Текст книги "Любовный недуг"
Автор книги: Анхелес Мастретта
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
В начале мая 1911 года Диего Саури получил письмо от доктора Куэнки, прочитав которое он почувствовал себя так, будто на него сейчас обрушатся стены аптеки вместе со стеллажами и цветными фарфоровыми склянками. Витиеватым и неровным почерком Куэнка писал о своих опасениях, что Даниэль в плену или погиб. Диего бросился к Хосефе, и они решили не говорить Эмилии об этом ни слова. Они провели несколько бессонных ночей, пока Милагрос и поэт Риваденейра не вернулись из утомительной поездки в Сан-Антонио и не принесли от имени Куэнки извинения за ложную тревогу. Даниэль был жив и здоров, а повстанцы брали город за городом.
В ту ночь они проспали девять часов подряд, но Диего проснулся разбитым, словно сам участвовал в штурме Сьюдад-Хуарес, поскольку Милагрос как будто вбила в его сознание описание этого штурма, и в его снах пролилось столько крови, сколько, вероятно, и наяву так необузданно и безнадежно лилось по всей стране.
– Защищаться – это тоже убивать, – сказал он на рассвете на ухо Хосефе. – Чудовище обожает маски.
Хосефа повернулась и медленно поцеловала его во влажный лоб и пересохшие губы. Ее тоже пугала война, эта вспоротая подушка – олицетворение ее демократических порывов.
Милагрос и Риваденейра вернулись из Сан-Антонио, вновь обретя кураж, утраченный во время ноябрьских репрессий. Они целыми днями писали статьи в подпольную газету. Хосефа подозревала, что они к тому же работали посредниками между революционными группировками и смельчаками, снабжавшими их оружием и всем необходимым.
Ходили слухи о мятежах на текстильных фабриках, о забастовках на хлопковых мельницах, о стычках и жертвах в деревнях и поместьях. Эмилиано Салата, предводитель восстания в штате Морелос, нашел в Пуэбле восторженных последователей, которые, объединившись в банды по несколько сотен человек каждая, боролись за контроль над деревнями и над Межокеанической железной дорогой. В ежедневных сводках правительство старалось приуменьшить размеры беспорядков, сообщая, что речь идет о заурядных ворах и убийцах, а совсем не о повстанцах.
Церковь целиком встала на сторону правительства, и не было амвона, с которого бы не произносились проповеди, осуждающие бунт. Савальса рассорился со своим дядей-архиепископом, а семейство Саури решило это отметить, пригласив доктора на ужин. Последнюю рюмку портвейна они выпили в четыре утра, когда Диего опять потянуло на миротворческие речи, Хосефа стала распевать частушки о Мадеро, а Эмилия, позабывшая обо всем на свете и счастливая, танцевала с Савальсой.
Однажды вечером в конце мая Милагрос пришла к ним с оглушительной новостью: Порфирио Диас подал в отставку. Эта новость просто рвалась у нее с языка, она повторяла ее снова и снова, словно таким образом пыталась сама поверить в то, что говорила.
На следующий день старый диктатор сел в Веракрус на корабль, идущий в Европу.
– Они выпустили из клетки тигра, – заявил он публично, прежде чем отправиться в ссылку.
– Не хватало только, чтобы мы с ним были одного мнения, – подумал Диего Саури, возясь с пузырьками и пипетками в задней комнате аптеки.
Несколько недель спустя Эмилия заметила, что се отец за завтраком обнимается со своими утренними газетами с большим пылом, чем обычно. Грядет перемирие. Революция победила, и будут подписаны мирные соглашения, в которых предусматривалось формирование временного правительства.
Эмилия погладила его по голове и села рядом, чтобы выпить кофе и послушать его прогнозы. Она очень любила своего отца в эти утренние часы, запах мыла от его шеи, свет его глаз провидца.
– Тебе придется решиться на что-нибудь, – сказал ей Диего после долгих разглагольствований о будущем и правительстве с Мадеро во главе. Ему не пришлось уточнять значение своих слов.
Они допивали последний глоток кофе, когда вбежала Хосефа и сообщила, что Мадеро торжественно войдет в столицу седьмого июня. Милагрос и Риваденейра собирались поехать полюбоваться этим зрелищем и просили разрешения взять с собой Эмилию.
– Эта девочка все решает сама, – ответил Диего, уверенный, что его дочь поедет все равно, даже если они по глупости запретят ей это.
Они выехали пятого числа на поезде, с которым по дороге все время что-то случалось: если его не останавливала конница, желавшая погрузиться на него со всеми пожитками и даже конями, то задерживали помещики, желавшие втиснуться в него со всеми своими поместьями.
– Запомни как следует это зрелище, потому что ты больше его никогда не увидишь, – сказала Милагрос Эмилии.
Поэт Риваденейра опробовал фотокамеру и слушал наставления Милагрос – лучший музыкальный аккомпанемент для создания изображений, которые он сохранял позади глаза своего аппарата.
Они остановились в маленьком доме, который один англичанин, друг поэта, построил в районе Рома, прежде чем уехать в Европу в ноябре прошлого года, когда понял, что ожидает режим, при котором у него так хорошо шли дела в бизнесе. Прощаясь с Риваденейрой и Милагрос, англичанин пообещал им вернуться, когда все закончится, и уехал будто в отпуск.
Он оставил им дом, чтобы они заботились о нем как о своем собственном, они так и делали и жили там иногда. Это было прекрасное сооружение во французском стиле, как большая часть домов этого района. В последние месяцы Милагрос, чтобы увеличить количество его декоративных излишеств, заставила гостиную идолами доколониальной эпохи и изделиями народных ремесел.
На рассвете они проснулись от землетрясения. Это было седьмого июля, часы показывали четыре часа двадцать шесть минут.
Эмилия спала одна в комнате, где висел светильник из розового стекла, который начал звенеть, как маленькая сумасшедшая колокольня. Милагрос вошла, чтобы успокоить племянницу, и застала ее еще в постели, охваченную каким-то странным чувством ликования при виде лампы, летающей из стороны в сторону, а ее латунная кровать раскачивалась словно колыбель. С детства она обожала землетрясения. Она их не боялась. Эту бесшабашность она унаследовала от Милагрос, которая все три минуты, пока длились толчки, расхаживала по дому, чтобы лучше чувствовать его, и смеялась над яростью, с какой Риваденейра ругал ее за то, что она не хотела выходить на улицу.
– Ты что, не понимаешь, что этот город стоит на воде? Это слишком. Дом может рухнуть внезапно, и мы погибнем, – повторял ей раз десять Риваденейра, когда и земля и он сам уже перестали трястись. Больше они не ложились. Мадеро ждали в десять, но они вышли из дома в семь часов. Они купили газеты и устроились с ними в китайском кафе около проспекта Реформы. За чашками молока и корзинкой со сладкими булочками они читали газеты и болтали больше двух часов. Потом они попытались подойти поближе к станции, но несколько всадников, то ли недавних повстанцев, то ли вечных батраков, преградили им дорогу.
Они отправились на Центральную аллею и побродили вокруг, пока около одиннадцати до той скамейки, где они отдыхали, не долетел слух, что поезд господина Мадеро уже подходит к перрону. В конце концов около половины первого они сумели занять места на проспекте Реформы около статуи Колумба.
Люди взобрались на памятники, и было уже не разобрать, какой именно герой сокрыт под их телами, разместившимися у него на плечах или коленях, повисшими на его руках или наступающими ему на ноги. Приветствия Мадеро слились в веселый гомон, и все это больше походило на столпотворение, беспорядочное и бесконечное.
Через два часа, проведенных под безжалостным солнцем, Риваденейру посетила оригинальная идея вернуться домой. Вместо того чтобы послушаться его, Эмилия взобралась на статую Колумба. Кошачья рука какого-то юноши подняла ее с земли, и она влезла по статуе, прихватив юбку зубами, чтобы не мешала, и открыв для обозрения ноги под одобрительный свист.
Сверху она помахала Милагрос Вейтиа, с необычной торжественностью опиравшейся на руку Риваденейры. А потом принялась рассматривать текущий мимо нее поток сомбреро и лошадей. Запыленные и бурые, люди казались солдатами в форме, хотя не было и двух, одетых одинаково. Широкополые сомбреро перемежались с военными фуражками и просто спутанными потными волосами, открытыми солнцу. Вдруг между круглой фигурой мужчины, с грудью, крест-накрест перехваченной пулеметными лентами, и человеком, одетым в костюм от лучшего портного господина Мадеро, Эмилия увидела того единственного человека, скачущего галопом, который интересовал ее в этой толпе. У него был грациозный разворот плеч и что-то очень детское в стройной фигуре.
– Даниэль! – закричала она ему, оглушая всех, кто вместе с ней висел на статуе. И этого первобытного крика посреди общего шума было достаточно, чтобы легкомысленный демон, который улыбался из-под широкополого сомбреро, повернулся в ее сторону и увидел, как она размахивает руками и наклоняется, словно пытаясь дотянуться до него.
С удивленной улыбкой на губах Даниэль остановил коня, снял сомбреро и нашел глазами хозяйку голоса, звавшего его. Эмилия опять, придерживая зубами подол юбки, как птичка, слетела со статуи. Рывками, то взлетая над толпой, то погружаясь в нее с головой, она добралась до ее края и протянула руку к Даниэлю, который с другой стороны этой сплошной стены из голов и плеч, разделявшей их, протягивал ей свою, чтобы помочь выбраться. Они обнялись, уже не слыша общего гвалта. Их поцелуй стал наилучшей кульминацией зрелища, заставившего весь город выйти на улицу. Язык Эмилии утонул во рту Даниэля.
Чтобы ближе чувствовать аромат ее тела, Даниэль взял ее рукой за голову, которую она держала высоко и гордо, и прижал к себе. От него пахло многодневной грязью, но Эмилия не спеша поцеловала его щеки, покрытые землей. Люди и кони, проходившие маршем, огибали их, обнявшихся, с двух сторон. Одной рукой Эмилия, чувствовавшая себя повелительницей времени, провела по спине Даниэля. Затем нащупала его грудь, а с нее скользнула вниз, к брюкам, висевшим на исхудалом теле их хозяина. Она ощутила под рукой его сильный торс, его кожу. Только один вздох. Даниэля окликнули издалека, и он отпустил ее затылок, оторвался от ее губ, освободился от ее руки под своей одеждой.
– Я должен ехать, – прошептал он.
– Ты всегда так, – сказала Эмилия, поворачиваясь к нему спиной.
Прежде чем вскочить на коня, Даниэль пообещал заглянуть вечером.
– Я тебя ненавижу, – сказала Эмилия.
– Врунишка, – ответил он.
Не сходя с дороги, по которой все еще шли кони и люди, одержимые другой страстью, Эмилия смотрела, как он присоединился к колонне. На лице уходящего Даниэля застыло выражение облегчения и гордости.
Издалека Милагрос наблюдала всю эту сцену, пытаясь протиснуться к краю тротуара. Эмилия, услышав наконец, как она зовет ее по имени, вышла из своего оцепенения и вернулась к действительности. Она направилась к протянутым рукам Милагрос, не переставая браниться. И весь поток ругательств, предназначенных Даниэлю, но не доставшихся ему, продолжал литься с ее губ до конца парада.
Потому что так было всегда: свидание и бегство, неожиданное появление и исчезновение и всегда ожидание как единственно возможное возвращение к своей судьбе.
– Но судьба – это то, что с тобой еще не произошло, – сказала Милагрос, обнимая ее. – Это совсем не одно и то же.
Мадеро проплыл по воздуху над толпой за несколько минут. После чего даже Риваденейра с его камерой оказался вовлеченным в эйфорию огромной толпы, праздновавшей исполнение надежд. Все было неопределенным, кроме будущего. В будущем рисовались лишь границы мечты, а тогда мало кто осознавал, что нет ничего более ограниченного, чем сбывшаяся мечта.
Они вернулись в дом в шестом часу вечера, обессилевшие, будто сами воевали вместе с теми, кто прошел сегодня парадом. Эмилия успела шепнуть Даниэлю адрес дома, где они остановились, но когда ночь вползла в окна и пора было включать свет, она сказала, что уже не хочет его видеть. Ни в эту ночь, ни когда-либо еще. Она вспоминала как оскорбление, с какой горячностью он покинул ее сегодня утром. Она почувствовала в его теле огонь, чуждый ей и отнимавший у нее Даниэля.
Она пришла в замешательство оттого, что ревновала его к чему-то настолько эфемерному, но тем не менее неумолимому. Часть Даниэля, которого она, как всегда считала, знает наизусть, ускользала от нее и всегда будет ускользать, потому что она не понимала этого огня, потому что его разожгла в Даниэле война и другие незнакомые люди, но этот огонь был очень силен и охватывал понемногу все его тело, даже те его уголки, которые принадлежали раньше только ей.
В первые часы ночи они ждали Даниэля, а Эмилия рассказывала о своих противоречивых чувствах и о своих приступах чистейшего гнева, описывая их по порядку с почти научной точностью. Риваденейра и Милагрос слушали, как она живописует свои ощущения, но, несмотря на напор своей племянницы, не могли поверить, что все, что она рассказывала, она сумела осознать за две минуты, пока длилось объятие. Они не очень уверенно пытались утешить ее, пока их не сморил глубокий сон.
Эмилия осталась один на один с целой ночью ожидания. Время от времени Милагрос или Риваденейра просыпались, чтобы немного скрасить бессонницу племянницы, пока она не сжалилась над их усталостью и не уложила их, как детей, в кровать в их спальне. Она потушила там свет и вернулась в гостиную. Спать ей не хотелось. Волнение – это враг сна, а Даниэль так и не появился.
В одиночестве, под мрачным взглядом святого, нарисованного еще во времена колонии, она с тоской вспомнила покой своих склянок и книг, молчаливое постоянство Антонио Савальсы, его губы, как бальзам, который излечивал ее от страстного желания видеть Даниэля всегда рядом с собой.
На следующий день, проснувшись с первыми лучами солнца, Милагрос и Риваденейра нашли ее все еще одетой, с синими кругами под глазами и в скептическом настроении. Усугубляя ее смятение, они решили устроить прогулку по городу, побаловать и подарить ей то, что ей никогда бы не пришло в голову попросить. Они нашли самый лучший способ дать все, что нужно израненной душе, чтобы та вышла из тупика. И вечером этого дня Эмилия наконец смогла сесть и выплакать всю свою злость.
На четвертое утро, так и не дождавшись появления Даниэля, они сели на обратный поезд в Пуэблу. Эмилия была одета во все новое, вплоть до трусиков, и на губах ее была улыбка роскошной, высокомерной женщины, плод разочарования от пребывания в Городе Дворцов. Когда Хосефа увидела ее на перроне, она сказала ослепленному отцу:
– Сохрани Бог Савальсу от ее новой улыбки!
XVI
В те времена ничто не подвергалось таким переменам, как все привычное и рутинное. Мир за стенами аптеки окончательно распоясался, а все, что предсказывалось среди ее банок с травами и лекарствами, летело по стране, мутя даже самый воздух.
Временное правительство готовилось к новым выборам в октябре 1911 года. Каждое утро газеты, проснувшись для новых бесчинств, поливали грязью кого хотели. И каждый вечер группа недовольных результатами своей первой войны снова восставала против трусливой власти, которая не нашла ничего лучшего, как распустить повстанческую армию, не сделав ничего для нее.
В доме Саури обсуждали будущее родины, как в других домах обсуждают планы на завтра, а аптека напоминала обычную забегаловку, где завсегдатаи выказывали свои пристрастия и амбиции, не успев даже подняться наверх, чтобы продолжить обсуждение после тарелочки фасолевого супа, которым Хосефа угощала всякого, кто заходил к ней в столовую.
Каждый перечислял свои обиды и предсказывал возможные несчастья, каждый думал что хотел о том, что видел, и воображал что хотел о том, чего не знал. Но все сходились во мнении, что Мадеро и правительство, назначенное в ожидании новых выборов, напрасно пытались укрыться от страшных лап тигра, не согласного с их намерением усмирить его, не накормив.
Город, а наверное, и всю страну крепко держали в руках те, кто боролся за него в предыдущие годы, но главное, было непонятно, кто есть кто и что именно скрывалось за словами миллионера – сторонника Порфирио Диаса, перешедшего на сторону Мадеро, а что – за яростью разуверившегося сторонника Мадеро, готового, разоружившись, отдать сломанный карабин в знак доверия правительству, оставив при этом себе исправный револьвер.
Воспользовавшись неразберихой, консерваторы вернулись в политику, чтобы на гребне этой новой волны заполучить себе губернатора, защищающего их интересы. В противовес им, революционеры не нашли ничего лучшего, как расколоться на мелкие группки. Вместо того чтобы найти единого кандидата, каждая выставила своего, но тут вмешался Мадеро и навязал всем своего человека.
Диего Саури был охвачен тоской и политической лихорадкой. Весь день он собирал информацию и без конца обсуждал ее со всяким, кто подворачивался ему под руку. Вечером он засыпал с мыслями о происходящем, словно верил, что, постоянно прокручивая события в голове, он сможет хоть в малой степени избавиться от охватившего его ужаса.
Хосефа, готовившая еду для совершенно непредсказуемого количества ежедневных посетителей, возложила на Милагрос обязанность читать газеты, выбирать из них все самые плохие новости и держать ее в курсе относительно кошмара, творившегося в стране. К ее несчастью, Милагрос старательно исполняла ее распоряжение. Она считала своей обязанностью делать это еще и потому, что и она сама, и Риваденейра питались там каждый день. Милагрос так и не научилась обращаться с плитой, и ей казалось неуместным притворяться, что в ее возрасте она может заинтересоваться чем-то столь несущественным. Она появлялась очень рано с кипой газет и карандашом и в течение часа перед завтраком и двух часов после читала все подряд, вплоть до частных объявлений. Потом она делала Хосефе краткий отчет о самых печальных событиях, давала ей список самых гнусных заголовков и описание самых злых карикатур. В этот период у нее было как никогда мало политической работы и множество сомнений. Она не знала, к какому лагерю примкнуть, и, хотя не одобряла действий Мадеро, не хотела быть в оппозиции, от души желая, чтобы его добрые намерения возобладали над политической наивностью, которую он продемонстрировал, оказавшись у власти.
– Мне явно передалось что-то от глупого благоразумия Риваденейры, – сказала она Хосефе за несколько дней до тринадцатого июля, когда Мадеро должен был приехать в город.
Нужна была ее помощь в организации этого нового визита, но она отнеслась к делу спустя рукава, что было ей совсем не свойственно. Конечно, на вокзал придет много случайных мадеристов, несколько восторженных сторонников, а большая часть придет жаловаться, рассказывать о своих несчастьях. Милагрос и семейство Саури даже и не думали высовываться. Несмотря на формальный мир, в воздухе были слышны звуки войны, и их разочарование не вдохновляло их на то, чтобы идти и кричать здравицы кому бы то ни было.
Хосефа ограничивалась тем, что считала выстрелы, иногда долетавшие издалека. Она точно знала, когда они доносились с севера, а когда с юга, когда с фабрик около Тласкалы, когда с полей по дороге в Чолулу, а когда, как долгой ночью двенадцатого июля, совсем близко – с арены для боя быков.
Ранним утром тринадцатого июля, когда Эмилия перестала сотрясать воздух звуками своей виолончели, а Хосефа помешивать что-то в кастрюле, Милагрос вошла сообщить об убитых за этот день. В это невозможно было поверить, но федеральные войска, войска временного правительства, устроившего революцию в ожидании выборов, расстреляли более сотни мадеристов.
В течение всего дня они не проронили ни слова. Дом был погружен в молчание, когда Мадеро прибыл с визитом в город.
Все ждали, что он публично осудит федеральные войска за расстрел своих сторонников. Но этого не произошло.
– Нельзя сохранять нейтралитет, когда убивают от твоего имени, – сказал этим вечером Диего, у которого между бровями залегла глубокая складка.
Вчера утром ее не было, подумала Хосефа, когда увидела ее там же, на своем месте, на следующий день.
В течение этих месяцев Эмилия слышала самые разные мнения о самых чрезвычайных обстоятельствах, свидетелем которых она была. Пока они сидели в столовой, она старательно записывала их, а когда кто-нибудь менял свое мнение, она доставала записную книжку и вносила в нее новую позицию, не пытаясь упрекнуть говорящего в непоследовательности. Были среди друзей отца и те, кто за эти четыре недели не раз из приверженцев Мадеры становился его оппонентом, и наоборот.
Она занялась этим, чтобы самой разрешить мучившие ее сомнения. Если люди могли так часто менять политические взгляды, почему она не могла ненавидеть Даниэля утром и страстно желать его близости вечером?
Вот уже несколько недель эти вопросы не давали ей покоя, но Эмилия не решалась ни с кем поделиться. Все были так заняты разными важными делами. И кого могло так уж волновать, вернется ли Даниэль, а если да, то каким?
Однажды утром в середине августа она, одуревшая от этих мыслей, спустилась в аптеку одна, потому что мать сказала, что у Диего синяки под глазами от многонедельного переутомления и что она требует, чтобы он еще немного отдохнул. Тогда Эмилия оставила их за поздним завтраком и заменила отца в аптеке на эти утренние часы.
Она открыла дверь на улицу, выполнила несколько заказов и подвинула к полкам стремянку. Лестница была дубовая и сверкала, словно ее только что покрыли лаком. На нее забирались, чтобы вытереть пыль на верхних полках с фарфоровой посуды, чья белизна так украшала стены. Эмилия поднялась на предпоследнюю ступеньку и начала протирать баночки одну за другой чистой тряпочкой. Что же с ней будет, если Даниэль не вернется?
Память о нем хранили даже подушечки ее пальцев. Иногда по утрам Эмилии казалось, что она касается ими кожи на его спине. Однако время от времени ей представлялось, что она его потеряла, что он умер. Так бывало, когда рассудок не помогал ей успокоиться. И вот тогда, обретя в этих фантазиях покой, слегка омраченный чувством вины, она думала: а если бы мне и впрямь вдруг сообщили о его смерти, а что, если к этому письму приложена записка с соболезнованиями какого-нибудь друга и с описанием боя, где он погиб, с рассказом о последних часах его жизни и о том, что его последнее слово напоминало мое имя.
Она представляла его себе мертвым, но в то же время близким как никогда, он ведь не мог уже никуда уйти, он приходил бы на каждый ее зов, она была уверена, и вся дрожала от этой уверенности, что, когда она захочет, его руки, руки призрака, обнимут и защитят ее.
Она качалась на качелях этой фантазии, когда мальчик с темными глазами и испуганно поднятыми бровями вбежал в аптеку, зовя ее по имени. У его мамы было лиловое лицо, и, вместо того чтобы поднатужиться и родить ему еще братика, она не шевелилась и только тихонько жаловалась, что ей не хватает воздуха.
Эмилия очнулась и спросила, нашел ли он донью Касильду, повитуху, пользовавшую тех бедняков, кто мог себе это позволить. Другие были так бедны, что их женщины рожали сами так же, как и сами появлялись на свет, и сами оставались одни, когда мужчины бросали их с подарком в животе на добрую память. Эти женщины так же легко рожали детей, как она призраков – без посторонней помощи, – и звали повитуху, только если что-то шло не так.
Мальчик сообщил ей, что донья Касильда у себя в деревне, и в его голосе слышалась мольба не заставлять его снова проделать тот же путь. Эмилия попросила его найти доктора Савальсу. Но оказалось, что мальчик пришел к ней, не найдя доктора. Эмилия наконец спустилась на землю с небес и с полок, рядом с которыми провисела первую половину утра, и, спрашивая себя, куда это подевался Савальса, не предупредив ее, побежала за мальчиком.
Его звали Эрнесто, и он был старшим из детей двадцатилетней женщины, которая родила его в тринадцать. Эмилия хорошо ее знала, потому что два раза давала ей даром лекарства, выписанные доктором Куэнкой, когда у нее был при смерти грудной ребенок.
Несколько месяцев спустя Эмилия увидела ее проходящей мимо аптеки с вновь округлившимся животом. Она окликнула ее и пригласила зайти в аптеку, чтобы задать ей несколько вопросов.
Девушка понарассказала ей такого, что Эмилия постаралась забыть во время многих бессонных ночей. Пятьдесят раз она просыпалась с чувством вины за то, что у нее есть кровать, завтрак, суп и ужин, за то, что она умеет читать и хочет получить профессию, за то, что у нее есть отец, и мать, и тетя, а еще Савальса, и за то, что между проблесками ее страсти к Даниэлю над нею чистое небо. Эта девушка была всего на два года старше, но видела в этой жизни только пренебрежение и голод, подлость и издевательства.
Больше всего Эмилию мучило воспоминание о том, как эта девушка рассказывала о своей жизни. То, что ей было двадцать лет, у нее было пять родов, трое умерших и двое выживших детей, не имелось ни одного постоянного мужа, не было другого дома, кроме комнаты в квартале Сонака, где она спала вповалку со своими родственниками, огорчало ее не больше, чем то, что она была беззубой, ростом с одиннадцатилетнего ребенка и беременной в шестой раз от мужчины, ни разу не разбудившего ее чувства. Влюбиться? А что это такое?
Опершись о прилавок, со стаканом апельсинового сока в руке, которым угостила ее Эмилия, она говорила быстро, а иногда хохотала, если ее смешили вопросы аптекарши. От чего умерли трое детей? Как от чего, видно, Богу так было угодно, говорила она невозмутимо.
А старший из выживших бежал сейчас впереди, показывая дорогу Эмилии – дорогу по другую сторону реки Сан-Франциско, по другую сторону неясного и благоухающего мира, в котором живут страсти и убеждения, казавшиеся Эмилии самыми главными в жизни. Они прошли мимо детей, игравших в пыли, женщины, согнувшейся под тяжестью ведер с водой, тошнотворно пахнущей забегаловки и пьяного, спящего, чтобы забыть свои огорчения, на почерневшем куске старых кринолинов, мимо двух мужчин, выгнавших третьего из магазинчика и избивавших его ногами, пока он не заплакал и не обделался, моля о пощаде.
Эмилия ухватилась за руку мальчика и шла дальше зажмурившись, чтобы не видеть всего этого ужаса. Пока в самом дальнем конце улицы они не переступили порог жилища, куда свет проникал через окно, завешенное тряпками, и где единственным предметом мебели была циновка, на которой лежала роженица. Вокруг нее толпилось пять женщин неопределенного возраста, дававших самые противоречивые советы. В одном все они совпадали: девушка плохо тужилась. Они не столько помогали ей, сколько ругали, не переставая протирать ей мокрыми тряпками лоб, ноги, шею и живот.
Единственный мужчина в доме набросился с побоями на мальчика за то, что его так долго не было. Эмилия попыталась остановить его, объясняя причины задержки. Он не хотел ее даже слушать, однако остановился, испуганный ее вторжением, затем стал расспрашивать мальчика. Тот ему рассказал, что не смог найти больше никого, а Эмилия тем временем присоединилась к кружку советчиц, осаждавших больную.
Та уже умирала, когда Эмилия сумела протиснуться к ней и послушать ее сердце, бившееся устало. Было бесполезно требовать, чтобы ее оставили одну, поэтому Эмилия попросила освободить ей место у ног больной и просунула руку между ними в поисках входа в ее тело. Кто знает, как долго несчастная истекала кровью. Кто знает, что и как было разорвано у нее внутри.
Вся рука кандидата в доктора оказалась в крови. Она почувствовала, что сейчас умрет рядом с девушкой от испуга и сострадания, но сумела скрыть свой ужас чередой бесполезных действий. Она нашла в своей сумочке болеутоляющие капли, которые прихватила с собой, думая, что при родах ей больше ничего не понадобится, и вылила весь пузырек в ее землистый рот. Сидя на корточках на полу, она посмотрела, какого цвета у больной веки, только чтобы хоть что-то делать, опустошенно осознавая собственное бессилие. У бедной женщины внутри все было разорвано, ей наверняка было так больно, словно у нее по кусочкам вырывают внутренности, но она не жаловалась.
– Как это произошло? – спросила Эмилия.
– Я сама это сделала, – ответила она.
Эмилия поцеловала ее, сопереживая страдалице от всей своей юной души, и снова ее обожгло чувство вины. Она не смогла скрыть своего смятения. И долго плакала возле умирающей девушки, смотревшей сквозь нее, как за горизонт. Она плакала из-за дружбы, которой между ними не было, из-за пропасти между мирами, где они жили, из-за ангела-разрушителя, присевшего на краешек ее губ. Она сидела с ней, пока девушка не растворилась в своей бледности. Потом Эмилия встала с пола и призналась в своей беспомощности.
Мужчина обругал плачущего молча мальчика и вышел из комнаты, не переставая браниться. Он ушел не обернувшись, как уходят мужчины, когда знают, что не смогут вернуться.
Хозяйка комнаты рассказала, что слышала стоны девушки еще ночью, но подумала, что это оттого, что на ней мужчина. Она пустила ее в комнату, потому что она была любовницей брата ее мужа, этого пьяницы и бездельника, у которого не было своего угла и который просился к ней на постой, когда у него случалась какая-нибудь женщина.
В конце концов она сказала, что во всем виноват этот мужчина, которого Эмилия видела. По общему мнению, он был просто подонок. А его любовницу они приняли, потому что она смеялась, словно у нее были на то причины, и потому что ее мальчик был очень добрый и предупредительный, но если девушка умрет, то они могли поклясться, что ноги этого грязного пьяницы здесь больше не будет.
Тут в комнату, словно капля живой воды, просочился священник. На нем была изношенная сутана с расстегнутой пуговицей на вороте, потому что если его застегнуть, то он становился как ярмо. Эмилия была с ним знакома. Это был единственный священник, друживший с ее отцом. Единственный священник, никогда не молившийся по обязанности и не говоривший о Боге не к месту. Отец Кастильо был из тех же мест, что и Диего. Неутомимый в работе и разумный в суждениях, он был еще и хорошим собеседником. Он заходил в аптеку раз в три дня, чтобы выпить кофе, и именно от него услышала Хосефа про войну и разодранную подушку.
Когда Эмилия его увидела и почувствовала дружеское объятие его взгляда, она смогла слегка улыбнуться. Она чувствовала себя такой потерянной, такой ни на что не способной. Она сделала шаг ему навстречу и стала рассказывать, что произошло. Он похлопал ее по плечу и принялся искать что-то в карманах брюк, подобрав сутану. Через некоторое время он достал из глубины одного из карманов выцветшую епитрахиль и попросил оставить его наедине с больной. Женщины вышли и укрылись в тени единственного дерева.