Текст книги "Соловки. Документальная повесть о новомучениках (СИ)"
Автор книги: Анна Ильинская
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
На каждой «командировке» был свой карцер – сарай с зияющими щелями и земляным полом. В любое время года штрафников туда сажали голыми, поэтому они всегда кричали: зимой от холода, летом от комаров, поэтому такие карцеры назывались «крикушниками». Впоследствии, экономя древесину, их стали сооружать прямо в земле. Провинившегося сталкивали в глубокую яму, а по скончании срока подавали шест, и он вылезал, если был в состоянии. В карцерную яму можно было угодить за любую безделицу: невежливо ответил начальству, стоял, расслабившись, работал спустя рукава – был бы человек, а повод найдется.
Воспоминания бывших соловецких узников сохранили несколько имен лесных палачей. С точки зрения психиатрии этих одержимых садистскими вожделениями людей нельзя признать нормальными – ни Воронова, обливавшего заключенных водой из проруби, ни Воронина, предлагавшего отказнику от работы пить мочу своего напарника, ни начальника отделения «Хутор Горка» Иоффе, который выставил на мороз триста человек – половина из них к утру превратилась в мерзлые трупы.
Особенно славилась зверствами «командировка» Овсянка, где главенствовал чекист Иван Потапов. Люди у него десятками умирали на непре рывных, без отдыха, работах, обезумевшие, рубили себе руки – ноги, становились под падающие сосны, вешались на обрывках веревок. В периоды депрессии Потапов стрелял, кто подвернется, официально оформляя эти смерти как попытки к бегству. Процент истощения рабсилы превышал в Овсянке все меры возможного, поэтому туда послали с проверкой уполномоченного ИСЧ Киселева – Громова, который позднее переберется в Финляндию и выпустит книгу «Лагеря смерти в СССР».
Для начала Потапов предложил ему посмотреть карцер. В прикрытой заснеженными досками яме вповалку лежало около сотни полуголых «шакалов». «Крикушником» этот карцер назвать было нельзя: у бедолаг не осталось силы на иное, как тупо, без выражения, смотреть на склонившихся над ними людей.
– Дисциплина! – похвастался Потапов и, странно улыбнувшись, пригласил следовать за ним: —Пошли, покажу шпанское ожерелье…
Проверяющему предстала чудовищная картина: по обеим сторонам барачной двери висели ожерелья из нанизанных на шпагат отрубленных пальцев и кистей рук, многие из которых уже были тронуты тлением.
– Товарищ Ногтев одобряет, меньше саморубов делать будут, – возразил Потапов на требование немедленно снять патологическое устрашение. «Не парень этот Ванька, а сундук с золотом», – подтвердят Киселеву в Кремле.
Подобных «командировок» в начале 30–х годов к УСЛОНу было приписано более ста. И это только в одной части страны, а сколько их было по всему Союзу, мест истребления неугодных режиму людей! Нетрудно догадаться, почему у нас практически нет лесных летописцев: все полегли там. Дошедшие соловецкие воспоминания написаны в основном теми, кто отбывал срок в ротах Кремля или на более легких работах, нежели лесоповал.
***
На пути следования лес несколько раз менялся. Сначала вдоль дороги шагали чахлые, на высокую траву похожие березки, потом их оттеснили облепленные лишайником осины, и наконец потянулась цепь торфяных озер с торчащим из воды сухостоем – пейзаж, достойный места падения Тунгусского метеорита. По дегтярной поверхности гуляет ветер, кидает волнистую рябь, плетет темное кружево на гладях вод.
Дорога до Ребалды тянулась бесконечно. День уже приклонился к закату, прохладное серебро потускнело, и небо окрасилось перламутровыми разводами, когда на горизонте завиднелся домик. Вроде бы рукой подать, а оказалось еще километра три по прямой, как струна, колее.
Постепенно по бокам дороги исчезло все, кроме сосен. Здесь, в северной части острова, они гораздо мощнее, чем в районе монастыря, с крепко нахлобученными, основательно изломанными ветром кронами. Многие стволы покосились от дующих с моря ледовитых вихрей и стоят полунаклоненные к земле, другие лежат, как поверженные великаны.
Земной покров тоже изменился: подлесок окровавлен ягодными кустиками и какой‑то мелкой ползучей травкой. Представленный всеми оттенками, от морковно – светлого до темномалинового, кровавый цвет перемежается белесыми кочками цвета застиранной солдатской гимнастерки. Среди мшистого разнотравья то там, то здесь грузно вздымаются полузаросшие красноватые валуны. А может быть, это просто проступила кровь, которую впитала в себя мученическая земля Соловецкая?
Малая толика лесных ужасов все‑таки дошла до нас, ничтожный процент свидетельств на девяносто девять умолкнувших голосов. В 1928 г. вместо ушедшего в отпуск Эйхманса начальником лагеря временно назначили некоего Ященко. Обнаружив священников и «каэров» на внутрилагерных работах, он возмутился и все переиначил: «социально близких» поставил сторожить склады, а интеллигенцию и духовенство отправил на лесозаготовки. Среди горе – лесорубов оказался начинающий журналист Г. Андреев – Отрадин, тогда 17–летний юноша, которому выпало выжить и написать о пережитом.
Им приказали собраться с вещами и погнали в сторону Секирки. «На расстрел», – решили все, но нет, страшная гора осталась позади. Спустилась тьма, а они шли и шли, пока на рассвете не прибыли в самое сердце соловецкого леса, на Ново-Сосновскую «командировку», где тут же получили «урок»: срубить, очистить от сучьев и выкатить на дорогу десять стволов. А ведь многие из них никогда не держали в руках ни топора, ни пилы…
В бараке без окон невозможно было согреться. «Обросшие грязные лица кажутся темными, одичавшими. Одежда на людях висит клочьями. Это похоже на ад, говорю я. Не хватает только адского пламени и жара. А люди как раз из царства теней» (Г. Андреев – Отрадин)[29].
Срубленный лес шел на экспорт, причем концы были надежно спрятаны: вся продукция сдавалась Кареллесу, а тот, как бы от себя, сбывал иностранцам. Правда, в 1931 г. Молотов публично объявил, что в СССР на лесозаготовках трудятся заключенные. Но условия их труда таковы, цинично провозгласил он далее, что безработные капиталистических стран могут им только позавидовать[30].
Часть командированных назначили ВРИДЛО – временно исполняющими должность лошади, в их числе и поэта А. Ярославского, принадлежавшего к группе «биокосмистов – имморалистов» и выпускавшего поэтические сборники с пикантными названиями «Святая бестиаль», «Сволочь Москва» и тому подобные. Позднее, в 1939 г., его жена бросит камень в самого Д. Успенского, и тот собственноручно застрелит ее…
Среди изгнанников был человек по фамилии Гусев. Очень религиозный, в Кремле он все свободное время проводил в сторожевой роте, у священников, а к себе в 3–ю ходил только ночевать. Гусев был слабого здоровья, в лесу ему стало плохо, он пилил, согнувшись пополам, жаловался: «Конец мне приходит, братцы. Умру без покаяния, бросят, как падаль, без креста, без молитвы, страшно». Его обвинили в симуляции и столкнули в «крикушник».
Ребалда – место переправы на о. Анзер. С рисунка XIX в.
Гусев вышел оттуда полуживым. Товарищи водили его на работу, поддерживая под руки. «Помилосердствуйте, болен же человек», – взывали они к начальству. «Сейчас вылечим», – гоготала охрана, награждая несчастного тумаками.
Теряя рассудок от безысходности, Гусев отрубил себе палец. Надзиратель не позволил делать перевязку, стоял и смотрел, как кровь хлещет на снег. Улучив момент, Гусев опять рубанул себя зазубренным острием, не глядя, наудачу – в алую лужу шмякнулось пол – ладони. Его избили. Придя в себя, он ударил себя в третий раз, на сей раз выше запястья.
На запекшемся снегу валялись розовые куски мяса. Возбужденные охранники, пока достало сил, топтали Гусева коваными сапогами. Больше он не встал. Г осподи, прости меня! Я не знаю его христианского имени!..
Вернувшись из отпуска, Эйхманс обнаружил, что «социально близкие» разворовали все склады, лагерное хозяйство развалено. «Каэров» вернули в Кремль, а Гусев навсегда остался лежать в глухой соловецкой тайге. Он покоится где‑то здесь, между валунами: вправо ли, влево ли от дороги? Место его захоронения неизвестно, знаю одно: под каждым деревом кто‑то зарыт. Вставай под любую сосну и читай «Канон на исход души», не ошибешься…
Видение из области кошмаров: ранним утром в Кремль тянутся подводы, на них груды смерзшихся тел. Это якобы внезапно умершие, а на самом деле забитые мозолистыми кулачищами чекистов. За телегами спотыкается вереница изможденных людей. Обоз вышел из леса, чтобы отработанный «человеческий материал» обменять на новый. Смерть хочет кушать, смерть требует свежатинки…
Но хоронить в монастырь возили только с ближайших лагпунктов. Для таких случаев на Онуфриевском кладбище дежурил специальный гроб – «автобус». Туда закладывали тело, довозили до незарытой общей могилы, опрокидывали, а гроб откатывали на прежнее место для очередных похорон по «соловецкому обряду». Но разве целесообразно возить сюда покойников с Секирки, Голгофы, Кондострова? Таких зарывали на месте, поэтому весь Соловецкий архипелаг – одна огромная Братская Могила.
И вот я иду по узкоколейке, заброшенной магистрали без рельсов, и молюсь о тех, кому довелось (а может быть, посчастливилось?) обрести последний покой в этом диком золотистом лесу с алыми брызгами ягод. Спите, братья, ваш сон утешен. «Зрим вас, како в страшную годину гонений далече от домов ваших сосланы бысте. Зрим вас, гладных, цинготных, вида своего лишенных, струпиями кровоточащими покровенных, приставники биемых и сна лишаемых, плачущих о чадех оставленных и о матерех их беззащитных. И кто испишет имена ваша! Кто поведает миру вся претерпенная вами! Обаче ведает Бог избранныя своя, сохранившыя залог, врученный им даже до смерти, и сего ради дерзновение имущыя молитися о нас».
Всех замученных в месте сем, Господи, помяни!
***
Чем ближе к острову Страстей человеческих, тем ощутимей нарастает в душе ощущение некоего торжества, в котором явственно различаются отголоски чего‑то бетховенского. Словно открывается энергетический центр земли, и силы здесь царят непривычные: силы Скорби и силы Славы, постигаемой через Скорбь. Вот высоко взлетели, вот захлебнулись скрипки героического финала. «Боже, правда Твоя во веки, слово Твое слово истинно» – так бы я назвала эту симфонию. Все сильнее пахнет морем, воздух насыщен живой солью, нарастает йодистый дух: чувствуется близость влажных морских растений. Наконец, вот она, Ребалда: несколько темных бревенчатых домов, пристань с одиноким спасательным кругом, широкая отмель. Меж прибрежных камней запутались мясистые водоросли, это они издают сочный аптечный запах. На серых волнах с белыми «барашками» качается стая чаек, другие кружатся и кричат. Калевала!.. Говорят, северная природа скромная и неброская, но я не видела ничего изысканней, чем флора Соловецкого архипелага, чем эти хмурые свинцовые воды, поросшие изнутри цельбоносной морскою травой.
За полосой неспокойного пролива сгорбился сумрачный остров. Это Анзер, или, как его здесь называют во множественном числе, Анзеры, где, утаенная от глаз людских, восходит к небесам наша Русская Голгофа. Солнце село, над лесом плавают прощальные розовые разводы, море затягивается стремительно густеющей сизой пеленой. Темнеет быстро, неотвратимо. Я сижу на валуне и читаю молитвы за всех погибших на Анзерах.
«Страданьми вашими Церковь Русская славится, мученицы новии, сродницы наши чина и сословия всякого, за Христа от безбожных убиении, во спасение нас поющих: Избавителю Боже, благословен еси. Оружие крест и щит веру во Христа, страдания же и смерть прияли есте, во спасение нас поющих: Избавителю Боже, благословен еси.
Оскверненная делы безбожник земля кроплением кровей ваших паки благословляется. Воды же морские и речныя телеса потопляемых святых, яко священие, влагаемое в тыя, воспоияша…»
Молча смотрю на остров, полный невысказанных тайн. Их уже никто не узнает. Угрюмый, он в упор смотрит на меня, и на сей раз на берег не принятую. Испытание? Предупреждение: не рвись в пекло мученичества, не вынесешь?..
– Ты откуда здесь? – раздался над ухом чей‑то голос.
Я от неожиданности вздрагиваю. За спиной как из‑под земли вырос пожилой человек в брезентовой куртке, высоких сапогах и низко надвинутой на лоб вязаной шапочке.
– Из Кремля.
– А обратно как?
– Понятное дело, пешком, ведь машины не будет?
– Сегодня, пожалуй, нет.
– Вот видите…
– Ну, чайку на дорожку?
– Это можно.
Мы заходим в один из неказистых домиков, внутри которого, к моему удивлению, очень уютно. На раскаленной плитке пыхтит чайник. Иван Андреевич щедро насыпает полчайника заварки, заливает кипятком, достает конфетки и сухарики. Глоток, другой – по жилам побежало круто заваренное тепло, и мы начинаем болтать.
Хозяин – подлинный помор, врожденно интеллигентный, словоохотливый, открытый. Живет он в поселке, там его дом и хозяйка, а на лето устраивается береговым матросом на Ребалду. Он рассказал мне некоторые интересные вещи, живое свидетельство из первых уст.
Рыли могилу на поселковом кладбище и наткнулись на странное захоронение: десяток квадратных ящиков из неструганого дерева, внутри которых обнаружились кое‑как затолканные, пополам сложенные скелеты. Судя по всему, запихивали их наскоро, меньше всего заботясь о благообразности погребения. У одного череп был проломлен до основания, костлявые руки приложены к голове…
А в другой раз прокладывали коммуникации у госпиталя, неподалеку от Онуфриевского кладбища, и вдруг лопата ударилась о монашеский гроб. Прихлебывая чифир, Иван Андреевич восхищался работой старых мастеров, нахваливал добротность гробовых стенок, даже краска не пожухла, словно вчера на древесину нанесена. А покойник в одежде своей, крестами украшенной, волосы целые, все честь по чести…
– Нетленный! – воскликнула я.
– Еще бы, домовина‑то как сработана, ни капли воды туда не проникло.
Но разве в этом дело? Не узнанный миром подвижник лежал в соловецкой земле, даже имени не сохранилось, но Господь за праведную жизнь прославил его нетлением. Воистину святых на свете гораздо больше, чем мы предполагаем!..
Остров Анзер Иван Андреевич обследовал вдоль и поперек, причем в скитах, Троицком и Голгофском, частенько находил за стенными кирпичами пачки соловецких бонов. Эти «деньги» были напечатаны специально для лагерей особого назначения и представляли собой расчетные квитанции достоинством 3,20,50 копеек. Первый выпуск за подписью члена ОГПУ Г. Бокия, второй – Л. Когана, третий – Бермана. Кто-то копил на черный день, да не пригодились.
Воистину «не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут» (Мф. 6, 19).
***
Я шагнула из рыбацкой избушки в космическую черноту мира. Над Анзерами пульсировала большая красная звезда – Марс.
– Никуда не сворачивай, – напутствует меня Иван Андреевич, и вдруг мне кажется, что он, как отец, сейчас перекрестит меня на дорожку, – Лихого человека не бойся, нету у нас таких, повывелись. Пятнадцать километров, и выйдешь прямо на аэродром.
Храбро улыбаюсь и, низко поклонившись ему на прощание, ступаю под своды сухо шелестящего леса. В темноте не видно, какой вокруг ландшафт – все слилось в громаду, по обеим сторонам дороги стоящую, пахнущую ночной свежестью, прелой листвой и еще чем‑то настороженным. На гладком, без облачка, небосводе разметалось иссиня – черное кружево сосновых крон. Между ними разбросаны драгоценные камни разной величины, от кучных созвездий до мелкой бриллиантовой пыльцы, и все это слабо цедит на землю потусторонний свет. Бегу по зеркальным лужам – во все стороны летят брызги, перемешанные со звездами и осенней жижицей. Вдоль дороги мелькают отрешенные озера, в них сверкают отраженные небеса.
Пробую поминать усопших, но в ночном лесу это страшновато, и я начинаю молиться Богоматери Одигитрии, призываю Ее, Заступницу, да путеводит нас, грешных, по морю житейскому. О здравии раба Божия Валерия, о Людмиле с Илюшей, о матушке Серафиме, о такой неожиданной в моей жизни Татьяне – Устроительнице и сыне ее Димитрии, о всех, кто вспоминается в этой ночи, чьи лица почти явственно витают на воздухе. О дорогом Батюшке Схиигумене Илии, да помилует всех нас Господь его молитвами!..
И на всем протяжении пути меня не покидало чувство, что меня сопровождает кто‑то незримый, но внутренне очень близкий и явственный. Не знаю, кто это был, но некое присутствие ощущалось отчетливо. Нет, никаких балаганных эффектов не было – ни пугающих теней, ни мерцающих огоньков, – одно направленное в сердце тепло, будто кто‑то грел его своим нечеловечески прекрасным дыханием. Временами я осязала на лице легчайшие взмахи белоснежных крыл…
Мы привыкли искать объект для любви среди подобных нам существ, облеченных плотью и кровью. Это роковая ошибка, из которой произрастают все наши разочарования. Истина проще и гениальнее: существо, достойное любви, может жить на менее плотной, более лучезарной форме проявления бытия. Здесь, как нигде, необходима воля к вере, мужество любви, доверившейся восторгу тонких касаний. Я поверила и была не одна, поэтому четырехчасовой путь через тьму – тьмущую соловецкой чащобы вспоминается как величайший дар Господень…
И вдруг я остолбенела. Ноги, казалось, приросли к земле. Благослови, Пресвятая Дева, описать виденное убогими словами, которые имеются в моем распоряжении, единственно во славу Ново – мучеников Соловецких. Не сон ли, не сказка? Небо было рассечено вертикально устремленным ввысь светоносным Столпом. Он возрос за черной громадой леса, там, где остался Анзер.
Столп не очень яркий, по нашим меркам скорее тускловатый, смутная туманность, напоминающая Млечный Путь. Но странное дело, эта рассеянная дымчатая светлота была в тысячу раз ослепительней всех преисподних огней, реклам и иллюминаций мира сего – блудного Вавилона земного. Перед лицом этой нежно вздыхающей космической измороси все сотворенные источники свечения предстают маскарадной мишурой, оскорбительной подделкой под подлинность.
Строго говоря, это был не столько свет, сколько световая субстанция, имеющая источник сияния в себе самой. Каждый атом воздуха в небесах светился собственным, неотраженным светом. И настолько деликатным и кротким было это просветление, настолько не хотело никого смущать, что при первом же движении страха было готово исчезнуть, испариться. Не покидай меня, Матерь Света! Я боюсь вздохнуть. Я застыла, чтобы неосторожным всплеском души не вспугнуть не по заслугам дарованное…
Возвратившиеся из клинической смерти рассказывают о некоем светящемся Существе. Соловецкое чудо было той же природы, только не Существом, а Столпом. Поневоле поверишь, что этот молочно мерцающий сноп неяркого света тоже имеет власть встречать душу за гранью земного пути и вступать с ней в мысленную беседу, предлагая взглянуть на свою жизнь со стороны и самому оценить ее. Этот свет не сотворен человеком, значит, не живет и не умирает, он бессмертен! Он является нам, когда ему угодно, при жизни или за гробом, или не является совсем…
Тем временем светоносный Столп раздвинул звездное небо и вдруг на глазах растаял, как бы утянулся в черную щель. Мираж? Я долго стояла, задрав голову, ждала повторения знамения. По небу чиркали падающие звезды, изредка пролетали спутники, но чудесного света больше не появилось. Я перекрестилась и пошла дальше.
Через некоторое время, обернувшись, вижу: в полнеба стоят три вертикальных луча, перистым облакам подобные, и опять исходят со стороны острова Анзер. На сей раз они были похожи на взлохмаченные перышки какой‑то притаившейся в чащобе птицы о трех крылах.
Я стояла в луже, полной звезд, как лукошко ягодками, взглядывала то на горнее небо над головой, то на зеркальное под ногами и благословляла обе сферы, небесную и земную, именем Честнейшей Херувим, чей Покров распростерт над миром видимым и невидимым. И торопливо, пока свет не покинул меня, молилась ему, открывая желанья свои сокровенные, главное из которых да сбудется: не оставь нас, Матерь Одигитрия, путеводи сирот заблудших по волнам моря житейского, по безднам круч духовных! «Богородице, беспомощным помоще! Помози и ныне страждущим людем страны Российския, в заточении, в муках или в тяжких обстояниих сущым. Тебе молимся, молися Владычице со святыми Новомучениками и Исповедниками рода нашего, избавитися от бед мнозех рабом Твоим».
Чудо повторилось еще несколько раз, и каждый раз в новом светлом образе, а когда впереди завиднелось похожее на гнилушку зарево поселковых фонарей, звезды побледнели и съежились по крайней мере вполовину. Бриллиантовая пыльца впиталась в глубь бархатной черноты, остались редко разбросанные блеклые самоцветы. О перистых крылышках сполохов, как их здесь называют, больше не было речи, в прямолинейном электрическом зареве они невозможны.
Сполохи – преддверье сияния, которое царит севернее 120 километров, за Полярным кругом. Полярное сияние – это роскошное холодное свечение, дьявольская игра ума, ментальное наваждение, а мой свет был теплый, ненавязчивый, в любую минуту готовый исчезнуть. Он не искушал насильно навязанными чудесами, не насиловал, не завораживал, но кротко мерцал в утешение смертному, как свидетельство святости земли, над которой сие свершается.
***
Если знать правду про ГУЛаг и при этом оставаться атеистом, дальше жить невозможно. После таких не вмещающихся в сознание вещей рушится всякая надежда на разумное начало человеческой природы. Без Бога после такой чернухи остается только наложить на себя руки. Но я видела свет над Анзерами, видела сияние над Отечественной нашей Голгофой, куда вся Россия взошла на крест в лице «князей Церкви» – православных епископов. Поэтому я живу! «Ангели Божии радостнии призывают, да возрадуемся вси! Сии бо радующиеся о едином грешнице кающемся, ликовствуют о множестве новых святых, о Мученицех и Исповедницех Церкве Российския, блистающейся страданьми их».
VII. СЕКИРНАЯ ГОРА – ЛУБЯНКА СОЛОВКОВ
Секирную [31] гору я увижу в убранстве осени. Будет ветер и долгий путь через лес, окрашенный в невообразимые цвета, от нежно – лимонного до сочно – оранжевого, от светло – розового до зловеще – пурпурного. Будет хлестать холодный дождь и течь по лицу соленые капли.
Все двенадцать километров до Секирки вдоль дороги будет тянуться разноцветный мшистый коврик. Сидящие на нем толстые куропатки при нашем со Светланой приближении нехотя отбегают, лишний раз подняться в воздух им лень.
Форма леса здесь особенная: деревья худосочны, как испостившиеся иноки. Приподнявшись на цыпочки в молитвенном порыве, они тянутся вверх, словно хотят коснуться низких туч пламенеющими ветвями, чтобы и небеса запылали прощальным осенним огнем. Кряжистых, разлапистых сосен, как в Ребалде, здесь нет. То там, то здесь холодно блистают соединенные каналами озера. Идем, и меня не покидает ставшее привычным на Соловках ощущение, что тело в земном отсчете, а голова проламывается в какое‑то другое измерение. Мы со Светланой в пустынном лесу, но на уровне души окружены мириадами незримых существ, которые благословляют нас…
На восьмом километре дорога раздваивается. Слева, в самом конце устремленного ввысь лесного коридора, стартует в небо коренастая красавица с красно – коричневым, цвета клубничного варенья, куполом, без креста, с каким‑то непривычным сооружением на макушке. Впрочем, вскоре церковь исчезнет из виду, а дорога, вволю напетлявшись, на одном дыхании взбежит вверх.
У шлагбаума нас встретит дружелюбная собака без хвоста, с красноватыми веселыми глазками. Она привыкла к гостям и с удовольствием фотографируется с тургруппами. Круче, круче – и наконец вот он, штрафной изолятор с флюгером на макушке! Неподалеку в сарае копошится жена смотрителя, крест – накрест подвязанная теплым платком. Но светлых мужей с бичами не видно, никто не изгоняет ее, хотя первые насельники в иноческом чине на острове уже появились.
– Посмотреть? Ну посмотрите, – разрешила она.
Окна церкви застеклены, на них ржавые, по виду тюремные решетки. Прижимаюсь лицом к стеклу: внутри чистенько, стены облуплены, кажется, там слабые остатки фресок.
– Ходят, ягоды собирают, – долетают до нас жалобы смотрительницы. – Я им говорю: миленькие, что ж вы делаете, здесь ведь под каждым камешком кровь, на крови все взошло. Куда там, не слушают, обирают мертвых…
Когда‑то монахи для удобства спуска соорудили круто падающую по склону деревянную лестницу в 365 ступеней. Одним из развлечений палачей ГПУ стало толкать каторжника вниз, в качестве груза привязав к спине тяжелое бревно. Других заключенных заставляли подбирать внизу груду кровавых костей.
Секирная гора. С рисунка XIX в.
Каждый ярус Секирной церкви делился на три отделения с общими, одиночными и особыми камерами. После того как забранные решетками окна забили щитами, уделом узников стала кромешная тьма. Боковые алтари первого этажа превратились в карцеры, где избивали особо строптивых.
На втором этаже помещался «строгий» изолятор. Верхняя одежда у поступающих сюда отбиралась, люди спали на каменном полу в одном белье (в начале 30–х сжалились, настелили деревянные нары). На месте Престола стояла «параша». Позднее по этому принципу на месте Казанского собора в Москве будет построен нужник, на месте храма Христа Спасителя – плавательный бассейн. На первом этаже раз в день давали пшенный навар и полфунта хлеба, в «строгом» те же полфунта, а кружку воды лишь через сутки.
Для самых злостных нарушителей режима предназначался 3–й ярус – продуваемая северными ветрами чердачная камера под куполом, где зимой все получали воспаление легких. Над ней располагался маяк, смотрителем которого почти двадцать лет состоял заключенный А. И. Бэкман, в прошлом гардемарин.
На Секирной горе любили сажать «на жердочки». Суть наказания в том, что на узких бревнышках надо было неподвижно сидеть долгие часы, а то и сутки напролет. У лица роились насекомые, вонзали в тело тысячи жал, но стоило вздохнуть поглубже или слегка пошевелиться, как стоящий начеку охранник бил штрафника пудовым кулачищем. Через несколько часов организм бедного зэка превращался в сплошную рану от насекомых и побоев. Недаром весь уголовный мир Страны Советов дрожал перед словом «Секирка». В ленинградских «Крестах» уголовники спели М. Розанову знаменательную песенку:
Ах, сколько было там «чудес»!
Об этом знает только темный лес.
На пеньки нас становили,
Раздевали, колотили,
Мучили тогда нас в Соловках.
Петр Якир, сын расстрелянного в 1937 г. командарма, автор воспоминаний «Детство в тюрьме», десятилетием позднее тоже слышал эти грустные куплеты.
Ни один этаж Секирной церкви не отапливался, и полуголые люди приноровились спать вповалку. Лежали грязные, полуголые, ноги одного сплетались с ногами другого, руки сливались в едином объятьи, будто здесь задремал многослойный спрут, рожденный мрачной фантазией ГУЛага. Вершина этой чудовищной пирамиды покрывалась всем имеющимся в наличии тряпьем. И ничего, спали, надышат внутри, и тепло. Именно здесь, в штабелях Секирки, закончил свой жизненный путь Утешительный поп отец Никодим…
В то время как некрещеный Владимир Шкловский жил в Кремле с епископами, иерей Никодим кочевал по глухим «командировкам». Дело в том, что он единственный из духовенства попал в концлагерь не за религиозные убеждения, а по служебной статье: совершение треб без справки от ЗАГСа. Кем только не бывал этот удивительный Батюшка: скотником, рыбаком, лесорубом. Он явно шел по указанному Господом пути. Если в Кремле случаев самоубийства почти не наблюдалось, то в лесу кончали с собой многие, и отцу Никодиму была дана власть безошибочно чувствовать потенциальных самоубийц. Подсядет, поговорит о том о сем, а потом и к делу: «Ты, сынок, Николе Угоднику помолись и Матери Божией «Утоли моя печали». Так и так, мол, скажи, скорбит раб Божий имярек, скорбит и тоскует. Прими на себя скорбь мою, Заступница, отгони от меня тоску, Никола Милостивый. Да почаще, почаще им о себе напоминай. У Святителя дела много, все к нему за помощью идут, может и позабыть. Человек он старый. А ты напомни!»
В минуту откровенности Батюшка говорил, что он по – прежнему священник и прихода его никто не лишал. «Вот он, приход мой, недостойного иерея. Его, Человеколюбца, приход, слепых, расслабленных, кровоточивых, прокаженных и бесноватых и всех, всех чуда Его жаждущих, о чуде молящих. Кто бродит? Они! Они! Все прокаженные, и все очищения просят».
За несколько месяцев до смерти философ Владимир Соловьев признавался друзьям, что предчувствует близость времен, когда христиане будут собираться на молитву в катакомбах, потому что вера будет гонима. Он скончался в 1900 г. Вскоре предсказанные им времена наступили, но священники Промыслом Божиим совершали богослужения даже в тюрьмах и лагерях. Арестованный в очередной раз Владыка Афанасий (Сахаров) попал в Мариинские лагеря вместе с иеромонахом Иераксом (Бочаровым). У отца Иеракса была с собой «домовая церковь», как они называли кружевную занавесь с пришпиленными к ней бумажными иконками – воздушный иконостас. Скользя на железных колечках, завеса раздвигалась в обе стороны, открывая притаившийся внутри столик – алтарь. При аресте тряпичный иконостас был взяг как вещественное доказательство мракобесия, но потом про него забыли, и святыня путешествовала в чемоданчике вместе с личными вещами отца Иеракса. Батюшки спрятали иконостас в овощехранилище и по вечерам тайно справляли все положенные по уставу службы.
Вот и отец Никодим решился отслужить в ночном бараке Рождественскую литургию. Распахну ли дверь вохровцы, а он с двумя казаками Херувимскую поет, рукой помахивает: подождите, прерывать нельзя. «Всякое ныне житейское отложим попечение», – смежив очи, дабы не видеть осатаневшего конвоя, старательно выводили певцы. Втроем и пошли на Секирку.
Редко кто оттуда возвращался, но одному счастливцу повезло. Он‑то и поведал о судьбе Утешительного попа. Батюшке соорудили епитрахиль, крест, дароносицу, и он совершал все, что требовалось: шепотом служил молебны и панихиды, с неструганой деревянной ложки приобщал Святых Христовых Тайн. Пайка «чернушки» пресуществлялась в Тело Господне, а сок давленой клюквы в Кровь Его. «Вина где ж я достану? – разводил руками отец Никодим. – А клюковка, она тоже виноград стран полуночных, и тот же Виноградарь ее произрастил».
А как в штабеля залягут, любил рассказывать на сон грядущий священные сказки, как их называли заключенные. И вот на Пасху отслужил Светлую Заутреню, похристосовался со всеми. Собрались спать, и Батюшка до рассвета рассказывал «сказку» про то, как Мария пришла ко гробу Учителя своего и, не найдя Его Пречистого Тела, плакала у отваленного камня…