Текст книги "Контрапункт"
Автор книги: Анна Энквист
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
ВАРИАЦИЯ 18, КАНОН В СЕКСТУ
Гленн Гульд не любил выступать. Он питал отвращение к фортепьянным концертам, которые воспринимал как извечное противоборство между оркестром и роялем. С не меньшей неприязнью относился он и к сольным концертам, чувствуя на себе раздевающие и осуждающие взгляды публики. Наибольшую свободу он, скорее всего, испытывал на органной скамье, спрятавшись за фасадом органа, повернувшись спиной к нефу церкви.
Женщина с изумлением изучала программы его редких сольных выступлений. Хиндемит, Гайдн, Кшенек, Шонберг. Ее поразило, что иногда Гульд исполнял только каноны из «Гольдберг-вариаций», завершая их кводлибетом. Парадоксально, что такой затворник, как он из множества вариаций выбирал именно те, которые являли собой палитру взаимоотношений между двумя людьми. Заботливыми, подражающими и возражающими друг другу; занимающие гармонические или диссонирующие позиции; расходящиеся во мнениях или соглашающиеся друг с другом; но неизменно сопереживающие. А может быть, он вовсе не чувствовал ничего такого, подумала женщина, может быть, музыка как раз защищала его от подобных разглагольствований. Ведь освободительная сила музыки заключается именно в том, что можно вырваться из словесного капкана и начать мыслить звуками, линиями, аккордами. Словесные формулировки и трактовки тут ни к чему.
Она углубилась в стоящий перед ней канон, где, безусловно, преобладала консонансная гармония. Секста – благозвучный интервал. Второй голос, имитирующий в сексте первый, не противоречит ему, но отзывается ласковым, доброжелательным эхом с налетом грусти. Она так увлеклась вырисовыванием двух голосов, что упустила значение баса; он не спеша, но неуклонно двигался вперед и своим ненавязчивым присутствием неуловимо связывал все воедино.
* * *
– Ну, что будем делать? – спрашивает дочь, выходя из банка. – Только не надо меня учить. Я уже с папой все обсудила. Я все знаю. Теперь все будет по-другому. Спасибо. За деньги.
На улице уныло и промозгло. Дождя нет, но лица и волосы становятся влажными, а брусчатка темно-серой.
– Хорошо, – соглашается мать. – Довольно об этом. Теперь можешь начать с чистого листа. Ну а чем сейчас займемся? Походим по магазинам, выпьем кофе, прогуляемся по рынку?
Девушка бросает взгляд в сторону прилавков:
– Фу. Даже здесь уже воняет рыбой. Да и народу полно.
Они решительно разворачиваются. Пересекают реку, посмеиваясь над названием судна «Ничто не вечно», и выходят к ботаническому саду.
– Ха! – восклицает дочь. – Прекрасно! Смотри, у них здесь есть зеленый врач. Могу записаться на прием со своим кактусом.
За узкой входной дверью взору открывается чаща темно-зеленых, насыщенных светом деревьев. В саду ни души. Мать и дочь бродят между стволами, пробегая глазами надписи на закрепленных в земле табличках. В пальмовой оранжерее они взбираются по винтовой лестнице, чтобы насладиться видом. По тонкому дощатому настилу можно пройтись вдоль чащи, глядя прямо вниз. Они не отваживаются. Внизу, возле искусственного водопада ютится скамейка. В пруду плавают золотые рыбки. Мать и дочь присаживаются, вдыхая теплый влажный воздух.
– Помнишь, как мы ходили смотреть на викторию амазонскую? – спрашивает мать. – Она цвела по ночам и пахла ананасом.
– Ты всегда говоришь о прошлом. Мы живем в настоящем, понимаешь?
Издалека приближаются люди. Хлопает дверь. Мать и дочь переглядываются и синхронно поднимаются с места. Твердой походкой девушка направляется к выходу, мать следует за ней. Покинув оранжерею, дочь задерживается около маленькой теплицы вдоль тропинки.
– Смотри, плотоядные растения. Помню, как мы нашли их в Швеции. В вазе на столе они выглядели такими несчастными, что мы кормили их мертвыми комарами, когда сами садились есть.
– Зайдем?
Девушка качает головой. Она продолжает путь в глубь сада, к продолговатой теплице. На двери висит табличка: «Вход воспрещен. Теплица для бабочек».
Они таки входят. В теплице жарко, но не так влажно, как в оранжерее. Летняя жара. В горшках цветут бесчисленные растения, источающие сладкий аромат, с примесью гнильцы. В теплице так тихо, что слышно, как из крана капает вода. Мать прохаживается вдоль благоухающих цветов. Внезапно она оборачивается, словно испугавшись, что потеряла дочь из виду.
Опустив руки и закрыв глаза, дочь замерла на узкой, выложенной плиткой дорожке. Вокруг ее лица порхают крупные темные бабочки. Фиолетовые, бордовые, коричневые. Одна из них садится на лоб, прямо на границу с волосами. Другая хлопает крыльями у ее щеки. Девушка улыбается. Бабочки покрывают ее руки, уши, шею.
У матери на глазах выступают слезы. Она хватается за край цветочного горшка, не в состоянии отвести взгляда от дочери, которую осыпают поцелуями бабочки.
ВАРИАЦИЯ 19
Чем заняться воскресным осенним днем? На улице ненастно: холодный дождь бьет по фасадам и тротуарной плитке, небо задернуто темными тучами. По мостам и вдоль каналов бредут люди с опущенными головами, направляясь в музей или концертный зал. В холле культурного центра, где прежде заседал суд, посетители сбивают грязь с обуви и трясут зонтиками. Все еще ежась от холода, они проходят в кафе через стеклянные двери. Там по-домашнему тепло; журчание голосов и звон бокалов настраивают на приятный лад ожидания. Литературная программа в малом зале, но сначала немного вина, уже можно – четыре часа, красного, пожалуй, в такую погоду.
Одетый в черное, прыщавый молодой человек с завязанными в хвост волосами открывает дверь в зал и начинает проверять билеты. Публика прибывает: седеющие пары; женщины, которым далеко за сорок, в шарфиках и высоких сапогах; студенты старших курсов с неопубликованными рукописями в сумках; активные девушки с раскрасневшимися лицами. Мест на всех не хватает, в зал приносят дополнительные стулья.
Программу ведет эрудированный, но желчный критик. Вместе с двумя своими коллегами он будет обсуждать книги последнего месяца. Троица берется определить, какие из них достойны быть зачисленными в разряд литературы, а какие нет. Судить будут строго, но сугубо по литературным законам. Критик потирает руки, берет микрофон и приветствует зрителей.
Битый час по залу летают ученые мнения и саркастические комментарии. Поэтические сборники с презрением отшвыриваются обратно на стол, романам указывается на мусорное ведро. Единственное стихотворение в прозе неизвестного автора получает оценку, которую с натяжкой можно назвать удовлетворительной. Ораторы наперебой засыпают друг друга литературными терминами, прибегая к лингвистической философии и художественной перспективе. Под занавес они с довольным видом подводят итог: за прошедший месяц, увы, ничего достойного опубликовано не было. Ведущий объявляет перерыв.
– Чтобы дать вам немного передохнуть, мы подготовили для вас нечто особенное. Ансамбль. Молодых людей, студентов. Они будут вас развлекать. Сходите в буфет или принесите бокал в зал. Я бы на вашем месте так и поступил, ведь у нас сегодня в гостях обворожительная певица. А вот и она! Поприветствуем ее!
Обессиленный, он падает в кресло и принимается листать разбросанные по столу книги и бумаги. Участники ансамбля достают свои инструменты и расставляют пюпитры. Из динамиков доносится резкий, оглушительный звук. Больше половины зрителей тем временем покинуло зал.
Музыканты расположились рядом со столом. Ударник, басист, клавишник и застенчивая гитаристка. Впереди, у микрофона, стоит певица. На ней темно-серые брюки, кроссовки и майка с короткими рукавами, обнажающими пухлые, но крепкие, как у ребенка, руки. Волосы собраны в пучок. С серьезным выражением лица она снимает микрофон со штатива. Затем оборачивается, встречаясь глазами с каждым из музыкантов, и кивает. Раздается музыка.
Люди, направлявшиеся к выходу, замедляют шаг и оборачиваются. Зал наполняется мощными бесхитростными аккордами, вокруг которых плавно и грациозно вьется вокальная мелодия. Музыканты целиком поглощены исполнением; сосредоточенность, читающаяся на их лицах, завладевает вниманием слушателей.
В своей простоте звук как будто очищает зал от избытка замысловатых слов и понятий. Контраст между высокопарностью литературной дискуссии и свежестью музыки делает музыкантов еще моложе.
Певица чувствует себя на сцене как рыба в воде. Она движется в ритме быстрой музыки и великолепно артикулирует. Улыбаясь, детским пригласительным жестом она предлагает коллегам по ансамблю исполнить соло на своих инструментах. Сама отступает в тень и с интересом следит за ними. Потом снова выходит на первый план и в полный голос, мощно и страстно, пропевает последний рефрен. Аплодисменты. Одобрительные возгласы. Ведущий, получивший тем временем стакан пива, перекладывает бумаги с места на место.
Участники ансамбля рассаживаются на задней части сцены. Гитаристка выдвигает стул вперед, чтобы оказаться рядом с певицей. Девушка стоит прямо, склонив голову в ожидании тишины. Разговоры смолкают, где-то скрипит ножка стула, опрокидывается стакан.
На фоне первой энергичной композиции гитарные аккорды звучат изящно и робко. Звук замирает, едва пальцы касаются струн. Зрители напрягают слух, чтобы не упустить мелодическую линию. Певица закрывает глаза и подносит микрофон вплотную к губам. Обеими руками – руками, которые еще минуту назад летали по воздуху. Сейчас руки прижаты к телу. Она начинает петь. Внезапно в зале воцаряется такая тишина, что, кажется, будто стены вот-вот сомкнутся вокруг нее, не оставив ничего, кроме того личного пространства, в котором девушка поет свою песню. Ее голос тих и печален: она поет о встрече с юношей, рассказывая о том, каким он был, что говорил и всем таком прочем. С едва различимыми ритмическими смещениями он танцует вокруг равномерного каданса гитары. Кульминационные пункты отмечает естественно, мягко и ненавязчиво. На протяжении всей песни ею выдерживается скромный звук. Нюансы и акценты привносятся не громкостью, а изумительной фразировкой.
Слушатели очарованы спокойным овалом лица певицы с чувственными веками. Они не задаются вопросом, что здесь, собственно, происходит, они заворожены звучанием. Их снисходительное умиление по отношению к молодым восторженным музыкантам рассеялось как дым. Сценическое действо проникнуто серьезностью. Руки ведущего застыли на стопке бумаг – он тоже слушает. Где та веселая попрыгунья, которую он пригласил на свое мероприятие? На сцене стоит некто наделенный мудростью, независимостью, преданностью. На сцене стоит женщина.
* * *
Такт размером в три восьмых. Три голоса. Тема ведется сначала средним голосом, в шестнадцатых. Менуэт? Вторая доля с каждым тактом как будто все тяжелеет: сарабанда? В любом случае не стоит играть слишком быстро. И не слишком громко. Тему, в каждом четвертом такте подхватываемую другим голосом, следует исполнить так, будто перебираешь гитарные струны, каждую ноту по отдельности, не отрывисто, а просто обособленно. Упражнение на технику прикосновения к клавишам.
Так думала женщина. Она любила эту непритязательную пьесу, этот робкий танец. Она мысленно слышала три голоса, их взаимоотношения и пыталась подладить пальцы соответственно сложившемуся в голове образу. В некоторых изданиях девятнадцатую вариацию предваряла надпись «Для лютни». Бах имел в виду не инструмент, но одноименный регистр клавесина, при помощи которого звучание делалось приглушенным, напряженным, интимным.
Она должна была найти место для этой вариации в ряду других, не заплутать в ней, ясно слышать искреннее и мелодичное пение, чередующееся с бурными всплесками. Ей было нелегко проявлять сдержанность в динамике и обозначать мелодическую линию не динамическими оттенками, а темпом и ритмом. Всякий раз она боролась с искушением усилить звук чуть больше, чем следовало. На середине второй части она не выдержала и с ровного гитарного туше перешла на откровенное легато, играя при этом не громче, но связаннее и потому протяжнее. В последних четырех тактах она возобновила имитацию игры на гитаре.
Владеть собой. Никогда не отпускать вожжи. Склониться низко над клавиатурой. Пусть пальцы легко и уверенно выполняют свою работу. Не поддаваться внезапно нахлынувшей на тебя печали, вплести в нее приглушенные гитарные звуки, спокойно и бесстрашно доиграть до конца эту задушевную мелодию.
ВАРИАЦИЯ 20
Свет лампы на рояле образовывал защитный круг, в который были заключены партитура, клавиатура и руки. Чтобы установить освещение таким образом, требовалась аккуратность и сноровка. Чрезмерный поворот лампы к партитуре отбрасывал на клавиатуру отвлекающую тень. При развороте лампы в другую сторону свет слепил глаза. Закрепив лампу слишком высоко, ты вообще ничего не видел, а в низком положении бился об нее головой.
Перед тем как сесть за рояль, женщина неторопливо приводила лампу в идеальное положение, словно тюремщик, тщательно проверяющий стены камеры и только потом запирающий дверь. С той лишь разницей, что она сидела внутри. И что стены были из света. А срок наказания не был определен.
За стенами тюрьмы возникала тень, скрывающая всевозможные ужасы. За ними была широкая комната, где главенствовал стол, нагруженный бумагами, книгами и фотографиями. Невидимые окна у нее за спиной. По ту сторону окон начинался мир, которым все довольствовались, мир, где жило Настоящее, где с легкостью стирались следы прошлого, где фасады ждали покраски, а деревья мечтали о весне.
Стоит ли говорить о весне в прошлом? Кто знает, может, весна была в голове Баха, когда он сочинял двадцатую вариацию, с ее веселыми восходящими трезвучиями, окропляемыми дождевыми каплями стаккато в исполнении другой руки. Журчащие ручейки, в которых плескалась, напирала и ликующе вырывалась вперед вода, низвергаясь пенящимся потоком. Ручейки, уносившие зимний мусор, гнилые листья, покинутые птичьи гнезда, выброшенную бумагу. Вода клокотала и в весеннем угаре, в невинном опьянении смывала все, что попадалось на ее пути. Тридцать два такта, не больше.
Во время разучивания этой вариации она думала о внешнем мире. До тех пор, пока ее пальцы были связаны с клавишами, она чувствовала себя в безопасности. Из глубин сознания возник запах, запах вечерней воды. Но позвали соседские мальчики, она вышла на улицу, убежденная в существовании мира за пределами дома. Они играли на лугу, потом болтали на дорожке, усыпанной круглыми булыжниками, меж которыми пробивалась трава. Вот это жизнь, подумала она тогда своими крошечными детскими мозгами, и еще будет много-много всего. Я вольна странствовать по этим безграничным просторам до конца своих дней. Это было почти торжественное чувство, для выражения которого у нее тогда не нашлось слов, но теперь оно всплыло на поверхность в нетронутом виде.
Она повернулась к миру спиной и засела за трезвучия и искрящиеся триоли.
* * *
– Ну, как? Рассказывай! – восклицает мать.
Молодой человек водружает чемодан на тележку, искоса поглядывая на мать.
– Тяжело, – говорит он. – Две недели не спали! У нее все в порядке. Правда-правда.
Он обнимает мать за плечи, и они медленно толкают тележку к стоянке.
В машине он потягивается и зевает.
– Она страшно обрадовалась моему приезду. Мы спали в ее комнате. Если вообще спали. Там пахло точно так же, как у нее дома. Она делит этаж и кухню с еще двадцатью студентами. На каждого по холодильнику – по-шведски. Эти холодильники стоят вдоль стены; только представь себе – укрепление из двадцати холодильников! Посередине кухни – громадный стол. Мы забирались на него петь.
Юноша улыбается и откидывается на спинку кресла. Автомобиль продирается сквозь туман; за окнами теплой покачивающейся машины мутная серость.
– У нас даже сосисочная вечеринка была. Целых три дня! Мы шлялись по дорогим дискотекам Стокгольма с бутылками водки в карманах штанов. Каждый день гулянка. Без конца! Обитали мы в основном в кампусе. Там одни иностранцы, так что шведский попрактиковать почти не удалось. Она, правда, поет в хоре – по-шведски, конечно. Здорово, я был на репетиции. Все шпарит наизусть!
Он напевает песенку, отбивая ритм по ноге.
– По-моему, у нее все хорошо. Она расслабляется. До учебы руки пока не доходят. Даже постирать там – это целая история. Нужно заранее записаться на стирку в каком-то чудном подвале. Мы поставили будильник и в кошмарную рань потащились по снегу с сумками, набитыми вонючей одеждой. Забыли порошок – пришлось возвращаться; кончились монеты – мы в банк, тот на замке. Сплошное невезение. К тому времени, когда все было готово к стирке, следующий клиент, стоявший на очереди, уже нервно указывал на часы. Зато посмеялись мы от души.
Она организовала чемпионат мира по бадминтону. Колоссальное дело! Вполне в ее духе – собрала вокруг себя всех иностранцев: французов, австрийцев, финнов, всех жителей кампуса. Они набились в большущем спортивном зале – у каждого флажок своей страны и соответствующего цвета майка. Спиртное мы потихоньку припрятали в раздевалках, ведь пить там запрещено. На трибунах орали и визжали как резаные – безразлично, кто играл. Она записывала счет на школьной доске. Непревзойденными фанатами оказались испанцы – они и выиграли, если мы ничего не напутали. Все вразнобой горланили гимны своих стран – не важно, выиграла ли их команда или продула. В какой-то момент из-за шума в зале возник суровый шведский сторож. Она тут же нашла к нему подход, и он, недолго думая, примкнул к ликующей толпе. Уф, как же я устал.
Мать сворачивает с шоссе. Они проезжают мимо лугов с пасущимися по колено в тумане коровами.
– Особенно здорово было проводить с ней время в ее комнате. Как раньше. Раз в неделю, по вторникам, точно в шесть часов там настежь распахивают все окна. И все начинают кричать. Во всю глотку. Отовсюду высовываются пунцовые физиономии. Звук отскакивает от бетонных стен. Шумовая воронка. Мы оба свешивались из ее окна, глазели друг на друга и хохотали до упаду. Короче, нас занесло в такое место, где все поголовно были чокнутыми. И это нас нисколечко не смущало! Сейчас буду три дня отсыпаться.
Мать молча ведет машину меж стелющихся по земле облаков. На кресле рядом засыпает ее сын.
* * *
Заоконный мир как бы притягивал женщину, мешая абсолютной концентрации. Возможно, «притягивал» было сказано слишком сильно. Речь шла скорее о досадном отвлечении внимания в результате некой пробуксовки сознания, раздраженного мыслью о том, что вне светового круга, вне Баха, ее поджидали всякие жизненные перипетии.
Она пожала плечами. Повернуться спиной к клавиатуре и бросить заинтересованный взгляд вовне представлялось немыслимым. Все происходило здесь, в теплом желтом свете лампы. Здесь она могла воспроизвести дочкин танец в спортивном зале Стокгольма, сюда она приносила все, что было по ту сторону светового круга. Надо бы его растянуть, подумала женщина. Оставаясь внутри, раздвинуть горизонт. За пределы Баха? Почему бы ей не разучить этюд Шопена или сонату Брамса, пьесу Равеля? Весь фортепьянный репертуар терпеливо хранился в шкафу; стоило лишь подняться со стула и подыскать в нотных залежах что-нибудь по своему вкусу. Она не поднялась. Окруженная стенами из света, она принялась играть двадцатую вариацию.
ВАРИАЦИЯ 21, КАНОН В СЕПТИМУ
Она размышляла о контрастах. Сложнейшая техника исполнения «Гольдберг-вариаций» вытесняла на второй план прочие трудности. Одну из таких трудностей представляли собой разительные контрасты между вариациями. Она едва оправилась от пылкой двадцатой вариации, где надлежало безотрывно следить за обеими руками в каждом такте, изо всех сил стараясь не сбиться на журчащих пассажах триолями, и буквально на каждой ноте, опережая ход мыслей, мгновенно снимать пальцы; ныряя на глубину, необходимо было предвосхитить прыжок на поверхность, любая остановка таила в себе опасность не успеть.
Буквально тут же начинался медленный канон в септиму. В миноре, размеренно, спокойно. Не эту ли вариацию Гленн Гульд, по его собственному выражению, сыграл во время первой записи как ноктюрн Фильда? Женщина могла легко себе это представить. Осторожно восходящая мелодическая линия сразу убывала и молила о рубато. Нерешительные шаги в полутонах, которые можно было сыграть, только существенно меняя темп: спотыкаясь, карабкаясь вверх, обрушиваясь вниз.
Почему мелодия, то и дело взмывающая и тут же ниспадающая, приводит нас в уныние? Ну и что тебе от этого знания? Полный надежды вдох – разочарованный выдох. Подъем на гору и неизбежный спуск. Приобретение и вынужденная потеря. Сама жизнь. Потому и комок в горле. Можно подвергнуть анализу каждый такт, чтобы разобраться, как же Бах этого достигал. Наверняка десятки музыковедов уже написали на эту тему трактаты. Наукой назвать это нельзя. Эмоции, вызванные этой вариацией, не исчезали, даже когда ты слышал какую-нибудь восходяще-нисходящую мелодию, оставлявшую тебя равнодушной. Эта вариация не позволяла опровергнуть себя контрпримером.
Довольно об этом, сказала себе женщина. Хватит думать и анализировать. Но что тогда? Она не могла не думать – пусть даже о необыкновенном интервале между постулирующим и отвечающим голосом: септиме! По логике вещей канон должен был звучать душераздирающе, несговорчиво, тревожно, но голоса плавно перетекали друг в друга, не чиня никаких препятствий. Прекратить думать. Все равно ничего не объяснишь.
Руки лежали на коленях. Ей хотелось наполниться звуком, который вытолкнул бы все слова. Тогда высвободились бы чувства, пробужденные этой вариацией. Ей не надо было их описывать – просто прочувствовать. Для страха и паники не было слов, так же как не было их и для чего-то иного, того, что выражал этот канон. А теперь сыграй и вдохни в него жизнь. Она медлила. Ну давай, думала она, давай же. Она опустила руки на клавиатуру. На третьем такте эксперимент оборвался. Перед глазами все помутнело и расплылось; она не могла даже разглядеть ноты. Она захлопнула партитуру и выключила лампу.
* * *
Мать бредет по городу, вдоль каналов, по мостам; на носу солнечные очки, в руках картонная сумка из магазина одежды. Здесь территория дочки. Там, на другой стороне, институт, где она учится. Рядом, в переулке, кафе, где они столько раз наслаждались гигантскими пирожными, а дочь возбужденно рассказывала о своих сокурсниках и преподавателях. Может, она только что здесь проходила, думает мать, может, за мостом стоит ее велосипед. Она пристально разглядывает велосипедные сиденья и замки; осознав, чем занимается, тут же отводит глаза.
Дистанция, думает она. Двадцатишестилетняя дочь – уже взрослый человек, со своей жизнью, не обязанный делиться с матерью каждым своим решением или неудачей. Но я ей нужна, думает мать, вчера вечером ее голос звучал по телефону расстроенно, неуверенно и печально. Встретиться на следующий день она не пожелала. «Нет, мама, я сама решу свои проблемы. Да и времени завтра нет». Разговор окончен. Сомнение посеяно. Волнение порождено.
Какая тяжесть в ногах, думает мать, еле волочусь – смешно. Это она мне нужна. Я делаю вид, будто забочусь о выборе ее профессиональной карьеры, о трудностях с работой, неизбежных после окончания института. На самом деле я просто не могу ее отпустить, так же как и она меня. Она хочет ко мне на колени, а я хочу держать ее на коленях. Вот так.
В магазинных витринах развешана летняя коллекция. Вон то платье, думает мать, будто сшито специально для нее, ее цвет, ее стиль ретро. Рука уже проскальзывает в сумку в поисках мобильного телефона. Садись-ка на велосипед, хочет сказать мать, примеришь. Потом выпьем кофе. Пересиливая себя, она облокачивается на перила моста и сует руки в карманы.
Там, в кафе, не она ли за столиком? Дочерний профиль, хвост, жестикулирующие руки, обнажающая зубы улыбка – это она!
Мать срывается с места, но вовремя останавливается. Она едва не вышла из равновесия. Слишком темные волосы, чересчур широкие плечи. Она медленно спускается с моста, прочь от кафе, прочь от магазина с летними платьями, прочь от обманчивого образа дочери. Стального цвета булыжники на мостовой. Они ощущали на себе ступни ее дочери. Медленно, с поникшей головой, мать идет по невидимому следу.