Текст книги "Там..."
Автор книги: Анна Борисова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
С истошным криком Гражина полетела в бездну.
Картина десятая
Александр Губкин
Так вот что значит «упокоился», подумал Губкин, когда на смену грохоту и боли пришел покой. Как хорошо, как мирно. Ничего не видеть, не слышать, не ощущать.
Но некое время спустя вдали раздался петушиный крик, и с ним, одно за другим, очнулись все чувства. Петух – первохристианский символ Пробуждения, вспомнил Губкин.
Первое, что он увидел, вновь обретя зрение, – белые лепестки, медленно кружившиеся в задымленном воздухе. То были цветки миндального деревца, с корнем вырванного из кадки.
Потом в нос ударило запахом свежеразмолотого кофе, из развороченной кофейной машины.
Стойка с закусками была засыпана мелкими зелеными ягодами из лопнувшей стеклянной банки. Кажется, они назывались «каперсы».
Чуть дальше была белая эмалированная раковина, вся заляпанная красными каплями. Кровь, подумал Губкин и ошибся. Это разлетелся вдребезги графин с клюквенным морсом.
Себя Александр разглядел не сразу. Он лежал на спине, неподвижный и бездыханный.
Преставился, мелькнуло в голове. Я – новопреставленный.
Эта поразительная мысль ударила его с такой тяжелой, упругой силой, что Губкина (вернее, то, что ощущало себя Губкиным) подбросило кверху. Он медленно взмыл к потолку, озирая картину страшного разгрома.
Ничто его здесь не держало. Ничего не было жалко.
Словно окончательно убедившись в этом, бестелесная суть новопреставленного запросто преодолела стены, перекрытия и оказалась снаружи, все продолжая неторопливое восхождение.
Хотел он схватиться за нательный крест, но того на шее не было. Не было на руке и часов, остался лишь след от браслета. Взрывом сорвало, что ли?
Сделался Губкин легче воздуха и плавно, словно гелиевый шарик, поднимался мимо этажей аэровокзала.
На втором, где зал прилета, метались пассажиры. Многие стояли у стеклянных стен, прижимаясь к ним лбами, разевали рты, не могли понять, что стряслось.
Этажом выше, в кабинете гендиректора, прервалось важное совещание. Почти все столпились в дверях, лишь у микрофона застрял докладчик с бледным, растерянным лицом. Перед ним лежали бумаги. Сам генеральный остался сидеть, тянул трясущейся рукой из кармана сердечные таблетки.
А на территории, действуя согласно инструкции, милиция уже заблокировала въезд-выезд. Перед шлагбаумом выстроилась цепочка клаксонящих автомобилей.
И стало Губкину ужасно всех жалко. Не себя, а их, остающихся. Это им суетиться, бояться, надеяться и обманываться, радоваться пустякам, стареть и попадать в беду. Умирать.
У него же ничего этого больше не будет.
Здесь, в самый этот миг, Губкина втянуло в темное, узкое пространство, и ничего земного он больше уже не видел. Лишь черноту, в которой через некороткое время слева и справа образовались два луча, серебряный и золотой. Не скоро, безо всякого поспешания, из лучей соткалось два контура, один зловеще мерцательный, другой миротворно ясный.
То были, конечно же, спутники губкинской души. Ангел-заступник и бес-искуситель.
На беса Губкин смотреть не стал, нарочно отвернулся, чтоб не пугаться. Оборотился к Заступнику.
В Писании про ангелов Господних сказано, что это юноши в блистающих одеждах, но губкинский скорее походил на врача в белом халате. Или на студента-медика, потому что был молодой и чистолицый. Видел его Александр уже где-то, только вспомнить не мог, когда.
Хоть от беса Губкин и отворачивался, но опасное соседство чувствовал, каждой клеточкой души. Или атомом? Кто знает, из чего она состоит, душа. Если вообще из чего-то состоит.
От черта смердело тем, чего Губкин всю жизнь сторонился. Честнее будет сказать, тем, чему он в себе не давал воли. Злобой, нахрапом, грубостью, алчностью брюха, блуда и потных ладоней. Человека без этих запахов не бывает. Потому и полагается отлетевшей душе Суд. Как прилежный читатель духовных книг, Губкин знал, что по русской, православной вере Суд этот имеет вид хождений по небесным мытарствам. Мытарств тех числом двадцать. Мало кому дано пройти их до конца, не сорвавшись в Бездну.
При мысли об ужасах Бездны стало Александру до того жутко и бесприютно, что он заплакал, хотя взрослому мужчине плакать и стыдно.
Странно это. Сбросил он плоть, обестелесился, а мужчиной все равно остался. Это что же получается? Душа имеет пол?
Вдруг дрожащему от страха Губкину послышалось, будто Ангел что-то прошептал или прошелестел. Словно подсказывал.
«Ссст, ссст».
Прислушался, разобрал: «Екклесиаст, Екклесиаст».
Что Екклесиаст? В каком смысле?
И пришли Губкину на память строки из Екклесиастовой книги, которые он очень любил и помнил наизусть, за красоту. Повторять повторял, а смысла древних иносказаний не понимал. Ясно, что речь идет о смерти, но о какой именно – одного человека или всего человечества? Неясно.
«В тот день, когда задрожат стерегущие дом и согнутся мужи силы; и перестанут молоть мелющие, потому что их немного осталось; и помрачатся смотрящие в окно; и запираться будут двери на улицу; когда замолкнет звук жернова, и будет вставать человек по крику петуха, и замолкнут дщери пения; и высоты будут им страшны, и на дороге ужасы; и зацветет миндаль, и отяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс. Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы; доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем. И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его».
Достаточно Александру было повторить эти слова, и у него словно глаза открылись. Перехватило дыхание, а из глаз еще пуще хлынули слезы, но уже не от испуга – от Чуда.
Ведь все это только что с ним случилось, до мельчайших деталей! Оказывается, за три тысячи лет до его рождения все было в подробности предсказано. Не кому-то там, а персонально ему!
«Стерегущий дом» и «муж силы» – это он самый, Саша Губкин, и есть.
«Мелющие», которых «немного осталось», – это заседальщики в кабинете у генерального. Как услышали взрыв, так языками молоть и перестали, высыпали из помещения.
«Смотрящие в окно» – перепуганные пассажиры из зала прилета.
«Запираться будут двери на улицу» – милиция перекрыла въезд-выезд.
«Замолкнет жернов»? Ах да, это остановившаяся мельница кофеварки в баре.
Был и крик петуха.
«Дщери пения» умолкли, когда заткнулось радио. «Папа-мама, прости-и».
Высоты куда как страшны, и ужасы по дороге, все верно.
И были цветки миндаля, и рассыпались каперсы.
От взрывной волны лопнула «серебряная цепочка» нательного креста, а на руке позолоченный браслет наградных часов, «золотая повязка».
Только на колесе, что обрушилось над колодезем, Губкин споткнулся. Не мог уразуметь, что это значит.
Сколько ни ломал голову, никак.
Между тем мрак начинал рассеиваться, сверху лился какой-то свет.
Посмотрел туда Губкин и увидел белый вертящийся кружок, наполненный сиянием.
Вот оно, колесо! И колодезь.
Очень возможно, что это не Губкин к нему летит, а оно само на него обрушивается.
И колесо упало на него, окатив светлыми брызгами. Обновленный этим искристым омовением, Губкин оказался на зеленом лугу, переливающемся от росы.
Кроме радужных бликов ничто здесь не двигалось. Мир замер, осиянный утренним светом.
Поднял Губкин глаза, чтоб посмотреть на Судию, но зрение не вынесло Сияния. Ничего он не увидел, кроме Силуэта, не такого громадного, как ожидал Губкин.
Не было ни вопрошания, ни внушения, о каких можно прочесть в иных божественных книгах. И губкинские сопровождающие тоже безмолвствовали. Заступник стоял, почтительно склонив голову. Бес, который у Губкина был какой-то хмурый, лядащий, закрыл рожу когтястыми руками.
«Скучный ты человек, Александр», – не слухом, а как-то иначе услышал Губкин обращенные к нему слова. Удивительней всего показалось ему, что в них явственно ощущалась улыбка. Как будто скучность – качество положительное, но немного смешное.
И еще было сказано: «Пошел вон, Алексофаг, ты свое дело исполнил. А ты, Андралекс, дай ему одежд со своего плеча. Там, наверху, понадобятся».
Свет вспыхнул еще ярче, и Губкину пришлось крепко зажмуриться. Когда он вновь осторожно приоткрыл веки, Судии перед ним не было. Мир потускнел и померк.
Зато и бес Алексофаг исчез. Ангел же, которого звали почти так же, как Губкина, снял с себя тонкое белое одеяние и набросил на подопечного. Это было что-то вроде халата, совсем невесомое. Губкин про себя назвал одеяние «хламидой». Как-то оно звучало торжественней, чем «халат».
Под хламидой у Андралекса оказалась другая, точно такая же. Ее ангел тоже снял и опять надел на Губкина. И снова, и снова, и снова.
В исторических книжках Губкин читал, что в средневековой Руси самой почетной наградой почиталась шуба, жалованная с царского плеча. А тут не с царского, с ангельского! Да сколько!
– Спасибо, мне хватит, – пробовал воспротивиться Александр, но Заступник не слушал.
Он все надевал и надевал на него хламиды, а они не кончались. Губкин уж и со счета сбился. Но ни тяжести, ни стесненности в движениях не ощущал, лишь приятное тепло.
«Всё, – наконец вздохнул Ангел, как показалось, с беспокойством. – Больше нельзя. Буду молиться, чтоб хватило. И ты молись».
Он взял Губкина, укутанного, как луковица, в сто-одежек-без-застежек, за руку, потянул кверху, и они вдруг устремились ввысь.
Вот они, мытарства, сейчас начнутся, догадался Александр, но испугался несильно. Во-первых, Заступник с ним, а во-вторых, ангельские одежды придавали храбрости. Доспехов прочнее не бывает.
Смущало лишь одно. Из священных книг достоверно известно, что новопреставленная душа бывает истязаема мытарствами на третий день после выхода из плоти, потому и возносят в храме особые молитвы во души поддержание. Но три дня ведь не прошло!
Хотя кто знает, сколько времени в земном исчислении поднимался он в колодезе? Чувствовал себя Губкин так, будто ему не тридцать два года, а вдвое больше.
Нельзя, однако, сказать, чтобы этот хронологический казус занимал его очень сильно. Слишком много поразительного было вокруг.
Чем выше к облакам поднимались они с Андралексом, тем люднее становилось в небе. Много, очень много человеков разного пола, возраста и облика возносились кверху, сопровождаемые каждый своим ангелом. Почти все новопреставленные тоже были в хламидах, но увидел Губкин, чуть повыше себя, и совсем голого мужчину. Он ежился, тряс бородой и плакал.
Воздух затуманился. Это летящие достигли облака.
«Тут мытари первого судилища, – сказал Андралекс, – где взыскивают за празднословие».
Проворные черти в черных таможенных мундирах ощупывали женщину, достигшую заставы раньше Губкина. Содрали с нее одно белое одеяние, другое. Дали пинка, чтоб отправлялась дальше. Женщина только взвизгнула.
Следующий на очереди был голый, с которого, казалось бы, и взять нечего.
«Сучил языком, раб Божий. Как метелкой мел!» – радостно закричал один из бесов. Двое других всадили в орущего когти и ловко содрали с него кожу, после чего скинули кровоточащее тело вниз. Сопровождавший мужчину Заступник с плачем отлетел в сторону.
«Следующий!»
«Тут тебе страшиться нечего», – шепнул Андралекс.
И то. Болтливым Губкин никогда не был. Бесы потискали его, разочарованно присвистнули, подтолкнули кверху.
Снова душа и ее Спутник летели сквозь воздушное пространство, но расстояние до второго слоя облаков было небольшое.
«Тут мытари лжи, – предупредил Ангел. – За всякое лживое слово мзду берут. Ты тоже, бывало, врал. Ну да ничего. Все твои лжи от мягкосердечия, а клятвопреступлений на тебе нет».
Понюхали таможенники Губкина. Одну хламиду содрали, протолкнули дальше. «Валивали, не задерживай!» А рядом кого-то шмонали всерьез, только куски белой ткани отлетали.
Мытарство третье, клеветное, Александр миновал без потерь.
На четвертом, чревоугодном, лишился двух хламид. Грешен, съедал на Масленицу блинов выше всякого предела. И колбасу докторскую тоже, бывало, зараз по полкило убирал.
Таможня пятого слоя трясла за ленивость. Здесь Александр многих одежд недосчитался. За то, что в школе к учению был нерадив, что институт бросил, что любознательности не хватало. Главное же – что не искал в себе даров, какие в нем от Господа заложены.
Зябковато стало Губкину после пятого кордона. А ведь ломался, от одежд отказывался.
Зато шестое мытарство, где берут пошлину за содеянные кражи, он преодолел благополучно.
В облаке сребролюбия и скупости, где со всех сторон вой стоял, его тоже не тронули.
Не страшно ему оказалось и восьмое мытарство – лихоимства. Взяток Губкину, слава Тебе, Господи, брать при жизни было не с кого, и в долг под проценты он тоже никому не давал. Наоборот, сколько раз у него брали и не возвращали.
Облако девятое особенно опасно для неправедных судей, кто судил не по справедливости, и для предпринимателей, кто своим работникам недоплачивал. Эту стадию Губкин вообще как по зеленому коридору проскочил. Таможенники на него только взглянули да, позевывая, отвернулись. Опытные. Сразу увидели: не клиент.
Десятый этаж, где обирают завистливых, стоил ему двух хламид. Это мало. С других куда больше снимали. С Губкина же только за две вещи. Ужасно он всегда завидовал тем, у кого голос хороший. Стоит, бывало, перед телевизором, воображает себя певцом, подпевает дурным голосом. Это-то козлиное пение мытарь ему сейчас и изобразил. «Давай мзду, Азнавур недоделанный». И еще взяли за Леху Колесниченко. Был в армии такой дружок, которому Губкин по молодой глупости люто завидовал. Леха как в увольнительную ни пойдет, обязательно с какой-нибудь девушкой познакомится, одна другой краше.
На одиннадцатом КПП (этот термин Александру вспомнился из армейской службы) его пытали, во-первых, на предмет гордыни – ничего не нашли. Во-вторых, на грех тщеславия – тоже обошлось. В-третьих, в смысле непочтительности к отцу-матери. Здесь вообще мимо, потому что Губкин вырос в детском доме и родителей своих не помнил. Зато по четвертому пункту, хуле на поставленные от Бога власти, лишился он сразу нескольких хламид. Грешен, хулил власть, причем злобно и в непозволительных выражениях.
Андралекс потрогал, много ль на подопечном одеяний осталось, нахмурился. Это ведь едва за половину испытаний перевалили, и самые тяжкие еще впереди.
«Вдруг я не все благие дела тебе зачел?» – с тревогой спросил Заступник, и до Губкина дошло, что хламиды не просто так выдаются, а строго под отчет.
Двенадцатое мытарство касалось греха гнева и ярости. Это мимо, мимо.
Тринадцатое: злопамятство и мстительность. Тоже не по нашей части.
Ангел уже повеселее глядел. На четырнадцатом облаке, самом темном, где берут тяжкую мзду за смертоубийство, за драку, за побои, Губкин оставил одну хламиду целиком и от другой оторвали несколько лоскутов. Лоскуты за мелкие подростковые потасовки. Полную хламиду за махаловку на первом году армейской службы, когда они, салаги, решили «дедам» дать отпор и он одному бедолаге ременной пряжкой чуть голову не проломил.
Мытарство пятнадцатое особенно впечатлило. Там трясли колдунов и чародеев, так что Губкину бояться было нечего, но таможенники почему-то расхаживали в масках скорпионов, змей, жаб и прочих гадких тварей. А может, это были и не маски. Особо приглядываться Александр не решился. Втянул голову в плечи и поскорее выше, выше.
«Приготовься, сейчас трудно будет, – волнуясь, показал Заступник на следующий слой облаков. – Здесь, на блудных мытарствах, почти все срезаются».
Расторопные пацаны в сдвинутых на затылок фуражках, развязно подмигивая, обступили Губкина со всех сторон. У соседней стойки такая же гоп-компания обдирала как липку какую-то женщину, срывала с нее последнее. Вот женщина осталась совсем без ничего, пробовала прикрываться руками, но какое там. Содрали кожу и скинули бедняжку с облака. Еще и плюнули вслед.
«Раз блуд… Два… Три…» – насчитывал мытарь, сдергивая с Александра хламиду за хламидой. Ангел только охал, он тут был бессилен.
Но блудных дел на Губкине не так много висело. Голый секс, без любви, он не признавал. Зато нечистых помыслов, за каждый из которых таможенник отрывал от одеяния по куску, набралось ого-го сколько. Однако самую большую потерю понес он не через блудные дела и помыслы, а за другое. «Ну-ка, ну-ка, чтой-то у нас?» – жадно принюхиваясь, спросил главный из прелюбодейных мытарей. «Догадывался, что Наташка твоя задумала аборт сделать, а ничего у ней не спросил, смалодушествовал? Эй, ребята, тут соучастие в блудном чадоубийстве!» И содрали с Александра разом десять последних хламид, так что остался он в чем мать родила. Приготовился, что станут и шкуру когтить. Поделом. Прав черт, тяжкий грех у Губкина на душе. Но скинул с себя Ангел собственный сверкающий плащ, набросил Александру на плечи. Цапнули мытари драгоценную ткань, начали жадно рвать на клочки, ссориться, кто кого обделил. И схватил нагой Андралекс новопреставленного за руку, утянул прочь, пока бесы не опомнились.
Теперь они оба по небу летели ничем не прикрытые, а впереди оставалось еще два последних судилища, откупаться от которых было уже нечем.
– Что здесь? – дрожа от озноба, показал Губкин на приближающуюся тучу.
«Мытарство ересей. Кощунствовал? Святотатствовал?» Александр головой помотал.
«А сомнения в Вере были?»
– Были…
Повесил Александр голову. Понял, что девятнадцатого экзамена ему не сдать.
Но то ли сомнения его были негубительны, то ли сам этот грех очень уж тяжким не считался, однако не содрали с Губкина кожу. Пару раз когтями окорябали, и то, похоже, более для острастки.
«Последнее мытарство для людей святой жизни самое опасное, – объяснил Заступник перед двадцатым облаком. – Кто прожил жизнь безгрешно, но кичился своей святостью. Кто был сух душой и не ведал ни любви, ни сострадания. Ох, многие праведники отсюда, из самого Райского Преддверия, с криком и плачем были низвергнуты в адскую бездну».
– Ну, это не ко мне, – весело сказал тут Губкин. – Жизнь моя, сам видел, не без греха, так что кичиться мне перед ближними было особенно нечем. Пойдем!
И мимо двадцатой заставы, где и людей-то уже почти не было, он прошел спокойно, бестрепетно. Каменномордые мытари просветили его ненавидящими взглядами, как рентгенами, но не остановили.
– А дальше куда? – спросил он, обернувшись к Андралексу.
Но того рядом не было. Растаял.
Губкин стоял совсем один на пустой каменной дороге, которая начиналась в тумане, в тумане и заканчивалась.
Картина одиннадцатая
Шин Вада
Плотская стадия существования закончилась, как и положено, судорогой боли, которая одновременно является и смертной, и родовой мукой, ибо граница, отделяющая предшествующую инкарнацию от последующей, едина. Однако, если уж продолжить пограничную метафору, Ваде еще предстояло миновать Нейтральную Полосу. На нее он возлагал особую надежду.
Нет, нет, не надежду! Ни в коем случае! Случайно сорвалось!
Надежда – знак суеты и свидетельство недозрелости Духа, поэтому, едва отойдя от боли, Вада всякие упования в себе подавил. Всецело отдался степенному, безмятежному покою. Ничто ему не страшно, он готов к любому исходу. Именно так ощущает себя Дух, созревший для Нирваны.
Бардо Смерти разворачивалось своим, на все времена установленным чередом, который Вада изучил настолько тщательно, насколько это под силу обычному, живущему в миру человеку.
После Онемения Чувств первым должно было очнуться самое тонкое из них, обоняние. Затем слух.
Так все и произошло.
Донеслось слабое благоухание лотоса. Потом раздался легкий сладостный перезвон. Так звонят подвешенные к окну бронзовые колокольчики, когда их колеблет сквозняк.
Самое опасное теперь – проявлять нетерпение.
Где же сполохи?
Вот они!
Воскресло зрение. Сияние, подобное Полярному, замерцало в черной пустоте. Белый сполох, Красный, Черный, и наконец Пустой, то есть того цвета, что не имеет названия на человеческом языке.
Одновременно Вада тронулся с места, его повлекло куда-то вперед и вверх, с постепенным ускорением. Полет давался не без усилий, будто приходилось протискиваться сквозь узкий, тесно облегающий чулок.
Как испугался бы всех этих ощущений Дух человека, не изучившего мир переходов из одного бардо в другое! Читая книги о Великом Путешествии, Вада беспокоился, сохранится ли за смертным пределом в его памяти постигнутая Наука Умирания и Перерождения. Сохранилась. Он не только сознавал происходящее, но и помнил, чтó все это означает.
Чередование разноцветных бликов это распад четырех пран, из которых состоит жизнь: земли, воды, огня и ветра.
Темнота знаменует растворение ума, то есть освобождение Духа от убогой рассудочности, которой вынужден довольствоваться человек, обремененный телом.
Движение через тесный проход это путь, которым Дух выбирается из лона плоти, как новорожденный из лона матери.
Дальше должен воссиять Ясный Белый Свет. Он невыносимо ярок, но тот, кто сможет вынести его, не закричав, не зажмурившись, обретет Свободу и навсегда вырвется из круговорота Сансары.
Не надеяться. Главное не надеяться, напомнил себе Вада, всем своим существом готовясь к главному испытанию.
А все же оно застало его врасплох.
Ясный Белый Свет обрушился на него с такой хищной, жадной силой, что Вада и закричал, и зажмурился.
Не готов! Он оказался не готов к Освобождению. Значит, ему суждено новое перерождение. Он останется в Мире Желаний.
Так и должно было случиться. Слишком неистовы были страсти, владевшие им при жизни. Как это он, суетный грешник, мог надеяться на иное! «Надеяться» – опять это жалкое слово…
Ослепительное сияние угасло, так что можно было снова открыть глаза. Темнота истаяла, Ваду со всех сторон окружали источники света. То было мерное свечение Шести Миров Сансары, не выпустившей умершего из своих цепких объятий.
Вада смирился и терпеливо ждал продолжения. Что будет, то и будет.
Он знал, сейчас начнется явление Внутренних Будд. Перед духом умершего предстанут сначала сорок два Мирных Будды, обитающие в районе сердца и олицетворяющие собою все хорошее, что было в человеке. За ними нагрянут обитавшие в черепе пятьдесят восемь Гневных Будд, и вид их будет настолько ужасен, что не испугается их только Просветленный.
За последние годы своей долгой мучительной жизни Вада настолько отвык чего-либо пугаться, что ему стало даже интересно. Неужто существует зрелище, способное вызвать у него страх? И по слабому шевелению любопытства догадался, что страха не будет. Выходит, он не достоин Нирваны, но по крайней мере достиг стадии Безмятежности?
Здесь его, однако, ожидал сюрприз. Никакого парада Будд не было. Вместо этого прямо перед лицом Вады в воздухе возникла точка, не сразу привлекшая его внимание. Она быстро увеличилась в размере и превратилась в вертящийся кружок, а затем в колесо. Бешено вращаясь, будто подброшенная в воздух монета, колесо упало на землю, стало заваливаться, замедлило вращение. Стало видно, что оно поделено на разноцветные сектора, а может быть, на ячейки.
Ни про какое колесо в книгах написано не было. Правда, свидетельства Просветленных гласили, что бардо перехода у каждого человека может быть неповторимым.
Я не утратил способности удивляться, с огорчением отметил Вада. Мой дух слишком незрел. Но разочарование не побудило его отвести глаза от завораживающего зрелища.
Великий Будда, что это?!
Он смотрел и не верил.
Колесо еще не остановилось, но уже было хорошо видно, чтó оно собою представляет.
Это была рулетка! Из тех, что используют в игорных домах. В эпоху своей Второй Страсти, мечтая о богатстве, Вада частенько наведывался в подпольные притоны и однажды даже выиграл большие деньги.
Рулеточное колесо и Колесо Сансары – это одно и то же?
Такого рода открытия обычно делает рассудок, одурманенный сном, когда спящий человек приходит в восторг и трепет от какой-нибудь чуши, над которой сам же утром будет смеяться.
Но до пробуждения Ваде было еще далеко. Да и вообще, кто скажет, чтó из четырех наших бардо есть сон, а чтó бодрствование?
Не пытаясь постичь происходящее остатками рассыпающегося земного разума, Вада просто глядел на цветное колесо и ждал, когда оно остановится.
Однако еще прежде, чем оно замерло, удалось рассмотреть ячейки. В них были не цифры и не символы, какие обычно изображают на Круге Перевоплощений, а что-то пестрое и движущееся.
Картинки, маленькие картинки.
Острым взором, будто никогда не ведавшим близорукости, Вада впился в них.
Это были подобия телеэкранов, совсем крошечных, но стоило вглядеться, как изображение расширялось, словно впуская внутрь себя.
Откуда-то Ваде сделалось ясно, что он должен выбрать только одну ячейку и от этого выбора будет зависеть очень многое. Но выбирать следовало не рассудком.
Глаза зацепились за зелено-голубой квадрат и больше от него уже не отрывались. Ячейка определилась сама собой.
То, что это какой-то эпизод из минувшей инкарнации, Вада догадывался. Но какой? Очевидно, особенно значительный, кармо-определяющий.
Экранчик разросся, заполнив всю вселенную. Теперь дух умершего находился внутри этого иллюзорного мира, но пока не распознал его.
Жаркое солнце. Зеленые горы, покрытые тропической растительностью. Голубое южное море. Какие-то хижины, крытые пальмовыми листьями.
Гуам? Не похоже. А все-таки когда-то, где-то это место он уже видел. Посмотреть бы на него с птичьего полета.
Оказалось, что духу это ничего не стоит.
Точка обзора переместилась вверх, Вада увидел под собой океан и странной формы остров. Он был похож на зеленую букву С.
Кратер древнего вулкана, один край которого пробит морем, так что внутри образовалась бухта.
Тут все сразу и вспомнилось.
Себанг, остров Себанг. Именно таким, похожим на надкушенный багель, Вада видел его всякий раз, когда подлетал с западной стороны.
Сорок третий год. Нет, начало сорок четвертого. Он только что закончил авиашколу, зачислен в сводный японско-маньчжурский полк. На маленький островок Марианского архипелага летал, наверное, раз десять. Доставлял грузы и людей. Там, на Себанге (или Себонге, забыл; неважно, пускай Себанге) планировали создать базу. Потом почему-то передумали.
Что из всей долгой жизни выдернут именно военный эпизод, Ваду не удивило. Там, в первой половине сороковых, остались все самые сильные переживания и самые яркие впечатления. То ли из-за войны, то ли из-за молодости. В последующие годы Ваде часто приходило в голову, что все главное произошло в его жизни слишком рано, когда он, по юной глупости, еще не был в состоянии ничего понять. Другие ветераны говорили то же самое.
Но почему именно Себанг? Ничего важного про эту дыру Вада, хоть убей, припомнить не мог. Он вообще начисто забыл, что там с ним было, на этом острове. Мало ли потом было других островов, других баз.
Ну-ка, ну-ка. Самому стало интересно.
Всепроникающий, потусторонний взор умершего вновь спустился вниз.
Тенистая поляна. На вытоптанной земле несколько деревянных столов и скамеек. Там сидят военные. Пьют самогон, орут. Все в одинаковых линялых гимнастерках. Лица грубые, хриплый смех. Когда Вада думал про своих военных товарищей, они вспоминались ему совсем иными. Какие они, оказывается, щуплые, низкорослые, недокормленные!
Себя самого он узнал лишь по сходству со старыми фотографиями. Но они не запечатлели жадного блеска глаз, нервного тика в углу рта, быстрых и неуверенных движений. Кого мальчишка так внимательно слушает?
Это была последняя мысль извне. В следующее мгновение Вада уже сам стал юнцом, что сидел на жесткой скамейке и нехотя тянул из стакана пахучую сивуху. Точнее, Вада одновременно вернулся в себя прежнего, но и не утратил способности наблюдать за всем из своего теперешнего местопребывания. Не мог лишь изменить ход событий. Ни в чем.
Вчера прилетел с материка. Доставил личный состав зенитного взвода. Завтра полетит обратно, повезет отпускников и заболевших. Нынче вечером передышка. Сидит в забегаловке для младшего комсостава, он ведь сержант. Но сержант ненастоящий, маньчжурский. Отсюда и неуверенность, и жадный блеск.
Все веселятся, наблюдая, как дурачится фельдфебель Араки. Это лихой истребитель, большой выдумщик и трепач. Он снял с мертвого американца, чей самолет был сбит над самым аэродромом, невиданные солнечные очки, с зеркальными стеклами. Очень горд своим трофеем, устроил целый спектакль. Заливает, что очки эти волшебные, американцы выдают их только наиглавнейшим асам. Наденешь – и тебя не видно.
Вся эта белиберда, которую Араки излагает с очень серьезным видом, предназначена, конечно, не для своих, а для туземной прислуги. Официанты и посудомойка слушают разинув рты. С благоговением и ужасом смотрят на очки, лежащие на краю стола. Хромированные стекла загадочно посверкивают на солнце.
Вада, которого пока еще зовут по-другому, тоже смеется. Он завидует шутнику, потому что тот – японец, истребитель и герой, уже сбил шесть вражеских самолетов. Нынешнему Ваде беднягу фельдфебеля жалко. Кажется, Араки потом сгорит заживо в кабине своего «зеро».
Но какой смысл наблюдать из посмертного бардо эту дурацкую сцену?
Военные начинают болтать о другом. Араки с приятелем затевают игру по десять сэнов: кто дальше плюнет.
Нынешний Вада смотрит, слушает. Не может взять в толк.
«Очки! – вдруг кричит Араки. – Кто-то спер мои очки!»
И правда, солнечных очков на краю стола больше нет.
Фельдфебель раздосадован не на шутку. «Я знаю! Это девчонка в красном платье! Она тут вертелась!»
Действительно, посуду со столов собирала туземная девчонка лет четырнадцати. Некрасивая, круглолицая. Теперь она исчезла.
«Эй, ребята! Кто вернет мне очки, ставлю бутылку!»
Несколько человек отправляются искать воровку, в их числе юный Вада. Не из-за награды. На что ему бутылка этого пойла? Он хочет, чтобы Араки и остальные истребители его заметили. Может быть, даже усадили с собой за стол.
Остальные ищут на кухне, во дворе, в соседних хижинах, у Вады же свой план.
Девчонка не из этой деревни, иначе она не посмела бы красть у военного. Значит, из той деревни, что на противоположном краю бухты. Других поселений на острове нет.
Ведут во вторую деревню два пути: бетонное шоссе и тропинка через лес. По тропинке Вада и бежит.
Решение правильное. Довольно скоро он замечает, как впереди между деревьями мелькает что-то красное. Прибавляет скорости.
Вон она! Обернулась на крик, остановилась.
Так и есть, даже не спрятала добычу, идиотка. Очки у девчонки на носу, посверкивают стеклами.
– Иди сюда! – кричит ей Вада. – Иди, иди, я тебе ничего не сделаю.
Местные жители по-японски понимают, успели выучиться. Но воровка не трогается с места. Стоит на пригорке, не шевелится.