355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Матвеева » Небеса » Текст книги (страница 9)
Небеса
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:59

Текст книги "Небеса"


Автор книги: Анна Матвеева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

ГЛАВА 17. «ЗОВУ Я СМЕРТЬ…»

О выздоровлении следовало забыть: болезнь моя лишь выжидала. Смерть часто приходит в семьи с младенцами, предлагает освободить место для нового человека, претендующего на фамилию. Теперь, когда у нас появился Петрушка, я думала, что костлявый палец ткнет в меня.

Было жутко думать о любой смерти – годилось даже раздавленное тельце кошки, несколько дней валявшееся у входа в Сашенькин подъезд: ощеренная пасть, лапа, выпростанная в последнем ударе, метила прямо в лицо, и позвоночником, как лестницей, взбегал горячий ужас. В кооперативном магазине, куда охотники и первые из фермеров сдавали свои трофеи, мне попалась на глаза освежеванная тушка кролика, разложенная под стеклом витрины. Мертвое тельце было устрашающе худеньким и напоминало игрушечного динозавра. Свежевали кролика с некоторой затейливостью – на лапках намеренно оставлены меховые носочки, призванные вызвать умиление покупательниц, что грохотали по залу гигантскими металлическими корзинами, похожими на маркитантские фуры.

…Я жаловалась на кошку и кролика Зубову, но депутат никогда не верил, что я вправду боюсь смерти: "Ты мало знаешь о смерти, дорогая. Познакомься с ней поближе – она тебе понравится".

Я звонила и Артему – в конце концов, загробный мир это как раз по его части.

Артем сказал, хватит уже бегать вокруг забора, если рядом – открытые ворота. Креститься надо, в срочном порядке.

Какого еще ответа можно было ждать от попа?

…Тем вечером Сашенька с мамой собрались на особо важную сходку в «Космее»: нам с Алешей велено было их не ждать, мероприятие долгое, может протянуться до утра. Впрочем, самого Алеши тоже не было дома.

Я выкупала Петрушку, навела ему кашу, и он уснул с бутылочкой в руках. "Можно я залезу в Интернет?" – спросила у Сашеньки.

"Да на здоровье".

"Знаешь, Сашенька, я поняла, почему Глаша не может прочувствовать "Космею"", – неожиданно сказала мама. Она пудрилась перед зеркалом, будто отправлялась на концерт известных артистов.

В последние месяцы мама вела себя так, словно настоящей Глаши больше не было, а в ее теле поселилась самозванка: "Марианна Степановна предупреждала, что у тебя совершенно невозможная энергетика! Ты сосешь из нас жизнь, из нас обеих!" Сашенька начинала заступаться за меня – но получалось это у нее довольно-таки вяло.

Мадам Бугрова в рекордно короткие сроки сумела внушить маме, что ее младшая дочь – "сгусток отрицательного смысла". Я просила маму растолковать, что это означает, но она только отмахнулась: без "путеводной звезды" тут было не разобраться. В любом случае, мне не хотелось быть сгустком, это звучало оскорбительно.

Марианну Степановну можно было понять: ее наверняка разобидела моя статья в «Вестнике». К Сашеньке она питала нежность. Природа этой нежности была мне малопонятна, но мадам доказывала сестре, что у нее "особенный космический талант" и "прямая связь со звездами". Однажды Бугрова сказала: "Сашенька, ты королева, привыкай сидеть на троне". И мама, увлеченная «Космеей», как не увлекалась в своей жизни ничем и никем, гордилась Сашенькой пуще прежнего. Она и раньше выделяла сестру, теперь же перевес между нами ощущался физически, мама ни дня не пропускала, чтобы не упомянуть о моем духовном арьергарде – Сашенькины достижения сверкали на его фоне, как бриллианты на черной тряпочке.

Каждый месяц сестра брала Петрушку с собой в «Космею». Мне это было не по душе, но Сашенька в таких случаях резко отставляла любезный тон и шипела, как обожженная вода: "Это мой ребенок, забыла?"

Петрушка всегда подолгу плакал, когда они возвращались. Сашенька, как маньяк, бросалась читать свои строки, а я носила крепко вцепившегося в плечо малыша по комнате, пока он не начинал клонить головку и медленно моргать, засыпая. Головка тяжелела, рука немела, и когда Петрушка засыпал накрепко, из комнаты появлялась Сашенька – с извинениями наизготове:

"Прости, Глашка, я зря тебя обидела. Марианна Степановна хочет видеть, как он растет, не о чем беспокоиться. Все в порядке!"

Я молчала, глядя на мирно сопящего Петрушку – его дыхание охлаждало мне руку. Как мне хотелось забрать малыша с собой навсегда – пусть жил бы со мной, тем более, что собственные родители тяготились им… Я, конечно, скрывала эти мысли, а, впрочем, может, они просачивались наружу по капельке?

Наш маленький мир менялся на глазах, и мне казалось преступным молчаливое поощрение Алеши: он позволял Сашеньке сходить с ума и оплачивал это безумие. Мне часто хотелось спросить у Лапочкина о книжках, набитых долларами, но я благоразумно удерживалась. Я с каждым днем становилась благоразумнее: словно бы утерянная Сашенькой сдержанность понемногу стекалась ко мне.

…Мама защелкнула пудреницу и оглядела себя в зеркале, поджав губы и выпучив глаза: "Дело в том, Сашенька, что Глашу, в отличие от тебя, крестили в церкви. Бабушка Таня, помнишь? Она всегда была себе на уме и умудрилась утащить ребенка туда. Меня не было дома всего два часа, я просила ее присмотреть за Глашкой, пока мы с тобой сходим в кино. И ей хватило фильма, это была Индия, где слон затоптал женщину, помнишь? Она успела окрестить ее, хотя мы с отцом были категорически против! Марианна Степановна сказала, что это абсолютно все объясняет – Глаше никогда не пробраться даже на первое небо, я уж не говорю об орбите!"

Сашенька посмотрела на меня с сочувствием – видимо, я теряла очень многое. А я смотрела на маму с ужасом: как она могла скрыть от меня такую вещь?

"Не смотри волчонком, Глаша, – строго сказала мама, опрыскивая шею Сашенькиной туалетной водой. – Я сразу сняла с тебя крестик и выбросила: не дай Бог, отец бы увидел!"

"Ты сама слышишь, что говоришь?" – разозлилась я.

"Слышу! Я живу, слава тебе Господи, в свободной стране. И долг свой по отношению к тебе я выполнила: это ты сидишь у всех нас на шее!"

Мама раскраснелась так, что румянец проступил даже через толстый слой пудры. Сашенька испуганно заговорила:

"Ну, мама, ты же знаешь, Глаша мне помогает…"

"Это ее предел, – жестко сказала мать. – Ее предел – смотреть за ребенком, потому что она совершенно не заинтересована переходом в шестую расу. И как я могла родить такого злого, равнодушного человека!"

"Ладно, мама, пойдем, а то Марианна Степановна будет волноваться. Глаша, не забудь погладить белье, ладно?"

Мать гордо прошла мимо: толстые сережки качались в мочках ушей, будто маятники. Я чувствовала тошнотворную слабость в руках.

…Я была слишком мала, чтобы бабушка Таня стала говорить со мной о вере: наверное, думала, что время еще придет… Картонная иконка сохранилась, но этим все оканчивалось: я не могла представить, как начну вдруг падать ниц и говорить на незнакомом языке… Но ведь я взяла ее домой тем летом, вместе с альбомом безбожных карикатур, так ловко убедивших в открытии – мой Бог существовал, и точка.

Все же, крещена я была или нет, смерть и только смерть, а вовсе не призрачная вера, стала флагом моей жизни, ее "Веселым Роджером". Именно страх окончательной смерти стоял между мною и верой: я не хотела смириться с тем, что мертвое тело надо будет оставить в земле, как ненужную одежду. Кстати, Бугрова, сколько я успела понять из той лекции, призывала смотреть на человеческое тело как оболочку, а мне было бы жаль оставить эти привычные кости, обжитые мышцы, знакомое отражение в зеркале…

Бедная бабушка Таня, как же грустно ей было видеть с небес свою крестницу.

Может быть, прав не Артем, а все-таки Антиной? И мне следует выяснить отношения со смертью?

Пока я только отворачивала от нее лицо.

У Лапочкиных Интернет появился едва ли не первым в городе, благодаря Алеше: он сразу научился нырять в эту клейкую паутину и плавал там часами кряду. Я загрузила поисковую систему и вбила в пульсирующее окошечко то самое слово. Шесть букв, ни одна не повторяется. Я пробиралась по темным коридорам сайтов, собирая падающие на меня ссылки и статьи, не успевая прочесть, чувствовала, как она приближается, смерть…

Петрушка проснулся через два часа, похныкал и снова затих, вытянувшись в кроватке. Но мне было не до Петрушки, я радовалась непривычно долгому отсутствию Сашеньки и тому, что Алеша задержался в офисе. Мне хотелось рассмотреть смерть внимательнее: пусть я подглядывала за ней через светящийся прямоугольник монитора, это лучше, чем ничего.

Мусульманские покойники сидели, а не лежали в земле. Викинги пускали вниз по реке лодочки с трупами. Индейцы сиу заворачивали мертвых в шкуры и привешивали к высоким веткам. Монголы измельчали плоть умерших и скармливали ее, перемешанную с ячменем стервятникам. Иудеи разрывали на себе одежду, тайцы выносили мертвые тела из дома через окно, индусы сжигали умерших и высыпали пепел в Гангу. В Конго умерших кормили через трубочку. В России незамужних девушек хоронили в подвенечных платьях. В Швейцарии места на кладбищах стоят так дорого, что могилы живут всего двадцать лет – потом экскаватор очищает территорию для новых покойников. Над могильным холмом Чингисхана прогнали табун лошадей. Китайский император Цинь Шихуан лежит в пропитанном ртутью кургане, а по соседству с ним – тысячи терракотовых солдат. Ленин и председатель Мао выставлены под стеклом, словно бабочки в музейной коллекции. Фараон Хеопс испарился из собственной пирамиды, а Бонапарта упрятали в несколько драгоценных гробов. Португальский король Педру приказал выкопать Инеш де Кастро из могилы, где она пролежала два года, и короновал смердящий труп. Сержант Бертран резал мертвую плоть, некрофил Фефилов насиловал задушенных женщин.

Гигантская костяная люстра в Седлеце глядит пустыми глазницами черепов на посетителей, выбегающих прочь в пугливой испарине. Штабеля сухих тел в Палермском склепе капуцинов, белоснежная красота Тадж-Махала, выстроенная для мертвой "Избранницы Двора". Тревожный полумрак соборных крипт, собаки в ногах герцогов и кардинальские шапки на главах отцов церкви. Мусульманские полукруглые и остроконечные надгробия, выложенные дешевым кафелем, светятся под перевернутым месяцем.

…Наша земля была огромным кладбищем, люди мерли гроздьями в любые времена. Молнии, каннибализм, жертвоприношения, войны, эпидемии, войны, войны, войны…

Теперь надо было искать обратную дорогу.

Во рту скопилась вязкая, противная слюна, я отвела глаза от смертельных плясок. Как раз вовремя, чтобы открыть дверь, – звонок пел свою арию.

Сашенька была очень довольна нынешним походом и сказала, что у нее колоссальный прорыв. "Я говорила с Ними, представляешь?" Она быстро закрылась в комнатке с книжечкой.

Алеши все еще не было.

В принципе, не еще, а уже, просто мы пока не знали, что именно этим вечером за нашим Алешей пришла смерть. Она была в неприметном костюме и перчатках. Смерть сидела за рулем скромного автомобиля, и в руке – пистолет с глушителем. Алеша выходил из офиса, застегивая на ходу куртку. Две маленькие дырочки в груди и одна – в голове: смерть очень старалась сделать все по-быстрому, потому что в тот вечер у нее было много других важных дел.

Отпевали Лапочкина в храме при психбольнице, на бывшей Макарьевской усадьбе. Решение было единоличным и принадлежало Лидии Михайловне, Алешиной маме.

Пока вся наша семья тряслась в джипе Валеры Соломатина, Алешиного партнера по бизнесу, я вспоминала наше историческое пьянство, в ходе которого Лапочкин формулировал свои взгляды на религию. Кажется, он собирался вступить в ряды протестантов?..

К православию Алеша не тяготел, но Лидия Михайловна сказала, раз Алешу окрестили в детстве, значит, будет все по обряду.

Петрушку мы оставили с нашей мамой, чтобы Сашенька смогла "спокойно проводить мужа", как выразилась неизбежная Бугрова: как будто Сашенька провожала его на работу или в командировку.

Всегда сложно пережить чужую смерть, а теперь, когда умер близкий, и чего уж там! – хороший человек… Я скрипела зубами, чтобы не расплакаться. Сашенька сидела на переднем сиденье, скрытая высоким кожаным «подшейником». Я не знала, не могла знать и даже догадываться о том, что она чувствует. В подземном царстве моих самых низких мыслей червяком ползла мысль, что Сашенька не слишком горюет о застреленном супруге; впрочем, она могла просто не показывать своей скорби.

На территорию психбольницы нас впустили не сразу, Валера долго договаривался со сторожами и потом сунул каждому по денежке.

Храм стоял рядом с больничным корпусом, и по дорожкам гуляли психи вышли погреться на зимнем солнышке. Многие с виду – люди как люди, только под куртками – длинные халаты… Дальше, за соснами, виднелся край вольера, обнесенного рабицей, там, как объяснил мне шепотом Валера, гуляли буйные. Сейчас в этом вольере-загоне стояла невысокая пухлая женщина: она вцепилась пальцами в проволочные отверстия-ромбики и монотонно выкрикивала: "Александр, я люблю тебя! Александр, я люблю тебя! Александр, я люблюблюблюблюблю…" Как ни странно, при всем этом она почти не походила на сумасшедшую.

Валера – хрупкий человек с тихим голосом – возглавил нашу дружную вереницу. Я плелась в самом конце: сильный запах ладана, свечи, иконы, мне вспомнилась бабушка Таня, и Сашеньке, наверное, тоже. Посреди храма стоял гроб с Лапочкиным – белое лицо в белых цветах. Лидия Михайловна громко рыдала, а Сашенька смотрела на мужа грустно и сердито. Казалось, она обиделась на Алешу – в самом деле, как он мог погибнуть, не предупредив ее заранее?

Началась служба. Батюшке – приземистому, немолоденькому – помогали двое юношей, я не разбиралась кто, но пели они красиво. Отпевание продолжалось не так и долго, в самом конце нам разрешили обойти вокруг гроба и поцеловать белое лицо.

После службы батюшка остановился взглядом на мне и спросил: "Вы ходите в храм?"

Я покачала головой. Батюшка вздохнул, как будто я его обидела: "Многие из нас заботятся о своем теле, но многие ли блюдут так же свою душу?"

Я покраснела. Не так уж сильно я забочусь о своем теле, право слово. Даже о теле не могу позаботиться – что уж там душа… И где она? Кто-нибудь видел ее?

Лидию Михайловну пришлось оттаскивать от могилы за руки, потому что она хотела быть закопанной вместе с сыном.

Могильщики работали быстро, и через десять минут гроба не было видно, только комья свежей, сочной, коричневой земли да жуткие венки из искусственных цветов. "От жены и сына", "От безутешной матери", "От сотрудников"… Кругом лежали белые кучи равнодушного снега, с дерева сорвалась ворона, которой надоела наша компания.

Ноги мои одеревенели от холода, и смотрела я только на руки могильщиков: трещинки на коже забиты черноземом.

Потом все очень быстро напились водки, которую Валера деловито достал из клеенчатой сумки. Случайно затесавшиеся школьные друзья (два гражданина со вспухшими носами) начали вспоминать, каким замечательным человеком был Алеша, но к финалу совместной, на два голоса рассказанной, истории языки у них заплелись, так что соль истории просыпалась мимо.

На поминках в кафе «Сибирячка» все набрались уже окончательно и, кроме Алешиной мамы, о покойнике почти никто не вспоминал.

Алеша покинул этот мир деликатно.


ГЛАВА 18. DE PROFUNDIS

Не помню, как мы добрались до дома – кажется, нас привез тот же самый Валера, невероятным образом уцелевший в пьянстве. Мама с Петрушкой спали, и я не стала заходить в детскую, чтобы не дышать на племянника алкогольными парами. Сашенька тоже не стремилась к малышу, и мы расползлись по разным углам квартиры; я легла спать, а Сашенька закрылась на кухне и, наверное, плакала – во всяком случае, глаза у нее утром были опухшие. Она попросила, чтобы я пришла к семи, посидеть пару часов с малышом.

Мама отсыпалась после бессонной ночи, мне надо было мчаться в редакцию. А когда я вернулась, Сашенька уже умерла. Она выпила несколько упаковок реланиума и полбутылки водки. Видимо, это случилось днем – потому что сестра была совсем ледяная. Петрушка кричал охрипшим голосом – от страха и голода сразу. Пустая бутылочка стояла рядом с кроваткой, и Петрушка жалобно показывал на нее пальчиком – присохшие комочки каши белели на пластиковом донышке.

Моя сестра Сашенька даже в детстве не боялась смерти – поэтому ей, наверное, не было страшно. Она, наверное, спокойно все это делала: шелушила таблетки, наливала водку в стакан… Алкоголь в «Космее» не привечался, и даже на поминках по мужу Сашенька сдерживалась, но здесь, видимо, решила действовать наверняка.

Я представляла себе, как сознание сестры смущается водкой и снотворным. Как она греет воду в чайнике, наливает бутылочку для Петрушки и тщательно отмеривает разноцветные деления – 150, 180, 210 миллилитров, теперь семь ложечек растворимой каши, и хорошенько взболтать. Потом Сашенька, наверное, разбудила Петрушку, и он сладко улыбался ей спросонок. Наверное, Сашенька положила Петрушку на руку и дала ему бутылочку, он жадно ел кашу, а Сашенька, может быть, гладила его по головке или смотрела в ротик через дно бутылочки, не знаю! Не знаю, как все было. Никто не знает. Может быть, Сашенька торопилась – мы ведь договорились, что я приду в семь, и, ошибись она со временем или дозой, вдруг ее можно было бы откачать? Сашенька не хотела этого, иначе приняла бы отраву позже. Неужели она придумала это еще утром, когда мы деловито прощались у порога и Сашенька попутно искала по углам Петрушкину теплую шапочку? Или ночью, когда она сидела на кухне совершенно одна?

Не знаю, как все было на самом деле. Наверняка сказать можно только одно: теперь я стала единственной дочерью своей мамы. И еще один ребенок стал единственным в своей семье – без мамы и папы.

Я не плакала и с Петрушкой на руках долгое время бессмысленно разглядывала помертвевшее лицо, когда-то бывшее Сашенькиным.

Потом малыш заплакал с новой силой. Он ведь голодный, ужаснулась я, надо срочно кормить.

Петрушка приканчивал бутылочку, когда в дверь позвонили. Мама! Теперь уже только моя.

"Как Сашенька?" – спросила мама, кивнув мне вместо «здравствуйте». Потом прошла в комнату и закричала громко, на самых высоких частотах.

Вот так и надо встречать подлинное горе. А не размышлять, как тут все происходило. Надо визжать и хвататься за виски, и биться головой о батарею. Мама кричала так сильно, что у Петрушки затрясся подбородок от ужаса, и я вместе с ним закрылась в ванной, потому что с ребенка и так хватило на сегодняшний день. Я не верю, что в полгода дети так уж ничего и не понимают.

Попка у Петрушки была совсем холодная, я прикрыла его полой своей куртки – так и не успела раздеться.

Я обнимала Сашенькиного сына и думала, вдруг Сашенька всего лишь притворяется – вот сейчас она насладится произведенным эффектом и откроет глаза.

Мы вышли из ванной.

Глаза у Сашеньки были полуоткрыты: мутные, теряли зеленый цвет… Петрушка пригрелся и задремал, прижавшись к моему плечу. От него вкусно пахло маленьким ребенком.

Мама обнимала Сашеньку и целовала ее в щеки, так что голова сестры безвольно качалась.

Я теперь только заметила белый квадратик на столе.

"Милые вы мои! – волнистый Сашенькин почерк. – Не могу больше, изжилась вся. И без Алеши не справлюсь. Глашка, тебе и только тебе доверяю Петрушку. Усынови его, пожалуйста, вот моя последняя воля. Глаша, обещай мне! Я его оставляю с тобой. Ни пуха вам, ни пера. Тело мое обязательно кремируйте, а что сделать с прахом – прочтете на обороте. Сашенька".

Отец наш долго не мог поверить, что Сашенька мертва. Он вначале думал, будто я решила пошутить с ним таким циничным способом. Лариса Семеновна, новая папина жена, как обезумевший экзаменатор, громко повторяла один и тот же вопрос: "Что случилось, Женечка? Что случилось?" Бас Ларисы Семеновны очень хорошо слышался в трубке.

Отец был прав – Сашенька и смерть совсем не подходили друг другу. Я долго сдерживалась, прежде чем накричала на отца, а он начал плакать, и мне стало стыдно. Я теряюсь, когда мужчины плачут, тем более, тут речь шла не о постороннем человеке, а о моем собственном отце: никогда прежде я не знала его плачущим, и снова понятия не состыковывались, разлетались в стороны, даже не соприкоснувшись. Лица папиного я не видела, и потому плач его казался еще более страшным: он даже не плакал, а кричал в телефонную трубку, как ребенок, оставленный в темноте. Лариса Семеновна причитала: "С детьми, что ли? Женя, скажи, умоляю!"

Я представила ее себе в раковинках бигуди и ночной рубахе с воланами, круглые глазки, иззмеенные жилками руки цепко хватают отца за предплечье (кажется, до замужества Лариса Семеновна была медсестрой). Жена не пожелала оставить отца без своего попечения и впоследствии присутствовала на похоронах, хотя прочие родственники засчитали ей это ошибкой – или бестактностью. Круглых глазок у Ларисы Семеновны не оказалось, как не было потребности в бигуди. Копченая, худая тетка с кратким бобриком седых волос, красиво оттененных траурным платьем.

Она одна из всех наряжалась к этим похоронам: не был позабыт черный вуалевый шарф, капризно дрожавший на ветру, и опухоли перстней бугрились под перчатками, и туфли аукались с сумочкой. Отцовская жена была вполне моложавой, только на веках виднелся легкий творожок морщин. Отец шагал рядом, в мятой, нелепой шляпе – и вдруг мне показалось, будто Лариса Семеновна ведет его на поводке у собственной ноги. Он то и дело вздергивал головой, забегал вперед и снова пятился, стараясь держаться ближе к черному пальто супруги. Я ловила себя на этих мыслях и тут же, стыдясь, отгоняла их прочь – как свору собак.

…Мне хотелось легко и бурно плакать о Сашеньке – как это делали совсем чужие люди: над ее гробом рыдали незнакомые старухи в крепдешиновых платочках и старики с неуместными медалями, и чужие дети с полуоткрытыми ртами вбирали, запоминали детали Сашенькиной смерти. Я знала, что даже самые невнимательные из этих детей уложили эту сцену в память: как бы ни сложилась жизнь, они надолго запомнят гроб, узкий и темный, как пирога, и бумажно-белые щеки молодой мертвой женщины.

Над головой у Сашеньки лежали срезанные головки хризантем, словно бы они, жертвы собственной красоты, погибли на плахе.

…Я видела, как Сашенькино холодное лицо прорастает в памяти чужих детей – взятых на похороны неизвестно с какой целью. Мама хотела принести сюда Петрушку, но я, возвеличенная посмертной запиской, не позволила: мы оставили малыша с Ольгой Андреевной, соседкой из квартиры напротив. Мне нравилась эта сухая тихая старуха, прямо носившая крест одиночества: за все время Андреевна (так звали ее другие старушки, привычно глотая имя) не сказала ни единого лишнего слова.

Маме казалось, что старуха держится «барыней», но в маме, скорее всего, клокотали пролетарские соки, я же видела за шторкой ледяной вежливости старинное воспитание, достоинство и такт. Вот почему я постучалась именно в эту дверь, и Андреевна согласилась приютить на несколько часов маленького мальчика – чтобы мы смогли похоронить его маму.

Похороны вновь приняла на себя фирма Лапочкина, и белокурый Валера сочувственно обнимал за плечи Алешину маму – она плакала по Сашеньке так сильно, словно бы та была ее дочерью. Моя мама тоже рыдала, повторяла: "Сашенька! Саша!" – будто бы звала ее с улицы, будто бы мы заигрались с девчонками, гоняя по асфальту «плиточку» из-под сапожного крема, набитую мокрым песком. Черная, с желтыми буквами, «плиточка» послушно перелетает из одной мелованной клетки в другую, Сашенькины красные сандалии припорошены мелкой пылью, похожей на пепел, и вьется, звенит лето, и мамин крик спускается из окон: "Глаша, Сашенька! Домой немедленно!"

…Пепел, оставшийся после кремации, нам выдали через четыре дня; прижимая к груди небольшую урну, я вспоминала дорожную пыль, припорошившую красные сандалии.

Похороны помнятся сбивчиво. Отец наш, увидев Сашеньку в гробу, заплакал и пытался обнять маму, но она даже в горе не желала прощать предателя: черный платок упал с волос, когда мама оттолкнула отцовские руки. Лариса Семеновна шумно вздыхала и скашивала глаза к изящным часикам, болтавшимся на запястье.

Народу в крематории было очень много, и сине-бархатная сотрудница, в приподнятой, похожей на шляпу, прическе, читала свои соболезнования громко и старательно. Она радовалась большой аудитории и своей власти – она впрямь властвовала над нами в руководстве общей скорбью. Если атеистам затребуются вдруг священные обряды погребения, не следует искать никого лучше этих женщин, упакованных в бархатные футляры, этих траченных жизнью красавиц с выстроенными трагическими голосами, с отработанными модуляциями – вот это лучшие священницы. Я думала, а если у этой крематорской жрицы случается горе, как она принимает его? Она, сроднившаяся со смертью, живущая благодаря ей?

Нас всех, стоящих в печальном карауле у гроба, одарили словами участия Сашенькины приятели, подруги, поклонники… Они выгоняли из себя слова, заношенные не меньше признаний в любви, и почти через каждое соболезнование просвечивали любопытство, осуждение и, порою, злорадство. Однако я не имела никакого права осуждать этих людей – разве моя собственная скорбь имела хотя бы слабое сходство с подлинным чувством утраты? Глаза мои оставались сухими, как прошлогодняя трава…

…Спустя множество лет после того жуткого дня я начала понемногу прощать себе эту скупость – неистраченные слезы растянулись в прогрессии дней, как и любовь к сестре, хранившая холодное молчание, оживала с каждым годом, прожитым без Сашеньки. Впоследствии я с трудом вспоминала, сколько горя доставляла мне сестра, а ведь прежде считала, что с меня вполне можно писать женскую версию святого Себастьяна – в смысле стрел, посланных в меня Сашенькой. Теперь же все чаще я находила оправдания для сестры. Да и вообще, мы строили эту стену вместе, а наслаждаться результатами постройки мне пришлось в одиночестве…

Я рассказывала обо всем этом Артему – отцу, то есть Артемию, потому что видела в нем прежде всего священника. Отец Артемий долго сокрушался, что сестра не была крещеной, и жалел ее за слабость, а мне казалось, будто батюшка чего-то недопонимает. Потому что он жалел и меня, говорил: "ваше горе", "ваш долг", «самопожертвование». Как любому бездетному человеку, Артему казалось, что мое решение усыновить Петрушку – это подвиг. И все же, Артем был единственным моим знакомым, кто предложил мне помощь.

Мама помогать вовсе не спешила, смерть Сашеньки она переживала в «Космее» и отдавала любимой секте все свое время.

Артем сказал – осторожно, опасаясь ошпарить словами, как кипятком, что Сашенькино самоубийство могло быть следствием сектантских игр. Предсмертная записка ничего такого не доказывала, но священник словно не слышал меня: "Спасайте свою маму, Глаша". От этих слов я тоже отмахнулась потому что знала: каждый из них пашет свою пашню.

Марианна Бугрова тоже была с нами в крематории. Мама кинулась на ее пухлую грудь, как кидаются жители оккупированного города навстречу воинам-освободителям. Но эта возмутительно спокойная женщина отстранила маму и подошла к гробу сестры. Она вела себя как врач, вызванный для веского и решающего слова. Непонятно зачем Бугровой вздумалось разглядывать Сашеньку так пристально теперь, после смерти, – или мадам продолжала спектакль, делала вид, будто читает на холодном лике сестры тайные письмена, доступные ей одной? Мадам покивала головой, на секунду прикрыла глаза и сглотнула словно бы ей тяжело стало бороться с хлынувшей скорбью. Отвернувшись наконец от гроба, Бугрова прижалась взглядом к маминому лицу:

"Прекрати рыдать, Зоя, ты зря расходуешь бесценную энергию космоса! В гробу – пустая оболочка, футляр, покинутая скорлупа – как еще тебе объяснить? Сашенька уже на главной орбите, я видела, как она беседует с Небесными Учителями. Надо радоваться, что ее путешествие окончилось удачно, а ты рыдаешь – зачем, Зоя?"

Мама послушно стряхнула слезы и жалко улыбнулась. Бугрова уже покидала зал прощания, не дожидаясь, пока гроб уедет в печь. За ней потекла струйка незнакомых гостей – может быть, они пришли сюда, зная о дружбе Бугровой с моими родственниками?

Алешина мама долго дрожала подбородком, прежде чем кинуть вслед уходящей горстку слов – как пригоршню мелких камешков: "Это кто тут футляр? Ты о ком так сказала, а? Ну-ка вернись, она еще будет над гробом моей дочери так выражаться!" В этот миг Лидия Михайловна была недосягаемо высока, и я гордилась ею – она одна из всех вступилась за Сашеньку, и вся, отобесцвеченных волос до больных ступней, с трудом втиснутых в туфли, негодовала и кипела, как позабытый чайник.

Бугрова не подумала отозваться, прямая, мясистая спина была гордо вынесена из зала, никто не обернулся на подбоченившуюся, злую Лидию Михайловну.

Чуть раздосадованная сбоем церемонии, бархатная священница предложила нам проститься с Александрой Евгеньевной Ругаевой. Я чувствовала близкое пламя крематорских печей и не хотела пускать сестру к языкам огня.

Я не знала, почему Сашенька так яростно настаивала на кремации. Возможно, причиной был очередной «космейский» бред – сжигание тела расчищает дорогу к небесам. Первый раз в жизни я представляла небеса не призрачно-голубыми, но лютого, синего цвета. Вращаются белые звезды, переглядываются планеты, и на орбите сидит наша Сашенька, свесив ноги в густую, космическую ночь.

…Мы прощались с ней, неловко прикасаясь губами к ледяному лбу. Свежий запах хризантем спорил с запахом умершей плоти. В нише открылись дверцы, и гроб въехал в них ловко, как автомобиль в привычный гараж. Дверцы закрылись, священница склонила голову, и все побрели к выходу, пытаясь не думать о том, как начинается пир голодного пламени.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю