашней моей молодой экспансивности. В ответ на мой – вовсе не призывающий к исповеди – вопрос о ее петроградских впечатлениях она неожиданно заявила, что очень огорчена переменой фамилии:

– Я так просила Бореньку, чтобы он принял мою девичью.

Но, не дав мне проронить ни слова (я бы и не проронил), Борис Леонидович с каким-то покривившимся лицом уже загудел с явно наигранной веселостью:

– Видите, какой она еще ребенок? Я ей сказал напрямки, что уже кое-что напечатал за своей подписью. Наконец, это фамилия папы, а того, что он сделал, хотя бы в общении с Толстым, уж никак не вырубишь топором! А она все свое!… Но простите, Коля, я пойду ставить самовар.

Обычно я ему при этом ассистировал. У него был свой, особо рациональный метод топить печи и ставить самовары. Он, как, впрочем, и я, любил развлекаться незатейливой работой по дому.

То, что я услышал, едва Пастернак ушел в кухню, было по меньшей мере нерасчетливо. Ни с того ни с сего Евгения Владимировна мне поведала, что их поженил ее брат (в дальнейшем называемый Сеней):

– Сеня, он самый умный в нашей семье, прямо сказал Боре, чтобы он на мне женился.

Не моргнув глазом я выдержал и это, но она разговорилась…

<…>

Пять дней я не был на Волхонке. Видался только с моей будущей женой Ниной Павловной, с сестрой Ириной и с Александром Леонидовичем[138]138
  Сестра Н.Н. Вильмонта Ирина Николаевна была женой А.Л. Пастернака, брата Бориса Леонидовича.


[Закрыть]
. Всем им, кривя душой, говорил, что Евгения Владимировна «очень милая» – из уважения к избраннице дорогого мне человека. До конца их брака (да и позже, когда это уже не имело никакой цены) я держался с ней преувеличенно учтивого тона. Никогда насчет нее не судачил, хотя видел ее насквозь со все возраставшей прозорливостью. Да поверит мне читатель, я всеми силами старался в ней отыскать скрытые достоинства, прежде чем вынести окончательный приговор. И кое в чем даже преуспел. Мне нравилось, когда она молча лежала на тахте с открытой книгой и, не глядя в нее, чему-то про себя улыбалась.

(Вильмонт Н.Н. О Борисе Пастернаке: воспоминания и мысли. С. 62–64)
* * *

Осень. Год 1922-й. Комната Асеевых – на 9-м этаже дома ВХУТЕМАСа на Мясницкой улице, напротив почтамта. <…> День склоняется к вечеру. Асеев «в ударе». Весел. Остроумен. Подвижен. Хохочет, всех вовлекая в круг шуток, рассказывает уморительные небылицы. Оксана щебечет в унисон мужу. В дверь постучали. Входят двое – он и она, молодые, улыбаются хозяевам, кинувшимся гостям навстречу. Как только пришедший произнес несколько слов, я тотчас узнала его, хотя никогда раньше не видела и даже фото его мне не попадались. По темному блеску глаз, по стремительным движениям, по всему облику его, а в особенности по его голосу, так любовно и артистично изображаемому Асеевым прошлой зимой там, в далекой сибирской глухомани, – сразу вспомнились и зазвучали в голове те стихи, Асеевым читанные <…> И вот пришел сам поэт. Он так и назвал себя, знакомясь, просто: Пастернак. Он здесь. Как непохожи были эти два человека. Два поэта. Светлый, звонкий, непоседливый Асеев и Пастернак, словно яркий пришелец с каких-то неведомых южных гор, – говорящий на каком-то своем особом наречии, сначала как будто и трудном, не вполне понятном, но в какое-то неуловимое мгновение его речь вдруг становится дивно и легко разрешимой, захватывающе интересной, наполненной ясным и глубоким смыслом. Два поэта говорили о простом – не просто. О деловом – увлекательно, ясно и образно. То смеясь, то серьезно, то шутя. Дело шло о создании нового издательства; вдохновителем его был Маяковский, во что бы то ни стало хотевший публиковать все новое, молодое, талантливое. Асеев и Пастернак были вовлечены в это начинание. Идея занимала их, нравилась им, говорили о ней горячо, с азартом; обращались и к нам, стараясь заинтересовать, втянуть в беседу, сделать разговор общим. Вместе с женой, Евгенией Владимировной, Пастернак, зайдя к Асеевым, куда-то торопился. Оправдывая свою поспешность неотложными делами, гости были недолго и ушли, оставив впечатление сверкающей необычайности.

(Петровская О.Г. Воспоминания о Борисе Леонидовиче Пастернаке // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. С. 96–97)
* * *

Б.Л. стал готовить чай и только успел разлить его в чашки, как в открытое окно его окликнул женский голос. Б.Л. подошел к окну и стал уговаривать собеседницу подняться и не обращать внимания на то, что она «в тапочках». Из разговора стало понятно, что она приехала из-за города. Она пришла, окинула комнату ревнивым взглядом и сказала: «А вы уже без меня устроились». Так мы познакомились с женой Б.Л., Женей. Что мне сказать о Жене? Гордое лицо с довольно крупными, смелыми чертами, тонкий нос с своеобразным вырезом ноздрей, огромный, открытый, умный лоб. Женя – одна из самых умных, тонких и обаятельных женщин, которых мне пришлось встретить. <…> Но характер у Жени был нелегкий. Она была очень ревнива, ревновала Б.Л. к друзьям, на что не раз жаловались тогдашние ближайшие друзья Б.Л. – Бобров, Локс.

В Жене вообще было мало мягкости, уютности, уступчивости. У меня еще в то время сложилось впечатление, что Женя очень боится стать придатком к Б.Л., потерять свою душевную самостоятельность, независимость. Она все время как-то внутренне отталкивалась от Б.Л. Эта внутренняя борьба длилась все время, и именно она, по моему убеждению, привела к разрыву. В быту Женя все время требовала помощи Б.Л.

Она была одаренной художницей, отличной портретисткой, обладала безукоризненным вкусом. <…> Она была достойна Б.Л.

(Черняк Е.Я. Пастернак. Из воспоминаний // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. С. 135–136)
* * *

Вероятно, в то время мы стали больше вникать в семейные отношения супругов и понимать их. Евгения Владимировна перестала для нас быть некой живой помехой в общении с Борисом Леонидовичем. Мы старались понять и ее, и место ее в его жизни и жизни семьи. Нам ясно стало, что она недооценивает значение – или значительность – его как поэта, как личности исключительной, требующей к себе особого внимания, нуждающейся в заботе близких. Кажется, он не имел таковой и до женитьбы, кроме естественных забот старших в детстве. В юности он рано начал вести самостоятельную жизнь. Женитьба же только прибавила ему забот и ответственности, особенно после рождения сына. Вероятно, хозяйственные хлопоты все же легли на молодую хозяйку, как на всякую на ее месте. Но она была художница! Талантливая портретистка. И ей вовсе не улыбалось пожертвовать своим призванием, как это сделала когда-то в подобных обстоятельствах мать Бориса, выдающаяся пианистка Розалия Пастернак, став женой большого художника, Леонида Осиповича Пастернака. Евгения Владимировна не поставила своего мужа-поэта «во главу угла» всей их общей жизни. Главное – не поставила внутренне, душевно. Осуждать тут нельзя. Призвание говорило сильнее, чем любовь, чем сознание долга; не было понимания несоизмеримости их дарований. Так эти дороги не слились воедино. Оба были людьми искусства. Оба нуждались в заботе, в освобождении от житейских тягот. И оба страдали.

(Кунина Е.Ф. О встречах с Борисом Пастернаком // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. С. 118–119)
* * *

Борис никогда в женщинах ничего не понимал. Быть может, ему не везло на них. Первая, Евгения Владимировна, мила и интеллигентна, но, но, но… она воображала себя великой художницей, и на этом основании варить суп для всей семьи должен был Борис.

(Запись от 8 октября 1960 г. // Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой: в 3 т. М., 1997. Т. 2. С. 429)

Боря, женившись на Жене, приезжал с нею в Петербург к ее семье. Женя была художница, очень одухотворенное существо. Она любила нас, мы любили ее.

Боря приезжал к нам, всегда охваченный странной нежностью ко мне, и вместе с ним врывалась атмосфера большого родства, большого праздника, большой внутренней лирики. На этот раз он уже был женат, и рассказывал о Жене, и приводил ее к нам, и изливал на нее такую нежность, что она краснела.

(Фрейденберг О.М. [Воспоминания] // Пастернак Б.Л. Пожизненная привязанность: переписка с О.М. Фрейденберг. С. 91)
* * *

Дорогая Марина Ивановна! Сейчас я с дрожью в голосе стал читать брату Ваше «Знаю, умру на заре, на которой из двух»[139]139
  Здесь и далее Пастернак называет стихотворения из книги Цветаевой «Версты» (1921), которую он прочитал уже после ее отъезда в эмиграцию.


[Закрыть]
– и был, как чужим, перебит волною подкатывавшего к горлу рыданья, наконец прорвавшегося, и, когда я перевел свои попытки с этого стихотворенья на «Я расскажу тебе про великий обман», я был точно так же Вами отброшен, и, когда я перенес их на «Версты и версты и версты и черствый хлеб» – случилось то же самое. Вы не ребенок, дорогой, золотой, несравненный мой поэт, Вы не ребенок и, надеюсь, понимаете, что это в наши дни и в нашей обстановке означает, при обилии поэтов и поэтесс, не только тех, о которых ведомо лишь профсоюзу <…>. Простите, простите, простите! Как могло случиться, что, плетясь вместе с Вами следом за гробом Татьяны Федоровны[140]140
  Имеются в виду похороны Т.Ф. Скрябиной в апреле 1922 г., на которых Пастернак и Цветаева шли рядом и впоследствии оба хорошо помнили об этой встрече.


[Закрыть]
, я не знал, с кем рядом иду…

(Б.Л. Пастернак – М.И. Цветаевой, 14 июня 1922 г.)
* * *

В нее [Цветаеву – Примеч. авт. – сост.] надо было вчитаться. Когда я это сделал, я ахнул от открывшейся мне бездны чистоты и силы. Ничего подобного нигде кругом не существовало. Сокращу рассуждения. Не возьму греха на душу, если скажу. За вычетом Анненского и Блока и с некоторыми ограничениями Андрея Белого, ранняя Цветаева была тем самым, чем хотели быть и не могли все остальные символисты вместе взятые. Там, где их словесность бессильно барахталась в мире надуманных схем и безжизненных архаизмов, Цветаева легко носилась над трудностями настоящего творчества, справляясь с его задачами играючи, с несравненным техническим блеском.

Весной 1922 года, когда она была уже за границей, я в Москве купил маленькую книжечку ее «Верст». Меня сразу покорило лирическое могущество цветаевской формы, кровно пережитой, не слабогрудой, круто сжатой и сгущенной, не запыхивающейся на отдельных строчках, охватывающей без обрыва ритма целые последовательности строф развитием своих периодов.

Какая-то близость скрывалась за этими особенностями, быть может, общность испытанных влияний или одинаковость побудителей в формировании характера, сходная роль семьи и музыки, однородность отправных точек, целей и предпочтений.

Я написал Цветаевой в Прагу письмо, полное восторгов и удивления по поводу того, что я так долго прозевывал ее и так поздно узнал. Она ответила мне. Между нами завязалась переписка, особенно участившаяся в середине двадцатых годов, когда появилось ее «Ремесло» и в Москве стали известны в списках ее крупные по размаху и мысли, яркие, необычные по новизне «Поэма конца», «Поэма горы» и «Крысолов». Мы подружились.

(Пастернак Б.Л. Люди и положения)
* * *

Боря женился? Непостижимо, невозможно… Мне в сердце закралась грусть, я испытывала острую боль. Боря женился. Правда ли это, возможно ли, как это может быть? Вдохновенный, горящий – Прометей в цепях… Как он мог унизить свое призвание до положения простого смертного: муж, жена – о, мучительная боль этой новости. Женитьба – изымание части живой ткани из тела семьи и ее пересадка куда-то, – новая жизнь, но Боря… Какой должна была быть природа эмоционального подъема, вынудившего его решиться на такой… необратимый поступок? Он собирался приехать в Берлин. Но он уже не будет тем же самым. Мне нужно было время, чтобы привыкнуть к перспективе нового Бори. Я зря паниковала. Когда он и его жена приехали, я смогла убедиться, что он совсем не изменился: та же высокая одухотворенность, та же непредсказуемость настроения, то же чувство юмора. Короче говоря, прежнее мироощущение, не искаженное практическими соображениями. Милая Женя, тебе досталась нелегкая доля. Почему ты решила связать свою жизнь с этим человеком? Ты не сможешь дотянуться до него своими отчаянными усилиями и следовать за ним в его полетах. И он не будет виноват в том, что набирает и набирает высоту…

(Пастернак Ж.Л. Хождение по канату: мемуарная и философская проза, стихи. М., 2010. С. 243)
* * *

Оба мы жили тогда в Берлине, и я довольно часто встречался с Пастернаком на всевозможных литературных сборищах, происходивших по меньшей мере раз в неделю. Появлялся он на них регулярно, хотя выступал очень редко, но тем не менее его присутствие всегда как-то ощущалось – не знаю, как это объяснить. Даже сидя в своем кресле и только перекидываясь какими-то замечаниями со своими соседями, он вносил в собрание особую серьезность.

(Бахрах А.В. Встречи с Пастернаком // Бахрах А.В. По памяти, по записям: литературные портреты. Париж, 1980. С. 62)
* * *

…Пастернак держался в стороне от нас – эмигрантов – и больше склонялся к дружеским беседам с группой писателей, возвращение которых в советскую Россию ожидалось со дня на день. <…> В те немногие вечера Пастернак был задумчивым и рассеянным. Может быть, он переживал внутреннюю борьбу: возвращаться ли в Москву или идти на разрыв с родиной.

(Арбатов З.Ю. Ноллендорфплатцкафе (Литературная мозаика) // Грани. 1959. № 41. С. 107)
* * *

…Он [Пастернак. – Примеч. авт. – сост.] чувствует среди нас отсутствие тяги. Мы беженцы – нет, мы не беженцы, мы выбеженцы, а сейчас сидельцы. Пока что. Никуда не едет русский Берлин. У него нет судьбы. Никакой тяги.

(Шкловский В.Б. Жили-были. М., 1964. С. 169)
* * *

В течение долгого времени он искренно и глубоко любил ту воображаемую Германию, которую раз навсегда полюбила и Цветаева, «где все еще по Кенигсбергу // проходит узколицый Кант», ту, о которой он переписывался с одним из любимейших своих современников, с Рильке. Он еще способен был ее идеализировать и не замечал того, что происходило в ее подпочве.

(Бахрах А.В. Встречи с Пастернаком // Бахрах А.В. По памяти, по записям: литературные портреты. С. 65)
* * *

Трудно будет расставаться с Германией, как с совокупностью молниеносных поездов, ежедневно и в любое время направляющихся вглубь Саксонии, Бадена, Гессена, Тюрингии и т. д. С Берлином затруднений не предвидится: ни к чему на свете я не относился холоднее. Ввиду того, что Берлина не хаял разве лишь ленивый и что это избитейшая привычка, я особенно воздерживался от хулы по его адресу и боялся повторять этот трюизм. Однако, хочешь не хочешь, а это оригинальное мненье поневоле разделишь…

(Б.Л. Пастернак – А.Л. Пастернаку, 15 февраля 1923 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 7. С. 444)
* * *

Мне казалось грубым и не соответствующим силе чувств сказать: «Я полюбил ваши стихи». Путаясь, я начал говорить о том, что полюбил их невнятность, и даже процитировал:

 
Грех думать – ты не из весталок:
Вошла со стулом,
Как с полки жизнь мою достала
И пыль обдула…
 

– Неужели ж и эти стихи непонятны?

– Нет, что вы, Борис Леонидович, но вот:

 
Им, им – и от души смеша,
И до упаду, в лоск,
На зависть мчащимся мешкам,
До слез – до слез!
 

Пастернак заговорил о том, что здесь, в Берлине, у него появилось чувство, что ему все надо начинать сызнова, что на днях выйдут в издательстве «Геликон» «Сестра моя – жизнь» и «Темы и вариации». Когда я переспросил название второй книги, Борис Леонидович повторил его и сказал, что книга построилась (именно «построилась», а не «я построил») как некое музыкальное произведение, где основные мелодии разветвляются и, не теряя связи с основной темой, вступают в самостоятельную жизнь. Потом, как будто это объяснение показалось ему лишним, добавил, что это для него пройденный путь.

– Маяковский, – неожиданно сказал он, – считает, что мои стихи слишком похожи на стихи.

– Я не хотел бы писать, как Маяковский… то есть, – продолжал я, испугавшись, что могу быть понятым неправильно, – его стихи слишком не стихи, они уходят в сторону от того, что я люблю.

– И я не хотел бы. Но я хочу, чтобы мои стихи были понятны зырянам.

Я растерялся, но все же попытался объяснить, что именно кажущаяся непонятность его стихов – прекрасна, что трудность их восприятия оправданна и даже необходима, что автор имеет право ждать от читателя встречного усилия, труда и внимания. <…> Во всяком случае, он продолжал настаивать на понятности стихов, их доходчивости:

– Я пишу, а мне все кажется, что вода льется мимо рукомойника…

(Андреев В.Л. История одного путешествия. М., 1974. С. 316)
* * *

…Хотел ли Пастернак сам, чтобы люди добирались до сути его стихов? Теперь я думаю, что эти усилия понять до конца строфу за строфой были совсем и не обязательны – в его поэзии строфа, строка, образ или слово действуют внесознательно, это в полном смысле не познавательная, но чисто эмоциональная поэзия…

(Берберова Н.Н. Курсив мой. М., 1999. С. 240)
* * *

…Ходасевич скучен! Последние его стихи о заумности («Современные записки») – прямой вызов Пастернаку и мне. (Мой единственный брат в поэзии!)

(М.И. Цветаева – А.В. Бахраху, 25 июля 1923 г. // Цветаева М.И. Собрание сочинений: в 7 т. М., 1995. Т. 6. С. 579)
* * *

Владислав Ходасевич

 
Жив Бог! Умен, а не заумен,
Хожу среди своих стихов,
Как непоблажливый игумен
Среди смиренных чернецов.
Пасу послушливое стадо
Я процветающим жезлом.
Ключи таинственного сада
Звенят на поясе моем.
Я – чающий и говорящий.
Заумно, может быть, поет
Лишь ангел, Богу предстоящий, —
Да Бога не узревший скот
Мычит заумно и ревет.
А я – не ангел осиянный,
Не лютый змий, не глупый бык.
Люблю из рода в род мне данный
Мой человеческий язык:
Его суровую свободу,
Его извилистый закон…
О, если б мой предсмертный стон
Облечь в отчетливую оду!
 
1923
* * *

Какой-либо обидной нетерпимости (политической, национальной, сословной или возрастной) здесь нет в помине. Здесь есть нечто другое. Все они меня любят, выделяют, но… «не понимают».

(Б.Л. Пастернак – С.П. Боброву, 9 января 1923 г.)
* * *

Впоследствии мне посчастливилось еще раз наведаться в Марбург. Я провел в нем два дня в феврале 23-го года. Я ездил туда с женой, но не догадался его ей приблизить. Этим я провинился перед обоими. Однако и мне было трудно. Я видел Германию до войны и вот увидел после нее. То, что произошло на свете, явилось мне в самом страшном ракурсе. Это был период рурской оккупации. Германия голодала и холодала, ничем не обманываясь, никого не обманывая, с протянутой временами, как за подаяньем, рукой (жест, ей не свойственный) и вся поголовно на костылях. К моему удивленью, хозяйку я застал в живых. При виде меня она и дочь всплеснули руками. Обе сидели на тех же местах, что и одиннадцать лет назад, и шили, когда я явился. Комната сдавалась внаймы. Мне ее открыли. Я бы ее не узнал, если бы не дорога из Окерсгаузена в Марбург. Она, как прежде, виделась в окне. И была зима. Неопрятность пустой, захоложенной комнаты, голые ветлы на горизонте – все это было необычно. Ландшафт, когда-то слишком думавший о Тридцатилетней войне, кончил тем, что сам ее себе напророчил. Уезжая, я зашел в кондитерскую и послал обеим женщинам большой ореховый торт. А теперь о Когене. Когена нельзя было видеть. Коген умер.

(Пастернак Б.Л. Охранная грамота)
* * *

Мама торопила отъезд домой. Она очень плохо себя чувствовала, в связи с чем они не решились плыть на пароходе и уехали поездом, отправив вещи морем. Вернулись в Москву в марте 1923 года. <…> Я родился 23 сентября в частной лечебнице А. Эберлина в Климентовском переулке.

(Пастернак Е.Б. «О, как она была смела…» // Пастернак Е.Б. Понятое и обретенное. С. 523–524)
* * *

В палате спиной к двери стояли две женщины в халатах, акушерка и нянюшка. На нянюшкиной руке жилился писклявый и нежный человеческий отпрыск, стягиваясь и растягиваясь, как кусок темно-красной резины. Акушерка накладывала лигатуры на пуповину, чтобы отделить ребенка от последа. Тоня лежала посередине палаты на хирургической койке с подъемною доскою. Она лежала довольно высоко. Юрию Андреевичу, который все преувеличивал от волнения, показалось, что она лежит примерно на уровне конторок, за которыми пишут стоя. Поднятая к потолку выше, чем это бывает с обыкновенными смертными, Тоня тонула в парах выстраданного, она как бы дымилась от изнеможения. Тоня возвышалась посреди палаты, как высилась бы среди бухты только что причаленная и разгруженная барка, совершающая переходы через море смерти к материку жизни с новыми душами, переселяющимися сюда неведомо откуда. Она только что произвела высадку одной такой души и теперь лежала на якоре, отдыхая всей пустотой своих облегченных боков. Вместе с ней отдыхали ее надломленные и натруженные снасти и обшивка, и ее забвение, ее угасшая память о том, где она недавно была, что переплыла и как причалила. И так как никто не знал географии страны, под флагом которой она пришвартовалась, было неизвестно, на каком языке обратиться к ней. На службе все наперерыв поздравляли его. Как быстро они узнали! – удивлялся Юрий Андреевич.

(Пастернак Б.Л. Доктор Живаго)
* * *

Из романа в стихах «Спекторский»

 
Привыкши выковыривать изюм
Певучестей из жизни сладкой сайки,
Я раз оставить должен был стезю
Объевшегося рифмами всезнайки.
 
 
Я бедствовал. У нас родился сын.
Ребячества пришлось на время бросить.
Свой возраст взглядом смеривши косым,
Я первую на нем заметил проседь.
 
1931
* * *

Ради Бога, не торопись говорить мне подлеца, не зови негодяем и выслушай. В минувшую среду от поезда к поезду я был в Петербурге, и не надо говорить, как меня подмывало повидаться с тобой. Физически это было возможно. У меня было три часа времени. Но я был не уверен в том, как ты, и в особенности тетя, встретите меня. Если уже от этих нескольких слов веет здоровьем, устойчивостью и благополучьем, то я просто писать не умею. Ничего подобного нет. Ничего нет, ничего не было.

Если бы я пришел, ты это прекрасно знаешь, то никогда не с тем, чтобы показывать и рассказывать что-нибудь. Я ведь не допускаю мысли, чтобы тебе или тете как-нибудь недоставало меня, но только оттого, что это чувство испытываю я к вам, оттого, иначе сказать, что в этой большой, далеко вглубь прошлого уходящей, еще продолжающейся, заторможенной на десять лет, тяжелой, невыносимой повести, которую мы признаем за нашу жизнь, вы – лучшие, любимейшие, глубочайшие главы. Я пришел бы, мы поговорили бы втроем, и я засуществовал бы вновь, с вами, за вас, ты все это знаешь.

И вот я боялся, что вместо этого всего будут Мони, Яши, Берлины[141]141
  То есть разговоры о родственниках, живущих в Берлине, и их претензиях. Соломон и Яков Якобсоны – двоюродные братья О.М. Фрейденберг и Б.Л. Пастернака. – Примеч. Е.Б. Пастернака.


[Закрыть]
, обидные темы, недостойные комнат на Канале – и, дорогая Оля, о, неужели, заслуженные мной? В три же часа успеть подготовить письмом и потом прийти нельзя было, и я эту возможность упустил, обалделыми глазами следя за тем, как мимо трамвая бегут улицы города, который для меня летом есть город Оли – город Оли и никакой другой. <…>

К весне Женя измучилась и истощилась до невозможности: надо тебе знать, что у нас ребенок, мальчик, зовут также Женичкой, она малокровна, кормила, изнервничалась, и материальные обстоятельства всю зиму у нас были прескверные. Вот она и отправилась к своей матери, где тоже свои незадачи, болезни, трудности. Летом ей сняли верх в две комнатки в Тайцах.

(Б.Л. Пастернак – О.М. Фрейденберг, 25 июля 1924 г. // Пастернак Б.Л. Пожизненная привязанность: переписка с О.М. Фрейденберг. С. 91–92)
* * *

В последний приезд Бори я умоляла его помочь мне хотя бы переводом Фрезера. Он взял меня к Тихонову, который ведал чем-то большим. Но представил он меня так, что тот не обратил на меня ни малейшего внимания. Боря как раз находился в периоде бесплодия, ныл и жаловался. Ему было ни до меня, ни до кого на свете.

(Фрейденберг О.М. [Воспоминания] // Пастернак Б.Л. Пожизненная привязанность: переписка с О.М. Фрейденберг. С. 101)
* * *

До сих пор – Вы свидетель – я не только ни о чем не просила Борю, но останавливала его и охлаждала; сберегла ли я тем его внутренний напор – сомневаюсь. Вот вся моя история за это время; я просила о справке о Покровском, остальное отодвигала до сегодняшнего дня – не так ли? Да, но не такова история Бори. Она совсем другая.

Боря с первых же шагов вопреки мне, следовательно, совершенно добровольно стал что-то делать и о чем-то отписываться. Что? О чем? Не знаю, как и Вы, вероятно. Он сразу взял тон таинственный, с недомолвками, многообещавший. Он, ничем не вызываемый мною, стал писать, что ежедневно занимается моими делами, что-то подготовляет и вот-вот о чем-то возвестит. Он сделал из своих писем анонсы, заставлял ждать их (и как мы ждали!), поддерживал беспрерывно нарост внимания, обещал и не называл своих обещаний. Женечка, я достаточно Вас знаю, чтоб не сомневаться, что Вы меня хорошо поймете: неправда ли, как духовно нецеломудренно всякое обещание, какой дряблостью чувства оно вызывается, как женской сильной натуре, знающей страсть беспересадочных действий, оно претит! Но ладно – он обещавался. Какой же конец? – Молчание. До него – слова о моем письме, как о человеческом необходимом документе, пришедшем с фатальной нужностью, о чем-то радостном и большом, о последующем «отчетном деловом письме». Потом молчание – я все жду. И наконец, мирный апофеоз с «ничем».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю