355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Берсенева » Мурка, Маруся Климова » Текст книги (страница 6)
Мурка, Маруся Климова
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:19

Текст книги "Мурка, Маруся Климова"


Автор книги: Анна Берсенева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

«Это неправда! – отчаянно возражала она своей душе. – Чужое, чужое! И про статуэтку Сережа просто выдумывает, чтобы меня удержать! А я не хочу и не буду!»

Про деревянную расписную танцовщицу, которая стояла на письменном столе рядом с музыкальной шкатулкой, Сергей говорил, что она чем-то похожа на Марусю. Маруся даже боялась смотреть на эту пляшущую девушку. Может, случайное сходство и в самом деле было, но она не хотела его видеть. Мало ли какие бывают случайные сходства! Сергей говорил даже, что она похожа на женщину с такой же старинной, как статуэтка, фотографии. Фотография висела на стене в его комнате, на ней были сняты его дед Константин Павлович Ермолов с женой и сыном. С этими родственниками, о которых почему-то никто из Ермоловых почти ничего не знал, тоже была связана какая-то семейная история. Кажется, эта женщина, Ася Ермолова, уехала после революции за границу, а мужа и сына почему-то оставила, и сын этот потом куда-то пропал... Маруся знать не хотела никаких их семейных историй, и когда Сергей сказал, что она похожа на эту Асю, ей захотелось зажмуриться. Вот как сейчас, когда она стояла на темной лестничной площадке.

Весь этот дом будоражил и мучил ее каким-то странным, не имеющим объяснения чувством, и даже темная дубовая дверь, к которой она всего на несколько секунд прижалась спиной, показалась большой ладонью, никак не могущей ее отпустить.

Она открыла глаза, встряхнула головой, прогоняя это наваждение, и, перепрыгивая через ступеньки, побежала вниз по лестнице.

Толя ждал ее на углу Малой Дмитровки и Страстного бульвара.

– Пришла! – радостно сказал он, обнимая запыхавшуюся Марусю. – Пришла, сладкая моя...

Маруся вздрогнула от этих горячих, совсем не утренних слов и покрепче прижалась к его груди. Толя похлопал ее по спине и добавил:

– Ты ж взрослая уже, Маняшка. Пора свою жизнь начинать. Сколько у чужих людей камнем на шее висеть? Сама понимаешь.

– Понимаю...

Не поднимая глаз, Маруся кивнула, при этом ткнувшись носом в широкие мускулы на Толиной груди.

– Хорошо, раз понимаешь. Ну и поехали, красиво поживем! – Он широким жестом показал на блестящий черный «Мерседес», который Маруся сразу не заметила. – Садись, малыш.

Из машины вышел шофер, распахнул перед Марусей заднюю дверцу. Она видела, как приятно Толе это зримое воплощение жизненного успеха, и постаралась улыбнуться, и даже пробормотала что-то про очень красивую машину. Но восторг ее выглядел совсем неубедительно – то странное, нелогичное чувство, от которого она со всех ног бежала по Малой Дмитровке, все-таки не хотело ее отпускать.

– Плохой, что ли, «мерс»? – разочарованно спросил Толя. – Вот и бери девчонку от богатых! У отчима небось и не такого навидалась. У него какая тачка?

Никакого особенного богатства Маруся у Сергея не навидалась – ни в его семейном доме, ни прежде, когда он был маминым любовником. Про дом Ермоловых она понимала только, что все в нем наполнено какой-то очень значительной жизнью, которая есть что-то другое, чем бедность и богатство. А мама мгновенно тратила любые деньги, которые попадали к ней в руки, поэтому Маруся даже и не знала, сколько их дает Сергей. Самой ей деньги было тратить особенно не на что: одежда, которая ей нравилась, стоила совсем недорого, в поездки с Сергеем за границу мама ее не отпускала из какого-то, Марусе непонятного, а для Сергея мучительного упрямства, книги он покупал Марусе сам или они делали это вместе...

– У него «Вольво», – пробормотала Маруся.

– Основательный мужик, – усмехнулся Толя. – Надежность уважает. Ну-ну...

Что значили его слова и почему в его голосе явственно послышалось превосходство, Маруся понять не успела. Толя легонько подтолкнул ее к машине и, как только они оказались на мягких сиденьях салона, стал целовать с такой страстью, что у Маруси закружилась голова и она даже не заметила, как машина тронулась с места.

– Шофер же... – прошептала она в твердые Толины губы, почувствовав, что его дрожащая от нетерпения рука расстегивает молнию на ее джинсах.

– Брось, Маня, – нехотя оторвавшись от ее губ, поморщился он. – Я с тобой ничего не стесняюсь, если хочешь, посреди улицы разденусь и любиться буду, ну, и ты не стесняйся. А водила за то зарплату получает, чтоб не оглядывался, когда не надо. – Но, всмотревшись в Марусино лицо, все-таки смущенное, скомандовал шоферу: – Музыку включи, Саня.

И, расстегнув Марусину куртку, положил руку ей на грудь и сжал ее так сильно, но при этом так приятно, что она забыла обо всех своих страхах и больше не вспоминала.

В Шереметьеве, когда уже прошли пограничный контроль, Маруся купила журнал «Вог», такой большой и тяжелый, что он даже не поместился в ее сумку, и, сидя в кафе, пока Толя ходил за сигаретами, успела просмотреть несколько страниц. Лица у журнальных красавиц были томные и роковые, платья дорогие и безупречные, а у одной из них на руке было кольцо, про которое Маруся прочитала, что оно из шоколадного золота. Ей совсем не хотелось иметь такие платья и такие кольца, но только сейчас, перелистывая эти эффектные картинки за полчаса до своего первого заграничного путешествия, она впервые же и поняла, для чего нужны такие вот журналы, которые прежде вызывали у нее одно лишь недоумение.

Это были журналы для взрослых женщин, которые не страшатся своей взрослости, а, наоборот, получают от нее удовольствие, как от хорошей сигареты после хорошего кофе.

– Дай и мне, – попросила Маруся, когда Толя сел рядом с ней за столик и закурил.

– А ты куришь, что ли? – удивился он.

– Ну, иногда... – торопливо пробормотала Маруся.

От первой же затяжки она закашлялась и слезы выступили у нее на глазах.

– Не чуди, малыш. – Толя отнял у нее сигарету. – Курящую бабу целовать – все равно что пепельницу облизывать. Думаешь, от курева взрослее станешь? Вот в Египет прилетим, я тебе покажу, от чего девчонка взрослее становится.

Он в самом деле показал ей это сразу же, как только они перешагнули порог своего номера. За окном сияло солнце, море плескалось прямо под балконом, цепочка Синайских гор маняще синела на горизонте, и все это наполняло Марусю счастьем, и все это казалось нескончаемым.

Конечно, она понимала, что они не прилетели в Шарм-эль-Шейх навечно, но понимала и другое – что счастье не в ярком декабрьском солнце, не в теплом море и не в свежем апельсиновом соке, которым Толя поил ее в постели и капли которого, проливая, собирал потом с ее груди губами. Счастье в том, что им впервые за все месяцы, которые они знают друг друга, не надо расставаться – ни на час, ни на день, ни на время какой-нибудь его неожиданной командировки. Маруся не знала, что будет через неделю, когда кончится Толин отпуск. В Москве она никогда не оставалась у него ночевать: он не просил ее остаться, и она чувствовала от этого даже какое-то опасливое облегчение – по крайней мере, не надо было ничего объяснять Сергею. А потом Толя позвал ее лететь с ним в Египет, и она полетела, не спрашивая, что должна сказать дома и что будет дальше. Но ведь она полетела бы с ним куда угодно и в том случае, если бы точно знала, что никакого «дальше» не будет вовсе...

– Все, малыш, – шепнул Толя, легонько отталкивая ее от себя, и, тяжело дыша, откинулся на подушки. Маруся вздрогнула от его слов. – Я тебя теперь от себя не отпущу. Хватит на часы смотреть в кровати, не мальчик уже. Молодая ты, конечно, сомнения есть у меня... Но вроде девчонка неплохая. Ладно, поживем вместе, посмотрю, что оно будет. Ты как на такое дело смотришь, чтоб со мной пожить?

– Я... хорошо... – чуть слышно проговорила она.

– Ну и хорошо, раз хорошо.

Три года назад, когда Маруся была влюблена во вгиковского студента – того, которого потом застала в постели с двумя голыми однокурсницами, – мама сердито говорила ей:

– Если бы ты не бежала к нему, как собачонка, по первому свисту, он бы тебя на коленях умолял вообще от него не уходить! А так он тебе даст пинка под зад в ближайшее же время, можешь не сомневаться. Мужчины одноклеточные существа, управляются двумя кнопками. Проще, чем стиральная машина.

Тогда мама оказалась права, но все равно Маруся уже и тогда знала, что маме далеко не все известно о мужчинах. Что-то в них было такое, что не управлялось двумя кнопками да и вообще не определялось словом «управление»... Маруся не столько знала это, сколько чувствовала. И неважно, что тот студент, конечно, вскоре ее бросил. К Толе она ведь тоже готова была бежать с закрытыми глазами и даже вовсе без всякого свиста, но это оказалось совсем неважно – он все равно захотел, чтобы она была с ним, захотел с ней не расставаться!

И, радуясь, что мама была не права и счастье возможно, Маруся засмеялась и сунула голову Толе под мышку, как под большое сильное крыло.

В тураковском доме царило привычное запустение. Сколько Маруся себя помнила, здесь всегда было так, даже когда была жива бабушка Даша, и было хозяйство с курами и поросятами и мамина мастерская с сумрачными картинами... Все равно и тогда казалось, что в этом доме долго никто не жил, а потом вот поселились какие-то люди, которые то ли не умеют, то ли не хотят толком обустроиться. Хотя вообще-то в этом покосившемся домишке выросла не только мама, но еще даже бабушка, не говоря уж про Марусю.

– Бездомовные они, Климовы-то, – услышала однажды Маруся. – Не бабы, а одно недоразумение. Потому и безмужние все. Какой мужик потерпит, чтоб в доме ни достатка, ни уюта?

Говорила это тетя Зина, дом которой стоял рядом и которая поэтому вечно ругалась с бабушкой Дашей: то климовские куры зашли в соседский двор и съели весь корм, не про них насыпанный, то коза ихняя драная объела огород, то к Амальке-потаскухе понаехали среди ночи из Москвы художники и орали да водку жрали до утра... В отличие от бабушки Амалия вообще не обращала внимания на соседей – не снисходила до скандалов, ни о чем не просила и даже не разговаривала с ними. Не приходилось удивляться, что бабушку в деревне не любили, Амалию ненавидели, а Марусю норовили пожалеть. Жалость казалась ей оскорбительнее, чем даже ненависть, поэтому она сторонилась соседей не меньше, чем мама.

Но, конечно, насчет бездомовности соседка была права. О том, например, что в доме должно быть чисто, Маруся впервые узнала от Сергея. Ей тогда было восемь лет, и она с удовольствием училась мыть полы, потому что он хвалил ее за это. Впрочем, Сергей не ругал ее и за полы невымытые. Может, просто не хотел, чтобы Амалия стала возмущаться, что он навязывает ее дочери свои идиотские буржуазные представления о женщине. Мама всегда называла его благополучным буржуа, который ничего не понимает в творчестве, а потому не должен вмешиваться в ее жизнь, а если он желает руководить женщиной на том основании, что спит с нею, то нечего ему сюда приезжать, потому что для подобных намерений у него есть супруга, как раз такая благополучная клушка, которая ему только и нужна... Когда мама говорила все это Сергею, Маруся зажмуривалась и затыкала уши – боялась, что однажды он в самом деле не приедет.

С тех пор как Сергей появился в ее жизни, тураковский дом стал ей каким-то чужим, притом непонятно почему, она ведь после его появления прожила там еще восемь лет – целую вечность. Но это было именно так, и именно поэтому теперь, морозным декабрьским днем, Маруся вошла в тот временный свой дом с совершенно равнодушным сердцем, хотя не была здесь больше двух лет.

Если чему и стоило удивляться, то лишь тому, что дом не развалился за это долгое, перевернувшее Марусину жизнь время.

Она с трудом повернула ключ в замке, с трудом, налегая всем телом, сдвинула с места дверь, застывшую так же, как здешняя жизнь.

Дом ничуть не изменился оттого, что люди давно его покинули. Тот же стол на кухне – щербатая столешница, шаткие ножки, бугристая клеенка; тот же абажур на лампочке – выцветший настолько, что непонятно, имел ли он когда-нибудь цвет. Те же светлые деревянные полки для книг в Марусиной комнате – их сделал муж соседки Зины, а когда Сергей, заказавший ему эту работу, расплачивался с ним, то он сказал: «Хороший ты человек, Константиныч, а счастья-то Бог тебе не дает», – и посмотрел на Марусю так выразительно, что ей захотелось провалиться сквозь кривые доски пола. Понятно ведь было, что сосед считает ее приметой Сергеева несчастья.

Не разглядывая больше всю эту знакомую обстановку, которая до сих пор сидела у нее в голове если не болезненным, то все-таки неприятным гвоздем, Маруся открыла шкаф и сняла с вешалки цигейковую шубу, в которой ходила до восьмого класса. Фигура у нее с тех пор почти не изменилась, поэтому цигейка пришлась впору. Правда, шуба была очень уж некрасивая – ее покупала когда-то бабушка Даша, и, хотя она честно потратила все деньги, оставленные Сергеем на теплую одежду для Маруси, одежда эта, в том числе и шуба, оказалась какая-то бесформенная; теперь это было особенно заметно. Впрочем, Маруся и не ожидала найти здесь палантин от Диора, а цигейка, как ни говори, была очень теплая, это она помнила еще с тех пор, когда бегала в свою деревенскую школу через поле, которое насквозь продувалось ветром. Жмурясь от этого льдистого ветра, она тогда представляла, как в один прекрасный день мама все-таки согласится, чтобы Сергей снял ей квартиру, и они переедут в Москву, и какое это будет счастье! Но мама не соглашалась на это с таким же необъяснимым упрямством, с каким не позволяла Сергею повезти ее дочь за границу. Так что Маруся пошла в московскую школу только в последнем классе – в ту самую, из «Двух капитанов».

«И что, много в этом счастья оказалось? – насмешливо подумала она. – Ну и хватит себя жалеть!»

Тут Маруся вспомнила, что жизнь ее теперь – это не школьное одиночество, не Толино уверенное «моя баба должна знать свое место», не постылая забота Анны Александровны, а цирк, и сразу поняла, что жалеть ей себя в самом деле не за что. Она даже не столько поняла это, сколько почувствовала по тому волшебному трепету, который прошел по ее душе при этом воспоминании. Как ветер от крыльев тех самых бабочек, которые неизвестно отчего в душе человеческой летают.

Она покрутила головой и даже зажмурилась, но бабочки не улетели. Тогда Маруся засмеялась, застегнула цигейку, положила джинсовую куртку в сумку, туда же сунула свои старые зимние сапоги – тоже купленные бабушкой, тоже бесформенные и тоже не знающие сносу, – и, ни о чем больше не думая, вышла из дома.

Часть II

Глава 1

«Пора, значит, расставаться», – подумал Матвей.

И тут же представил, как нелегко будет объяснить это женщине, голова которой с таким скульптурным совершенством лежит у него на плече, и ему стало до того тоскливо, что хоть не думай об этом совсем. Он знал, что большинство людей так и делают – произносят магическую фразу: «Я подумаю об этом завтра», – и сразу успокаиваются. Но Матвей давно уже понял, что для него эта приятная фраза магической почему-то не является. А значит, с Гоноратой придется поговорить прямо сегодня.

Словно почувствовав, что он думает о ней, Гонората открыла глаза и сразу стала по-дневному, даже по-вечернему красива. Матвея поражало это ее свойство: ни секунды после пробуждения не выглядеть заспанной, утренней, неприглядной. До встречи с нею он думал, что так бывает только в кино – женщина просыпается после бурной любовной ночи, а лицо у нее между тем свежо, как... Как майская роза, что ли, или какие там еще бывают красивости. То есть у него, конечно, и раньше бывали красивые женщины, вернее, некрасивых у него просто не бывало, но все-таки скидку на пробуждение приходилось делать для всех. Кроме Гонораты.

И зачем вдруг надо расставаться с такой женщиной, и почему именно сегодня, и отчего он в этом так уверен – объяснить это понятными словами Матвей не смог бы. Года три назад такая мысль вообще не пришла бы ему в голову и он не расстался бы с Гоноратой до тех пор, пока отношения не дошли бы до черты взаимного раздражения. Эту черту он чувствовал сразу, а потому такие расставания никогда не бывали болезненными ни для него, ни для его подружек. Но мало ли что было три года назад – теперь все стало иначе, и отношение к женщинам оказалось еще не самой большой переменой, которая произошла в нем.

Гонората оперлась локтем о подушку, подняла голову – волосы заструились вдоль щек двумя безупречно ровными потоками – и посмотрела на Матвея. Глаза у нее были еще красивее, чем лицо и волосы, хотя красивее уж, кажется, и быть не могло. Но все-таки именно ее глаза, синие и прозрачные, оказались для Матвея главным, из-за чего полгода назад он сошелся с Гоноратой.

– Привет, – сказала она. – Как спалось?

И, не дожидаясь ответа, одним гибким движением встала с кровати.

– Привет. Хорошо.

Это Матвей ответил уже в ее узкую спину – Гонората вышла из комнаты. По дороге она еще одним, единым, ненарочито чувственным движением открыла окно, нажала ногой кнопку на лежащем на ковре пульте от телевизора и, не обращая внимания на свою по ковру же разбросанную вечернюю одежду, взяла с кресла прозрачный утренний халатик.

Ночью, когда они вернулись из стрип-бара, Гонората повторила перед Матвеем всю программу, которую показывала девушка у шеста, и спросила:

– Скажешь, я не лучше?

В ответ он только хмыкнул:

– Так ты меня, что ли, для этого на стриптиз водила? Чтобы я тебя оценил? Дурочка, я и так знаю, что ты лучше!

Она действительно была само совершенство и двигалась так, что у мужиков слюнки текли от одного взгляда на нее, даже когда она просто шла по улице.

Матвей тоже встал, оделся, убрал постель, пошире распахнул окно, немного поиграл с гантелями и, услышав, что Гонората освободила ванную, отправился туда. Когда с мокрой после душа головой и капельками воды на голых плечах он пришел на кухню, там уже пахло кофе и поджаристым хлебом. Гонората в прозрачном халатике сидела на высокой табуретке и ела мюсли из прозрачной же чашки. Она не завлекала его специально, не пыталась соблазнить – она просто не скрывала себя, и эта открытость ее красоты соблазняла больше, чем могло бы соблазнить любое кокетство. Скорее всего, Гонората об этом знала, но вообще-то не имело значения, знает она или нет. Матвей часто не выдерживал такого вот завтрака – снимал ее с табуретки и делал с нею то, чего невозможно было не сделать. А иногда и с табуретки не снимал; это ей особенно нравилось. Он пришел из армии полгода назад и никак не мог насытиться совершенной красотой, которая так охотно ему отдавалась.

Это было так до сегодняшнего утра.

– Хлеб в тостере, – сказала Гонората. – Вон твоя колбаса. Налей мне кофе.

– У тебя репетиция с утра? – спросил Матвей. – Ты вчера говорила.

Ему приятно было думать, что она сейчас уйдет.

– Через пятнадцать минут должна выйти. Трахнуться не успеем, даже не пытайся. Переносится на вечер. Встретишь после спектакля?

– Встречу. Только я «бумер» продал.

– Зачем?

– Деньги кончились.

– А у депутата был?

– Нет.

Кажется, она собиралась что-то на это сказать, но догадалась, что Матвею неприятен ее интерес к деловой стороне его жизни. Прямо сейчас сказать ей о том, что пора расставаться, было невозможно. Ей предстояла репетиция, потом съемки в рекламе, потом спектакль, и будоражить ее таким известием накануне напряженного дня было бы просто свинством. Она была совсем не виновата в том, что внутри у него словно метроном постукивал; его и самого это постукивание сердило.

– Давай такси вызову, – предложил Матвей. – Воскресенье, пробок нет, зачем тебе в метро толкаться?

– Уже некогда вызывать, – пожала плечами Гонората. – На улице поймаю.

Значит, думала, что он отвезет ее в театр, и отсутствие машины оказалось особенно некстати. Матвей оценил ее выдержку. Может, она даже обиделась, но все-таки ничего не сказала по поводу продажи, о которой он с ней не посоветовался, да что там не посоветовался, даже не сообщил ей о своем намерении.

– Спуститься с тобой? – спросил Матвей.

– Зачем? Не беспокойся, в лапы к маньяку я не попаду, – усмехнулась Гонората. – Ко мне даже цыганки не пристают. Мне несвойственна психология жертвы.

Психологией она увлеклась неделю назад и сразу накупила кучу книжек по нейролингвистическому программированию и гештальттерапии. Полистав их, Матвей понял, что ничего для себя нового в них не найдет. Не потому, что так уж хорошо усвоил университетский материал по психологии – на четвертом курсе, когда этот предмет читался, он как раз познакомился с депутатом и целые дни стал проводить отнюдь не на лекциях. Дело было в том, что все, поддающееся изложению в психологической книжке, вообще-то можно было понять и без книжки. Или, во всяком случае, из других книжек – из тех, которые с детства давала ему мама и в которых ни слова не было сказано про гештальттерапию, но было сказано о другом, и это же самое «другое» он потом узнал непосредственно из жизни, и жизнь поэтому не испугала его даже самыми неожиданными своими проявлениями.

Гонората оделась и накрасилась минут за пять; ее красота не требовала особенного обрамления. Матвею показалось, что она чуть-чуть медлит, подводя глаза, – может быть, жалеет, что заранее пресекла его сексуальные намерения, и будет не прочь, если он проявит настойчивость. Она получала удовольствие от секса – во всяком случае, с ним – очень легко, долгого усилия не требовалось для этого ни ему, ни ей. Но проявлять настойчивость он не стал. Ему хотелось, чтобы она поскорее ушла, к тому же впереди был собственный длинный день, за бессмысленность которого ему было стыдно, и... И просто хотелось, чтобы она поскорее ушла.

Выйдя на балкон, Матвей увидел, как Гонората идет со двора на Ломоносовский проспект, встает у края дороги, поднимает руку. Конечно, перед ней остановилась первая же машина, и не раздолбанное корыто какого-нибудь бомбилы, а сияющая «Ауди». Он набрал Гоноратин номер и спросил:

– Все в порядке?

– Конечно, – ответила она. – За рулем респектабельный мужчина. Молодой человек, вы не маньяк? Говорит, что нет.

В книжках по психологии наверняка было сказано, что надо заставлять мужчину ревновать, иначе чувства притупляются. Может, Гонората и не в книжке это прочитала, а решила сама. Матвея никогда не раздражало ее желание управлять им, как незамысловатым бытовым прибором. Еще с первой своей женщиной он понял, что все они уверены в несложном устройстве мужчин и, несмотря на постоянное опасение мужчин потерять, ведут себя с ними именно так.

Это не раздражало его в женщинах вообще и не раздражало в Гонорате. То, что он понял о ней и о себе сегодня утром, не было раздражением.

Матвей досадливо поморщился. Постукивание метронома – и не в голове ведь даже, а где-то в груди оно слышалось – в начале долгого, ничем не заполненного дня сердило особенно. Но он ничего не мог поделать с этим ощущением, не мог стереть его в себе, как не мог стереть воспоминание о том дне, когда оно началось.

Матвей Ермолов служил в Пянджском погранотряде третий год и испытывал в связи с этим легкую неловкость, в которой, впрочем, ни за что и никому бы не признался. Слишком уж красиво это выглядело – что он остался на сверхсрочную после того, как истекли положенные два года. Ладно, если бы он обладал тем, что называют военной косточкой, то есть ему нравилась бы военная служба вообще. Но причина, по которой он остался, была совсем другая, и он считал неудобным не только говорить вслух о подобной причине, но даже называть ее про себя.

Да никто и не ожидал от него объяснений. Остался, и хорошо: кадров не хватает, тем более таких, как лейтенант Ермолов.

– Женился бы ты, – только и сказал ему начальник Пархарской комендатуры. – На местной какой-нибудь. Вот хоть на Людмиле, ядреная же девка, а?

Ядреная Людмила или нет, желал бы проверить весь личный состав погранзаставы со странноватым названием «Майами», где она служила вольнонаемной раньше, и весь состав Пархарской комендатуры, где она была бухгалтером теперь. Однако по какой-то необъяснимой причине Людмила была тверда, как скала. В этом качестве – скалы, к которой неплохо бы привязать ценного человека, – как раз и рекомендовал ее Матвею непосредственный начальник.

– Я подумаю, товарищ полковник, – улыбнулся Матвей.

Но, скорее всего, полковник Ледогоров понимал, что привязать Ермолова к службе больше, чем он привязан сейчас, невозможно. Не зря же Ледогоров был пограничником в четвертом поколении и при внешней своей простоте проницательным человеком.

Конечно, он вызвал Матвея не для того, чтобы поговорить о женитьбе.

– Будут переправляться, – сказал он.

– Когда? – Улыбка сразу исчезла с Матвеева лица.

– Странные вопросы задаешь, – усмехнулся Ледогоров. – График они нам почему-то не прислали. Так что сегодня вечером выходишь. Значит, от «Майами» выдвигаетесь к северу...

Разговор этот происходил неделю назад, и всю эту неделю группа специального назначения, которой командовал Матвей, провела в камышах. График своей переправы через Пяндж наркокурьеры пограничникам и правда не прислали, но Матвей все-таки надеялся, что ожидание не будет таким долгим. Сутки, ну двое... Но неделя в засаде измотала всю группу, даже сержанта Мирзоева. Вообще-то Ледогоров был против того, чтобы включать в спецгруппы местных: слишком много значили для них родственные связи, а значит, слишком много было возможностей воздействия со стороны наркобаронов. Но Сухроб Мирзоев был из тех людей, которыми не разбрасываются. Он был неутомим и вынослив, к тому же знал и прибрежье, и предгорье, и сами горы, как свой кишлак. Поэтому Ермолов долго настаивал, чтобы Сухроба включили в его группу, и настоял все-таки. Тот каким-то образом узнал об этом и стал смотреть на своего командира как на Бога. Матвею нелегко далось довести до его сознания, что в традиционном восточном поклонении он не нуждается.

Ермолов знал своих бойцов настолько хорошо, чтобы представлять, что именно дается каждому из них особенно тяжело в эту неделю ожидания.

Для Сашки Федорчука это была, конечно, необходимость сидеть на сухом пайке. Сашка любил вкусную еду со всей своей хохляцкой страстью, то есть даже больше, чем красивых женщин, и всегда говорил, что его настоящее армейское призвание не гойсать по камышам, а по-людски кормить хлопцев. Борщи, которые он варил в свободное от рейдов время, убеждали в справедливости его слов.

Балагуру Игорю Крайскому тяжелее всего наверняка давалось молчание. Анекдотов Игорь знал еще больше, чем песен. Если он не играл на гитаре, значит, рассказывал очередной анекдот. Ребята даже проверяли, не припрятан ли у него где-нибудь сборник, из которого он берет эти байки, но быстро убедились, что все они каким-то необъяснимым образом умещаются в Игоревой голове. Матвей видел, что за эту бесконечную неделю Крайский стал совсем мрачным – похоже, что, не имея выхода, балагурство отравляло его, как не выведенный вовремя из организма токсин.

Самому Матвею молчание как раз давалось легко. Это было странно, потому что он вовсе не был молчуном. Не зря же депутат Корочкин говорил когда-то, что в умении уболтать кого хочешь на что хочешь – и не то что баб, это-то понятно, а конкретных людей, серьезных, – Матюхе Ермолову равных нету, за то он и держит его в помощниках, хотя на это место много желающих, готовых хорошо за такую должность заплатить.

Теперь Матвей даже удивлялся: про него ли это говорилось? Во всяком случае, необходимость молчать сутки за сутками его совсем не угнетала. Тяжелее было другое: как ни странно, в это однообразное время не было возможности думать. Потому что любые мысли отвлекали от того, ради чего была предпринята засада, – от того, чтобы вслушиваться в мерно шелестящие камыши, всматриваться в поблескивающую то в солнечном, то в лунном свете речную воду...

Шорох камышей Матвей изучил уже настолько, что без труда различал, пробежал в них кабан, камышовый кот или человек. Сначала все это объяснял ему Сухроб Мирзоев, а потом он и сам научился отличать друг от друга разнообразные камышовые шорохи. Ему никак не давался только шорох ветра. При каждом его дуновении Матвею казалось, что в камышах кто-то крадется, но, как ни вслушивался, он не мог различить, кто именно. Впрочем, кроме шороха, были и другие приметы, по которым можно было распознать приближение человека. Лягушки замолкали, например.

Матвей провел в Москве всю жизнь и редко ездил на природу. Шашлыки в компании не в счет, а так – разве что на дачу к бабушке Антоше или, совсем уж редко, в деревню Сретенское, где у Ермоловых был дом, оставшийся в наследство от каких-то неизвестных дедов-прадедов. Дом этот был, в общем-то, не нужен. Продавать его, правда, не хотели, но и ездили туда нечасто. Так что Матвеево доармейское знакомство с природой было более чем поверхностным.

И только здесь, в Таджикистане, он понял, какая сложная жизнь происходит во всех этих камышах, реках, горах и небесах и как тесно она связана с тем, что есть у него внутри и во что он прежде совсем не вслушивался.

Теперь это было главной его задачей – вслушиваться в сложную природную жизнь, чтобы мгновенно различить вторжение в нее человека.

И все-таки он пропустил момент, когда это произошло.

Сухроб дотронулся до его плеча неожиданно – Матвей даже вздрогнул, сильнее, чем от ночной сырости. И сразу всмотрелся в противоположный берег Пянджа.

– На камерах, – почти без звука, одними губами, сказал Мирзоев. – Уже на середине.

Афганский берег реки в самом деле был тих и пуст, но на ее середине темнели островки, неотличимые в темноте от настоящих речных островков и отмелей. И все-таки это были не природные островки, а автомобильные камеры, на которых бандиты переправлялись через Пяндж. Камер было пять.

– Разведка, – так же неслышно сказал Матвей. – Пропустим.

Конечно, это было только предположение – что первая группа идет без груза, чтобы в случае перестрелки прикрывать отход носильщиков. Но Матвей был уверен в своем предположении. Он чувствовал это так же ясно, как чувствовал, что у него есть голова и руки. К тому же подобная ситуация уже была у него однажды: его бойцы вступили в бой с разведчиками и чуть не упустили партию героина. А потому, разрабатывая с Ледогоровым нынешнюю операцию, решили, что разведчиков группа Ермолова пропустит и, сообщив по рации, что переправа началась, займется только носильщиками. Ледогоров же по первому сигналу вышлет группу поддержки с заставы «Майами», и уж эта группа нейтрализует боевиков.

Все шло как будто бы по плану, и сообщение по рации Ледогорову Матвей дал сразу, но весь этот стройный расчет мог сорваться, если бы оказалось, что Ермолов ошибся в своем предположении о разведчиках и носильщиках. Поэтому, когда спустя полчаса после переправы первых пяти человек Матвей увидел еще пять камер, отплывающих от афганского берега, он почувствовал такое счастье, какое редко чувствовал в жизни. Это значило, что собранность, сосредоточенность, полное напряжение всех его сил – что все это не напрасно и приведет к ясному, резкому, нужному многим людям, а значит, глубоко, глубинно правильному результату.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю