Текст книги "Фельдшер Крапивин"
Автор книги: Анна Кирпищикова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
XII
Утром на другой день, несмотря на то, что падал мокрый снег и тотчас же таял на земле, бабы уже собрались у конторы и ждали там часа два появления начальства. Крапивина приводили для допроса в дом к Нагибину, и он принес с собой образцы муки и хлеба. Григорий Павлович допрашивал его в зале только в присутствии доктора. Крапивин просил произвести вскрытие последнему умершему мальчику, сыну Озеркова, похороненному всего дня два тому назад. Ему хотелось это сделать для того, чтобы были вполне несомненные доказательства отравления.
– Но можно и так поверить, – сказал на это доктор, сидевший за столом и рассматривавший муку и хлеб. – Скверный хлеб, нельзя таким людей кормить. Николай Модестович сделал грубую ошибку, что не досмотрел сам и слишком положился на своих подчиненных. А вырывать похороненных и производить им вскрытие, я думаю, нет надобности. Это только еще больше неудовольствия вызовет в народе, он ведь подобных вещей не любит.
– Да, это правда, я и сам думаю, что вскрытие излишне, – согласился Григорий Павлович, прохаживавшийся по зале.
– Мертвых не воскресишь, – рассуждал доктор, откинувшись на спинку стула, – а от живых вред этот устранен теперь будет. Кроме того, ведь не все же и умирали. Погибли только слабейшие организмы, имевшие предрасположение к заболеваниям, как это и всегда бывает и при эпидемиях и при всяких других неблагоприятных условиях жизни. Самое лучшее, Григорий Павлович, оставить мертвых в покое, а то подумайте, сколько хлопот и лишних расходов. Да и его сиятельству эта история будет крайне неприятна.
– Все это так, милейший доктор, и вполне я с вами согласен, – заговорил Григорий Павлович, останавливаясь против доктора, – но тогда Крапивину, как вызвавшему волнение и беспорядки в среде рабочих без особенно уважительных причин, придется понести почти одному всю тяжесть княжеского гнева. Не довести же этого дела до его сведения я не могу.
– Совершенно верно-с, но в своем донесении вы можете смягчить всю эту историю, представив ее не в слишком мрачных красках, и дело, может быть, как-нибудь и обойдется: особенно сурового наказания, вроде отдачи в солдаты, теперь ведь уж быть не может, а небольшое послужит наукой молодому человеку, заставит его более умело обращаться с людьми, – говорил доктор, постукивая по столу концами пальцев.
– Крутенек наш князь, крутенек и не слишком-то поддается посторонним влияниям, – сказал Григорий Павлович, останавливаясь перед Крапивиным. – Я просто не могу себе представить, чем это может кончиться. Вы должны быть ко всему готовы.
– Я и готов ко всему, – спокойно сказал Василий Иванович, глядя в глаза управляющему своими чистыми серыми глазами. – Я перенесу все безропотно, но молчать и ждать я не мог, не имел права. – Григорий Павлович молча отвернулся и опять стал ходить по комнате.
– Ну да, я понимаю все это, хорошо понимаю. Всему причиной эта проклятая дорога, эта дальность расстояния. Если б можно было своевременно снестись с главным управлением, то оно, конечно, устранило бы поводы к этой истории.
– Я так и думал, и как только дело выяснилось для меня, написал и в главное управление и господину доктору, но Николай Модестович не захотел отправлять с нарочным моих донесений, а почта ходит отсюда только раз в неделю. Письма мои и пролежали дней пять в конторе. А тут как раз наступила выдача хлеба, и рабочие не захотели брать его.
– Да, Николай Модестович бывает через меру экономен, чересчур, – проговорил недовольным тоном Григорий Павлович, опускаясь в кресло.
– И вот в результате произошло столкновение двух служебных усердий, – рассмеялся доктор, разведя руками. – А нам вот тут в чужом пиру похмелье.
Крапивин хотел было возразить на это шутливое замечание доктора, но только поглядел на его широкое, лоснящееся от жиру лицо и промолчал.
– Идите, и будем ждать распоряжений князя. Я постараюсь сделать для вас, что могу, – сказал Григорий Павлович Крапивину.
– Я готов всему подчиниться, – отвечал Крапивин, – но я покорнейше прошу вас, Григорий Павлович, сколь возможно снисходительно отнестись к Озеркову. Ведь у него сын умер, отравившись хлебом. Да и ко всем другим я прошу вашего снисхождения. Собственно, они ведь не виноваты, я причиной всему.
– Хорошо, хорошо, идите. Там уж наше дело разобрать, кто насколько виноват, – несколько суховато ответил Григорий Павлович.
Василий Иванович откланялся и вышел.
– Теперь, милейший доктор, я отправляюсь в контору, а вы…
– А я в больницу, надо же по пути обревизовать, как там и что, а затем, – добавил доктор, обращаясь к входившему Нагибину, – зайду к супруге вашей выпить ее прекрасного кофе, который она так мастерски варит, ну и побеседую с почтеннейшей Серафимой Борисовной, пока вы будете в конторе и, вероятно, оттуда пройдете и на фабрики. – Григорий Павлович утвердительно кивнул головой и пошел в переднюю одеваться.
Толпа баб, ожидавшая у конторы, упала на колени прямо в грязь, как только подъехал управляющий с Нагибиным к крыльцу, выходившему на улицу.
– Не надо, не надо, встаньте, – закричал им управляющий, с недовольным видом махая рукой, и поспешно прошел в контору. Тут были допрошены Озерков и Шитов и все те, на кого показывал Архипов, как на главных виновников совершенного над ним насилия. Был допрошен и сам Архипов, и некоторые из баб, и Гвоздев, заставленный насильно записывать выдачу, и, наконец, все дело выяснилось как нельзя лучше перед молчаливо выслушивавшим показания Григорием Павловичем.
Оставив решение дела до завтра, он встал и, пригласив с собой Нагибина, проехал с ним на фабрики. И там он был встречен земными поклонами, просьбами о прощении, обещаниями усердно работать и хорошим поведением загладить свою вину. Там же, на пороге пудлинговой фабрики, Григорий Павлович был встречен механиком и, дружелюбно поздоровавшись с ним, заговорил о делах, касающихся его специальности. Вместе обошли они все фабрики, разговаривая о делах, и затем управляющий простился, пригласив механика обедать с собой, и уехал. Прощаясь с рабочими, он обещал им испросить прощение у князя ввиду их раскаяния и исправного исполнения работ.
– Будем стараться, рады стараться, – кричали рабочие, окружая управляющего, опять кланяясь до земли.
– Хороший народ, послушный, покорный и всегда был на хорошем счету. Удивляюсь, как вы на этот раз не умели с ним поладить. Следовало удовлетворить их просьбу о хлебе и не затевать всей этой истории. – Нагибин заговорил было что-то в свое оправдание, но управляющий остановил его с нахмуренным и недовольным лицом.
– Да уж молчите, завтра поговорим об этом. – В уме он решил распечь его как можно жестче, но откладывал это дело до завтра, так как очень проголодался и не хотел портить своего аппетита. Вообще завтрашний день назначался днем экзекуций, и уже вечером этого дня в гостях у механика, пригласившего всех к себе в гости после обеда, он поговорил с Анатолием Николаевичем о мерах возмездия.
– Невозможно оставить их без наказания, хотя, как я вижу теперь, всю эту историю могло устранить здешнее начальство, да толку не хватило, – говорил Григорий Павлович, с досадой разводя руками.
Они прохаживались с исправником по зале, пока в кабинете механика устраивался карточный стол. Карты устраивались исключительно для доктора, который начинал жестоко скучать и хандрить всякий раз, когда долго не видел зеленого поля.
– Никак невозможно, острастка должна быть дана, – с готовностью ответил исправник.
В то время исправники получали определенный оклад от заводовладельцев, а иногда еще и сверх оклада перепадало что-нибудь за особо важные услуги, и к управляющим больших имений относились весьма почтительно, чтоб не сказать подобострастно. Выпороть кого угодно, даже и без вины, каждый исправник считал своей обязанностью. А тут и вина была, и притом вина громадная. Готовность исправника, конечно, нисколько не удивила Григория Павловича, но заставила его несколько озабоченно нахмурить брови. – Только знаете что, Анатолий Николаевич, времена теперь мы переживаем трудные, так сказать, накануне освобождения, – заговорил он, понижая голос, – а поэтому нужно все-таки сообразоваться с требованиями времени и-и… – тянул управляющий подыскивая выражения.
– Я понимаю вас, Григорий Павлович, вполне понимаю, все будет сделано в надлежащем размере, – успокоил Анатолий Николаевич затрудняющегося управляющего. – Вы можете вполне положиться на меня, я, знаете, и сам не люблю переступать границы.
– Да, пожалуйста! Я на вас надеюсь более, чем на Нагибина, который завтра будет вместе с вами в полиции и, может быть, по злобе на того или другого (тут ведь у него не обойдется без личных счетов) будет настаивать на более строгом взыскании, так вы уж, пожалуйста, не слишком доверяйте ему, решайте сами. И женщины тут будут, надо и попугать их и все-таки отнестись к ним помягче. Можно бы и совсем баб не трогать, если б не это насилие над Архиповым, который, правду сказать, больше всех заслуживает розог.
– Помилуйте, без наказания оставить нельзя-с. Там еще когда что будет относительно воли, а страх и почтение к начальству они должны иметь. Нет, надо и им сделать внушение, а то они и снова какое-нибудь самоуправство проявят. На баб ведь только зыкнуть хорошенько, так у них и душа в пятки уйдет, а для примера прочим дать одной или двум лозанов по пяти, и довольно. Сами вы, конечно, не будете присутствовать.
– Нет, пожалуйста, увольте, – сказал Григорий Павлович с брезгливой гримасой. – Вполне достаточно одного Нагибина. Мне завтра надо будет позаняться кое-чем с Густавом Карловичем.
В это время Густав Карлович подошел с картами веером; Григорий Павлович и Анатолий Николаевич взяли по карте и пошли к карточному столу, у которого уже дожидался их доктор.
На другой день производилась экзекуция. Выдрали Озеркова и Шитова и еще человек трех из рабочих, на которых указал Архипов накануне, как на помогавших тащить его в пруд. Только число ударов оказалось настолько невелико, что виновные, ожидавшие жесточайшей порки, после сами удивлялись слабости наказания. Они приписали это заступничеству Василия Ивановича, весть о котором как-то достигла до них.
Во время порки стон и рев как в самой полиции, так и около нее стояли невообразимые. Бабы, на этот раз согнанные десятниками, ревели так отчаянно громко, что почти заглушали гремевший, как труба, голос исправника. Из них только одна получила пять лозанов; другая, указанная Нагибиным, оказалась беременной и была отпущена. Часам к двенадцати все было кончено, и отпущенные домой мужики и бабы бегом разбегались по домам с чувством облегчения, что ожидаемая гроза, наконец, разразилась и все их дело кончено. Никто не роптал на наказание, все считали его заслуженным, одна только Ефремова, как женщина уже пожилая, никогда раньше не подвергавшаяся телесному наказанию, считала себя глубоко обиженной и горько проплакала весь вечер.
Все начальство опять вместе обедало у Нагибина, а вечером управляющий потребовал к себе Архипова и жестоко распек его за испорченный хлеб. Когда тот попробовал было оправдываться тем, что хлеб и доставлен был дурной, то это только ухудшило дело.
– Так зачем ты, собачий сын, принимал его, когда видел, что он испорчен? Ты, значит, взятку взял с поставщика? Как смел ты это делать? – кричал на него Григорий Павлович. – Я знаю, как вы свои карманы набиваете, разбойники, грабители! Сам ты, однако, не ел этого хлеба, а других заставлял его есть! Ведь знаешь ли ты, что тебя под суд упечь за это можно? Благодари бога, что тебя покупали в пруду, ты это вполне заслужил, и если б не это, я отнесся бы к тебе еще строже. Старик ты, шестьдесят лет тебе, а ты не боишься бога, не имеешь совести. Через месяц ты будешь сменен с должности, а теперь ступай вон!
Архипов, дрожащий, готовый упасть на колени, поспешил выпятиться в переднюю. Он страшно струсил, несмотря на то, что имел чем жить, если бы и остался без службы.
– А теперь, Николай Модестович, надо поговорить и с вами, – обратился Григорий Павлович к Нагибину, молча присутствовавшему при этой сцене. – Как могли вы допустить все это безобразие и почему не отнеслись с большим доверием к заявлению фельдшера Крапивина? Почему, наконец, мне не донесли немедленно? Я успел бы сделать распоряжение, а вам только задержать выдачу хлеба дня на два, – и всей этой скверной истории не было бы. Столько лет вы служите, пользовались до сих пор доверием как моим, так и князя и поступили так глупо и даже недобросовестно. Сами едят себе хороший хлеб и знать ничего не хотят о нуждах рабочего. А между тем это ваша прямая обязанность, как ближайшего к рабочему начальства. А вы сами даже не посмотрели хлеб и других сведущих людей не заставили посмотреть, вполне на свою родню положились, а вот он, ваш милейший шурин, и подвел вас, поставил в глупейшее положение. Да и все хороши теперь будем перед князем. Эх, Николай Модестович!
Махнув рукой, Григорий Павлович несколько времени молча ходил по комнате, потом подошел к столу, на котором стоял графин с домашним квасом, налил и выпил полный стакан. Потом он повернулся к Нагибину, молча сконфуженно переминавшемуся с ноги на ногу, и снова принялся пилить его.
– Ведь вам небезызвестно, Николай Модестович, что скоро наступит освобождение и надо всячески избегать всяких поводов к неудовольствиям. Боже упаси, если вспыхнет открытый бунт и придется остановить заводы. Какие будут громадные потери и какая ответственность упадет на нас, если только мы уцелеем. Нет, милейший, теперь не время гнуть рабочего в бараний рог, надо с ним помягче, потактичнее обходиться. Этому заводу предстоит будущность, может быть, закроются другие, но этот будет расти и развиваться, так хочет князь. Итак, помните, что во что бы то ни стало надо ладить с рабочими, не мирволить им, но о нуждах их заботиться добросовестно.
И долго еще читал Нагибину нотацию Григорий Павлович, и когда, наконец, Нагибин был отпущен, то был красен, как рак, и рубашка на нем была совершенно мокрая. Он упал в своей спальне на постель и, уткнувшись головой в подушку, заплакал. За все тридцать лет его службы он не помнил, чтоб его когда-нибудь кто-нибудь так долго, так гневно и язвительно распекал и упрекал потворством к заведомо берущей взятки родне жены. И всю эту кутерьму поднял Крапивин, смутивший всех. Да, наступали какие-то новые, непонятные для узкого и тяжелого ума Нагибина времена. В первый раз еще Григорий Павлович заговорил об освобождении крепостных, как о деле решенном, и все еще не веривший в это Нагибин теперь сразу поверил и испугался надвигающегося переворота.
«Уходить тогда надо, уходить», – думал он и тоскливо метался на постели. Серафима Борисовна подошла к нему, помогла снять сюртук и старалась его утешить и успокоить.
В последнюю ночь пребывания управляющего в Новом Заводе выпало много снегу, и, к великой радости доктора, запрягли лошадей в зимний экипаж, но повар и секретарь управляющего должны были ехать в летнем на случай, если б он понадобился. Несколько рабочих было выслано вперед на все трудные и опасные места, чтоб могли подхватить экипаж, поддержать, а в случае надобности и перевезти его на себе. Исправник со своими казаками уехал вперед рано утром, а в десять часов и главноуправляющий имением князя выехал из Нового Завода. Его провожали только механик, Сергей Максимович, явившийся по обыкновению с больничной рапортичкой, и Серафима Борисовна, растерянно извиняющаяся за супруга, что он заболел и не может встать и выйти проводить дорогих гостей. Она приложила платок к глазам и всхлипнула.
– Э, не беспокойтесь, это пройдет у него, – сухо сказал Григорий Павлович и, поблагодарив ее за хлеб-соль, простился со всеми и уехал.
XIII
Серафима Борисовна напрасно боялась, что богатый жених, не получивший сразу определенного ответа, обидится и не приедет больше. Дня через три после бунта он снова был в Новом Заводе только с зятем, но без сестры и отца; оба были у Серафимы Борисовны и до некоторой степени были обнадежены ею, но к Архипову она их не повезла и просила их обождать еще несколько дней, чтоб дать Архипову поправиться, да и самой ей хотелось прежде проводить ожидаемого на днях главноуправляющего.
Сваты приехали опять вскоре после отъезда Григория Павловича, на этот раз втроем: Новожилов-жених, его сестра и ее муж. За отца они извинились, что он не может быть по этой ужасной дороге. Правда, они приехали уже в кошеве, но местами снегу было так мало, что приходилось, тащиться по голой земле, и сорок верст расстояния, отделяющего Сосьву от Нового Завода, плелись около шести часов.
– Если б не крайность, – говорила Варвара Степановна (так звали сестру Новожилова), здороваясь с Серафимой Борисовной, – то ни за что бы не поехала по такой дороге. А то, вижу, брат скучает, ходит сам не свой, ну, думаю; надо как ни то добиваться окончания дела.
Серафима Борисовна еще утром побывала у Архипова и сказала ему и Лизе, что сваты приехали и надо дать решительный ответ, то есть прямо сделать просватанье и назначить день свадьбы.
Лиза, похудевшая и побледневшая за эти тяжелые для нее дни, только плакала и хотя твердила все свое: «нет, не пойду», но на это никто не обращал внимания. О Крапивине и своей любви к нему она не смела и заикнуться.
Когда Архипова приволокли домой и с помощью своей старухи-кухарки Лиза переодела отца и уложила его на печь под шубу, подав ему, по его требованию, стакан водки, – кто-то тихонько постучал в окно комнаты, выходившее на улицу. Лиза подошла к окну и увидала стоявшего там Крапивина, знаками просившего Лизу отворить ему калитку. Зимние рамы были уже вставлены, отворить окно было нельзя, и Лиза только махнула ему рукой, чтоб уходил. Выйти к воротам, запертым тяжелым засовом, тотчас как втащили Архипова, она не смела: кухарка увидала бы и сказала отцу.
На третий уж день, когда зубы у Архипова перестали стучать и самого его перестало трясти, он разразился страшной руганью по адресу Крапивина. Во всем винил он его одного: и в том, что его, старика, пользовавшегося уважением рабочих, чуть не утопили в пруду, и в том, что он произвел бунт в народе без всякой иной причины, кроме желания всем наделать как можно более неприятностей. Он так кричал, так топал ногами и скверно ругался, что перепуганная Лиза, никогда не видавшая отца в таком раздраженном состоянии, не только не смела сказать слово в защиту Крапивина, но готова была провалиться сквозь землю. Ей строго запрещено было не только видеться и говорить с «этим душегубом, с этим каторжным», но и кланяться ему и даже глядеть на него.
– Если увижу, что ты еще с ним переглядываешься, прямо схвачу полено и убью тебя, – заключил Архипов свои гневные речи.
Последнее запрещение было совсем излишне, потому что на другой же день после бунта Крапивин был арестован, и у дверей свободной больничной палаты, обращенной в место заключения, постоянно сидел сторож, вначале не позволявший ему даже в коридор выходить. В день бунта, услыхав, что Архипова топили в пруду, Василий Иванович бросился к его дому, думая оказать помощь, но уже застал запертые ворота. Тщетно ходил он около, поджидая, не выйдет ли к нему Лиза и не скажет ли что-нибудь о своем отце, и, не дождавшись, ушел в больницу, где его попечений требовал больной сынишка Озеркова.
Эта история с Архиповым была для Василия Ивановича совсем неожиданной. Правда, он ожидал, что у Архипова отберут ключи насильно, если он сам добровольно не отворит амбара, что, может быть, не обойдется при этом без нескольких толчков, но не ожидал, что Архипов будет так долго упорствовать, а народ, такой забитый и кроткий, так рассвирепеет.
Он думал сам пойти с народом к амбарам и употребить все свое влияние, чтоб удержать рабочих от насилий, но свалившийся ему на руки опасно заболевший сын Озеркова, к которому он так настойчиво просил идти, помешал ему быть там. Все сложилось так скверно, что Василий Иванович сильно приуныл, сознавая и опасаясь, что эта история может навсегда разлучить его с Лизой. Когда Назаров приходил к нему и, видя его уныние, начинал утешать и ободрять его, Крапивин сердился.
– Все пустяки, – говорил он, вскакивая с койки и бегая по палате, – всякое наказание я перенесу и уверен, что все в конце концов перемелется, и опять я буду тем же, что и был, что я есть. Но Лизу, Лизу я потерял. И этот только что начавший распускаться цветок погиб, погиб!
Назаров слушал, плохо понимая. Он ничего не слыхал от сдержанного и молчаливого Крапивина о том, что между ним и Лизой было, и дивился тоске приятеля и приступам страшного горя. Он никак не ожидал, что его приятель так глубоко полюбил и больше всего тоскует о своих разбитых надеждах. Ему казалось, что Крапивину есть о чем горевать и кроме любви, и угрюмо молчал, сознавая, что не следует утешать человека обманчивыми надеждами. Еще более затосковал Василий Иванович, когда услыхал, что Лизу помолвили, что на помолвке был священник, молились богу, пили вино, поздравляли сговоренных.
– Хотя бы увезли меня скорее куда-нибудь, – говорил Василий Иванович, – легче бы было мне ничего не видеть и не слышать.
И в то же время ему мучительно хотелось если не видеть, то слышать. Он вскоре услышал, что Лиза вовсе не выглядит счастливой невестой, что она почти не осушает глаз, побледнела и похудела страшно. Маша, случайно встретившаяся с Назаровым, передала ему это. Лизу отдают силой, отец угрожает проклятием, а Серафима Борисовна, на доброту и жалостливость которой рассчитывала Лиза, держит сторону отца, и бедная Лиза против воли покорилась.
Теперь к личной тоске Василия Ивановича присоединилась забота и горе о любимой девушке. В нем проснулось прирожденное ему чувство врача: «Не перенесет она, не выдержать ей этой жизни в неволе, рядом с нелюбимым мужем, – думал он грустно: – не такая она, как все тут, слабенькая, тоненькая такая, хрупкая… Беречь бы ее надо».
Он написал ей горячее и нежное письмо, умоляя заботиться о своем здоровье, беречь себя и стараться помириться со своей участью, стараться забыть его, Крапивина, если воспоминание о нем мешает ее счастью. «Видеть тебя счастливой и здоровой – для меня высшее благо», – заключил он свое письмо и передал его Назарову, прося передать Маше, для того чтобы она передала его Лизе. Но Маша наотрез отказалась взять письмо. Ей только на том условии и позволили гостить у подруги, что она не будет передавать писем ни от Лизы к Крапивину, ни от него к Лизе.
– Серафима Борисовна заставила меня побожиться перед иконой, и я не буду нарушать обещание, я не могу этого сделать, – сказала Маша серьезно и печально, и Назаров не стал настаивать.
Ночью, ложась спать с Лизой, Маша все-таки не утерпела и сказала ей, что Василий Иванович писал ей письмо, но она не смела взять его, побоялась и греха да и того, как бы не проведала Серафима Борисовна. А проведать было легко: кроме Маши, гостили у невесты еще другие девушки и в числе их была приглашена Серафимой Борисовной кривая Анисьюшка, старая дева, видевшая одним глазом так зорко, как другие не доглядели бы и двумя. Да и слух у ней был до крайности изощренный, так что девушкам только ночью и только на ушко можно было пошептаться между собой. За всеми девушками неусыпно следил этот одноглазый аргус и все передавал, что услышит, Серафиме Борисовне. Но Маша была осторожна, и только Лиза услышала про письмо. Эта весть сильно подлила масла в огонь. «Что он писал? Как узнать это? Через кого получить письмо?» – думала Лиза целые дни, напрасно стараясь что-нибудь придумать. Марья Ивановна звала было Лизу к себе с работой и подругами, но отец не отпустил, сказав, что и так Лизе осталось недолго дома сидеть. Марья Ивановна приезжала к ней помогать кроить и шить подвенечное платье, но их ни на минуту не оставляли одних. Невозможно было даже поговорить ни о чем. Времени до свадьбы оставалось уж немного. Ввиду надвигающегося филиппова поста свадьба была назначена на двенадцатое ноября, и до свадьбы оставалась одна неделя. Серафима Борисовна хлопотала изо всех сил с шитьем приданого и очень сердилась на Лизу, видя ее равнодушие и безучастное отношение ко всем нарядам. Никакого удовольствия не выразила она даже тогда, когда привезли от жениха сундук с дорогим лисьим салопом, украшенным еще более дорогим собольим воротником. Все восхищались этой шубой, как верхом роскоши, только Лиза почти не взглянула на нее.
– Будет время, еще нагляжусь, – сказала она, отстраняя ее рукой и отворачиваясь.
– Ну и бесчувственная же ты, – сказала, с неудовольствием и удивлением глядя на Лизу, Серафима Борисовна. – Ничем тебе угодить не можно. Как ты и жить будешь?
– Как-нибудь, а лучше бы всего умереть, – угрюмо ответила Лиза и погрузилась опять в свою неотвязную думу о том, как бы получить писанное ей Василием Ивановичем письмо. Ей все казалось, что в нем ее спасение.
А время летело так быстро, и незаметно подкрался день свадьбы. Накануне, то есть одиннадцатого ноября, получилось и решение участи Крапивина, и решение довольно суровое. Старый крепостник-князь не уважил ходатайства своего главноуправляющего и постановил сослать Крапивина в Троицкий рудник в работы впредь до распоряжения. С ним приказано было сослать Озеркова и Шитова. Князь находил, что одной порки для таких буянов недостаточно. Для большей острастки при отправке рекомендовалось заковать всех в кандалы.
Нагибин остался доволен решением, потому что все еще не улеглась его злость на Крапивина, но Шитова и Озеркова ему было жаль, хотя жалел он их всего более потому, что это были хорошие работники, уже второй год работавшие у пудлинговых печей мастерами. «Одну из печей придется погасить, и надо просить, чтобы выслали мастеров из Благодатска», – думал Нагибин, отдавая распоряжение взять рабочих под арест и объявить полученное от князя решение. Мужики были поражены, как громом: они думали, что вполне отбыли свое наказание и преспокойно работали, отпущенные на другой же день после порки. Их бабы взвыли и бросились умолять об отмене наказания. Тщетно Нагибин объяснял им, что это предписано князем и что не только он, но и управляющий отменить этого не может; они ничего не слушали, валялись в ногах и ревели. Нагибин прибег к обычному приему: выпроводил баб в шею, наказав, чтоб в эту же ночь собрали мужей в дорогу, что завтра же утром они будут непременно отправлены. Уходя из конторы, Нагибин бросил перед Назаровым на стол полученное им предписание князя и сказал:
– Сообщите приятелю да скажите, чтоб к утру готов был в путь.
Назаров, взяв бумажку, пробежал ее глазами и, передав ее для прочтения другим служащим, быстро вышел из конторы. Все конторские служащие, прочитав бумажку, почувствовали себя как будто придавленными, как бы сжатыми в тисках, и некоторое время только молча переглядывались.
– Что говорить, тяжелое наказание, тяжелое, – заговорил, наконец, Лопатин, покачивая головой, – только не первый Василий Иванович подвергается ему: бывало это, не раз бывало, ссылали в рудники, и получше его ссылали, а потом прощали и возвращали к старым должностям. Для примеру это приказано сделать, а потом возвратят.
– Когда еще простят, может, через год, а он все это время страдать должен, а за что? – возразил кто-то из конторских служащих. Но ему никто не ответил, и все служащие, понурые, точно пришибленные, разошлись по домам.
А Назаров, идя в больницу, то и дело смигивал набегающие слезы. Страшно жаль ему было товарища, и все-таки это было лучше, чем отдача в рекруты, как бывало прежде. Здесь все-таки оставалась надежда на улучшение участи в недалеком будущем. Сообщив Василию Ивановичу о решении князя, Назаров стал ободрять и утешать его надеждой на перемену к лучшему в недалеком будущем.
– Ну и слава богу, я рад и такому решению! – воскликнул Крапивин почти весело. – Смерть надоело мне сидеть взаперти. Еще слава богу, что Григорий Павлович разрешил тебе и Густаву Карловичу навещать меня, а то бы я тут с ума сошел, пожалуй. Ничего, поработаем в руднике, добывали руду и князья и графы, а мне и подавно можно. Да и рудник не за тридевять земель. Сколько тут до него?
– Всего семьдесят верст, – ответил Назаров и сам повеселевший, увидев, что Крапивин не унывает.
– Смотри, на святках ты приезжай меня проведать.
– Да уж приеду, не без того, а ты и укладываться начинаешь?
– Что ж, надо готовиться, – говорил Василий Иванович, начиная отбирать и укладывать те из своих вещей, которые могли ему понадобиться в ссылке. Остальные он просил Назарова взять к себе на хранение. Его сборы были прерваны поданным ему обедом. Садясь за стол, Василий Иванович спросил Назарова:
– Ты, вероятно, пойдешь сегодня на обручение?
– Ни за что, и не проси, не пойду. Это чтоб глядеть на торжествующую рожу Новожилова да в заплаканные глаза Лизаветы Петровны? Нет, не пойду, – сердито сказал Назаров.
– Хоть бы на словах ей кто-нибудь передал, что от всей души я желаю ей счастья, что люблю ее больше прежнего и страшно жалею, – вскричал Василий Иванович, переставая есть, и, выскочив из-за стола, забегал по комнате, судорожным движением рук сжимая виски.
– Если встречусь я когда-нибудь с ней да сама она спросит про тебя, так тогда я ей все расскажу, как ты страдал и терзался здесь и все твои слова передам. А не спросит она, так и я не буду говорить. У девок, брат, память короткая, – сказал Назаров, уходя. На пороге он добавил, что придет вечером.
А вечером не только он, а и Густав Карлович пришел, и оба просидели у Крапивина до поздней ночи.
Той же ночью, когда утомленная Лиза, проводив последних гостей со своего обрученья, ложилась спать, она услыхала печальную новость.
– В каторгу, в каторгу, – беззвучно шептала Лиза, вся похолодев or ужаса и широко раскрытыми глазами глядя в ночную тьму. – Его в каторгу, а меня под венец с немилым. Господи, господи! Какие мы несчастные! – Она в тяжелой тоске заметалась и застонала в постели.
– Что с вами, Лизанька, что вы? Не принести ли вам воды? Не болит ли голова? – говорила вскочившая Анисьюшка. – Не намочить ли голову одеколоном али полотенце сырое к ней приложить?
– Ах, да оставьте вы меня, пожалуйста! – взмолилась Лиза. – Слышать мне вас противно. Хоть бы на минуту одну оставили.
– Не могу, матушка, ни на одну минуту вас оставить, не приказано, – ответила Анисьюшка и, отойдя к дверям, села на стул, надувшись.
Кое-как Маше поцелуями и ласками удалось успокоить подругу. Но более всего успокоила она ее тем, что передала ей все, что слышала от отца, когда ходила домой переодеваться к вечеру.