355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анджела Картер » Адские машины желания доктора Хоффмана » Текст книги (страница 18)
Адские машины желания доктора Хоффмана
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 00:17

Текст книги "Адские машины желания доктора Хоффмана"


Автор книги: Анджела Картер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

Знай Альбертина, каким презренным и жалким я был, она бы больше на меня и не взглянула.

Когда мы добрались до Святого Холма, кентавры проржали «Аллилуйя!» и опростались. Потом набросали под дерево принесенной с собой соломы, чтобы нам, когда они спустили нас вниз, не пришлось плюхнуться прямо в конский навоз. Писец прибил новую книгу к дереву. Молитвам не было конца. Мастер Татуировки и Кантор исполняли бесконечную кантату для тенора и баритона, а три мальчика, носившие пыточные инструменты, дожидались их с тупым безразличием деревьев.

Вслушиваясь в пение, я узнал из текста, что же собирался сделать с нами чаемый мною господин.

Мы будем татуированы здесь, прямо на Святом Холме, на который в первый раз спустил нас Священный Жеребец. Он послал нас в мир, дабы открыть своей пастве, до какого ужасающего состояния они могут дойти, если не будут еще строже, чем прежде, придерживаться его догм. Но в своем бесконечном сострадании Жеребец решил воссоединить нас с небесным табуном. Они нанесут на нас его изображение, а затем, чтобы мы стали еще более на него похожи, подкуют нас, набив на ноги докрасна раскаленными гвоздями стальные подковы. После чего заберут в лес и предадут там Духам. То есть диким лошадям, каковые, конечно же, затопчут нас насмерть.

Докрасна Раскаленный Гвоздь собственной персоной отбросил назад гриву и заржал. Мы слышали каждое его слово. Я чуть повернул голову и увидел, что Альбертина плачет. Я протянул к ней руку и вцепился в нее. Каким бы ни был статус реальности кентавров, у них наверняка достанет сил лишить нас вообще всякой реальности, ибо не было никаких сомнений, что мы умрем оба, если не от первого из таинств, то от второго, ну а если нам повезет пережить и его, третье наверняка нас доконает. Меня посетили своего рода ясность мысли и спокойствие, поскольку обстоятельства совершенно вышли из-под нашего контроля; если мы были жертвами высвободившихся неведомых желаний, то мы должны умереть, ибо если эти желания действительно существуют, мы в конце концов убьем друг друга.

Да. Как раз тогда я подумал об этом.

Мастер Татуировки встал на колени и взял в руки кисть. Альбертина поежилась, почувствовав, как холодный и влажный язык конского волоса облизывает ей хребет, и я крепче сжал ее руку. Прихожане забарабанили копытами. Кантор пел, сопровождая мимикой, думаю, ТАНЕЦ ПИСЧЕЙ КИСТИ КОНСКОГО ВОЛОСА. Не знаю, сколько времени ушло на то, чтобы разрисовать ее спину; не знаю, долго ли разрисовывали меня, но, когда оба рисунка были закончены, они прервали церемонию, ибо пришло время полдничать; нам они тоже принесли немного молока и холодных оладий, хотя встать не разрешили из-за того, что краска еще не подсохла. По окончании краткой трапезы наши испытания должны были возобновиться уже не на шутку. Альбертина дрожала, и я невольно вспомнил, как она выглядела, когда была Ляфлером. Тем не менее я знал, что она намного отважнее меня.

Утро было уже на исходе, ослепительно сияло солнце. Утренний туман рассеялся, и небо сверкало ослепительно чистой голубизной. Она как можно выше привстала на локтях и, прикрыв рукой глаза, вглядывалась куда-то вдаль. И опять я вспомнил, как Ляфлер выискивал признаки шторма, хотя и знал, что ждет она воздушный патруль своего отца. Но я-то не верил в патрули. И все же, когда она задрожала, я вдруг понял, что это не от страха, а от надежды – или, быть может, от предельного напряжения; она еще отчаяннее вцепилась в мою руку, пока ее ногти наконец не вонзились мне в ладонь. Я вспомнил клочок бумаги в кармане костюма слепого владельца порно-шоу. «Мои желания, сосредоточенные на единственной точке…»

Я уверен, что происшедшее дальше было простым совпадением. Абсолютно убежден в этом. Даю голову на отсечение.

– Смотри! – прошипела она, с триумфом переводя дыхание.

Далеко-далеко солнечный луч блеснул на крыльях металлической птицы.

Но это было еще не самое замечательное, не это совпадение было самым ошеломляющим. Возобновились литания, и Кантор чуть ли не взгромоздился на нас в столь исступленном трансе, что мне были видны лишь его молотящие по земле копыта и вихрем кружащие надо мной усеянные капельками пота чресла. Момент высшего экстаза свалил его с ног, он распростерся на земле, судорожно лягая копытами воздух, и во внезапно наступившей гулкой тишине я услышал стрекот мотора, но либо они были слишком преображены вершимым таинством, чтобы его услышать, либо сочли, что это жужжит какая-то мошка в кукурузе. И, ну да, продолжал деловито жужжать сок в дереве-лошади. Тут наступил момент вступить жрецу. Шило поднял вверх кисть и свой пробойник. И вот это было уже Совпадением. В то самое мгновение, когда он склонился, чтобы нанести первый разрез, жужжащее дерево-лошадь взорвалось языками пламени.

«…воспламеняют все на своем пути».

Писец преуспел в написании новой книги, но она не была рассчитана на столь далеко заходящие импровизации. А кроме того, новая книга ярко пылала. Высохший навоз у корней дерева занялся почти мгновенно, лассо пламени захлестнулось вокруг хвоста гнедого. Он с воплями хлестал своим искрящимся факелом направо и налево, из него вовсю сыпался навоз, но уже не из благочестия, а от страха. Мастер Татуировки превратился в коня из слоновой кости и пламени, и вдруг уже все они оказались объяты пламенем, все толпившиеся вокруг нас жрецы, запылало и наше соломенное ложе. Но мы с Альбертиной спрыгнули с него и бросились со всех ног сквозь стену огня, чтобы поскорее добраться сквозь вразнобой ржущую панику до приземлившегося посреди кукурузного поля вертолета.

8. ЗАМОК

Пока второй пилот отснимал видеокамерой разворачивающуюся внизу сцену, вертолет под грохот кружащегося металла начал набирать высоту. Посмотрев вниз, я увидел, как широкая долина кентавров раскрылась перед нами, словно французский восемнадцатого века веер, расписанный в неоклассическом стиле последователем Пуссена, а затем вновь закрылась, поскольку мы летели над лесом на бреющем полете, и верхние ветви деревьев то и дело царапались и скребли о хрупкие стенки кабины. И вот все эти наши с ней месяцы вдруг без следа исчезли, и я услышал, как пилот обращается к Альбертине «мадам», а потом – «генералиссимус Хоффман». Оторвавшись наконец от окна, я увидел, что она уже облачилась в один из запасных комплектов пошитой из болотно-оливковой диагонали полевой формы и теперь зачесывает назад свои густые черные волосы, которые за время нашего пленения доросли у нее до середины спины. Второй пилот отложил камеру и принялся копаться в шкафчике в поисках одежды и для меня. Теперь, когда Альбертина была одета, меня стесняла собственная нагота, и я поспешил прикрыть ее, хотя мои пальцы то и дело спотыкались на непривычных пуговицах и застежках.

– Я теперь что, генеральский вестовой? – спросил я, но она лишь отвлеченно улыбнулась и принялась изучать карту, развернутую перед ней вторым пилотом. И он, и первый пилот были смуглыми молчаливыми молодыми людьми в черных беретах, задумчиво пожевывающими длинные черные сигары. Разговаривали они на лаконичном французском, и я понял, что много раз видел подобных им – но только в кадрах кинохроники. Из термоса мне нацедили кофе, после чего расчистили уголок отсека, чтобы я мог там усесться. Я так давно не был в двадцатом веке, что чувствовал себя совершенно ошарашенным. Заклекотало радио, выплевывая какие-то послания на обычном языке моей страны. Давным-давно не слышал я родного языка; среди кентавров мы с Альбертиной пользовались им конфиденциально, вроде языка, изобретаемого секретничающими от взрослых детишками, и сейчас я был шокирован, вспомнив, что моя родная речь – как-никак общественное достояние. Кофе был горячим и крепким; к нему развернули сверток из вощеной бумаги, в котором оказались бутерброды с ветчиной. Альбертина с отсутствующим видом пригладила волосы и этим жестом словно бы отбросила всю романтику. Ее смуглое лицо казалось строгим и бесстрастным. Я прихлебывал свой кофе. Она говорила что-то в микрофон радиопередатчика, но из-за шума двигателей я не мог разобрать ни слова.

Наконец Альбертина закончила. Она вернула пилоту микрофон, вздохнула, улыбнулась и, подойдя, присела рядом со мной.

– Вестовой, да не мой, – сказала она. – Тебя возьмет на службу Доктор. Он только что сказал об этом.

– Хоть я и завербован противником?

– Ты пойдешь за мной, куда бы я ни пошла, – сказала она с такой убежденностью, что я промолчал, ибо только что видел, как ее страсть воспламенила дерево, а теперь, очутившись вновь в реальном мире, вовсе не был уверен, что хочу сгореть вместе с ней – по крайней мере не сразу. Я испытывал к ней необъяснимое равнодушие. Быть может, потому, что она опять стала совсем другой, еще мною не виданной, и при этом казалась полной антитезой моего черного лебедя или букета пылающих костей – бодрым и решительным, дезинфицированным и почти стерилизованным солдатом, которому подчинялись другие чины. Я начинал осуждать в себе вероломство, поскольку никогда не переваривал чинопочитания.

– А что с моим городом? – спросил я, раскуривая предложенную пилотом сигару.

Она нахмурилась, уткнувшись в пластмассовый стаканчик с кофе.

– Потеря набора шаблонов радикально перевернула весь ход военных действий. Пока отец перестраивал передатчики, Министр завершил комплектацию компьютерного банка и приступил к осуществлению программы, названной им исправлением имен. Вопреки самому себе ему пришлось воспользоваться философским – или, как он, вероятно, предпочел бы его назвать, идеологическим – оружием. Он решил, что сможет полностью контролировать все обстоятельства, только выверив их имена, дабы они идеально друг другу соответствовали. Чтобы, понимаешь ли, между словом и обозначаемой им вещью не падало ни малейшей тени. Ибо Министр исходил из гипотезы, что мой отец работает как раз в теневой зоне между мыслимым и предметом мысли и, стоит ее уничтожить, повержен будет и мой отец. Ну как, тебе все понятно?

– Более или менее.

– Он выдвинул новый лозунг: «Верное имя – свет, тьме же неверных – нет». Он – человек выдающегося ума, но ограниченного воображения. Именно поэтому он и способен устоять против моего отца. Министр думал, что стоит только выправить имена, и за этим автоматически воспоследует совершенный порядок и совершенное правление – если пользоваться его собственными конфуцианскими терминами. Поэтому он разогнал всех своих физиков, а вместо них выпустил на поле команду логических позитивистов с философского факультета Национального университета, которым дал задание зафиксировать все собранные его компьютерами явления в твердокаменной конкретике набора абсолютно с ними согласованных имен. По иронии судьбы их задачу сильно упростила гибкость тождественности, порождаемая смутностью времени.

Она помолчала. Кабину заливало желтоватое свечение.

– Взгляни, Мы пересекаем пустыню, мать миражей, – сказала она.

Внизу больше не было леса, один песок, перетекающий по сухим спиралям цвета самого бесплодия, а над нами небо, столь же безжизненное, как и земля.

– Вот место, достойное твоего Министра, – сказала она. – Ему не хватает воображения, чтобы понять: на любой почве непременно расцветают самые чудовищные искажения, как только ее дезинфицируешь, очистив от воображения.

И хотя я любил ее больше всего на свете, мне вспомнилась музыка Моцарта, и я пробормотал Царице Ночи:

– Я так не думаю.

Но она не услышала меня из-за шума моторов и рокота вращающихся винтов.

– И вот, когда вновь были запущены передатчики, посылаемые нами образы рикошетом отскакивали от возведенных Министром интеллектуальных стен. Бедный отец – он был так расстроен, потеряв меня в Смутном Времени как раз тогда, когда больше всего во мне нуждался!

Вертолет гнался за своей тенью через царство духовной смерти.

– Но теперь я наконец вышла с ним на связь, и он ждет не дождется нашего возвращения, чтобы открыть Второй фронт.

– Нашего возвращения? Не только твоего, но и моего?

– Да, – сказала она и перевела на меня свои завораживающие глаза, и в тот же миг я чуть не задохнулся от желания, а кабина растворилась в нашем поцелуе. И, однако, в глубинах моего сердца по-прежнему скрывалась двуличность. С самого начала на мне стояло клеймо человека Министра – из-за моего равнодушия, из-за неприязненной неприкаянности, из-за того, что я тоже поклонялся бы разуму, если бы сумел отыскать его обитель. Разум был впечатан в меня, словно хромосома, хотя я и любил верховную жрицу страсти. Тем не менее мы поцеловались, и команда вертолета дружно прикрыла руками глаза, словно мы были слишком для них ослепительны.

Затем пилот вышел на хорошо укрепленный форт, у стен которого раскинулась посадочная полоса; на ней застыли выпотрошенными два запасных военно-транспортных самолета. Мы приземлились на вертолетной площадке внутри форта, каковой, как мне показалось, я уже видел когда-то в фильме, посвященном Иностранному легиону. Укомплектован форт был подразделением десантников. Все они оказались такими же смуглыми, как и экипаж вертолета, и тоже называли Альбертину «генералиссимус». Мы приняли ванну, после чего я подстригся на военный манер, поскольку почти не уступал длиной волос Альбертине. Потом мы наскоро проглотили простой обед, не выходящий за рамки обычного армейского рациона, – хотя она и была генералом, никакие особые привилегии на нее не распространялись – и улеглись на двух жестких металлических койках с плоскими подушками и грубошерстными серыми одеялами в пропахшей дезинфекцией казарме, где я бы не смог заняться с нею любовью, даже если бы она мне позволила, ибо, кроме нас, в казарме спало еще двадцать человек. Я уже забыл, до чего удобен реальный мир; как, к примеру, бурлит и булькает горячая вода, вытекая из крана, на котором написано «гор.», как приятно спать между простынями; и хотя в форте не было часов, солдаты пришли к неформальному соглашению касательно общих стандартов времени, поэтому наш завтрак, полный ностальгического благоухания бекона, тостов, чая и мармелада, нам подали как раз в тот час, в который мы все соизволили проснуться. Затем, когда все было готово, комендант форта расцеловал Альбертину в обе щеки; мы залезли в военный транспорт и полетели – несравненно проще, хотя и ощутимо дальше, чем в каком-либо сне, – прямо в замок доктора Хоффмана. И вовсе ничего не стряслось, чтобы сморщить безмятежную, услужливую поверхность событий – если не считать, конечно, постоянного присутствия глаз Альбертины.

Океан, джунгли и, наконец, припоминаемые мною горные пики проступали на фоне вечернего неба. Полный предвкушения, я ожидал, что от возвращения домой меня охватит радостное чувство, но не ощутил ничего. С легким замиранием в сердце, когда самолет, закладывая круги, начал стремительно терять высоту, я подумал, что теперь, чего доброго, стал чужаком уже повсюду.

Спуск среди гор казался довольно рискованным, так как личная посадочная полоса Хоффмана была надежно укрыта от воздушного наблюдателя, и, пока мы спускались, я так и не заметил никаких признаков замка, одни только кружащиеся, пошатываясь, в хороводе горные пики. Нас поджидал джип; мы помчались в нем по неровной дороге сквозь длинные черные тени подступающей ночи, но среди скал впереди я увидел, что на секретных гребнях в вышине уже ярко сверкают четыре луны. Это были четыре огромных вогнутых блюдца, сделанных из зеркально отполированного металла, которые вращались на манер ветряных мельниц, а обращены были в сторону города, каковой, как я знал, раскинулся к югу. Очевидно, они входили в передающую систему, чего не мог скрыть их вопиюще технологический имидж. Я разглядывал их с таким вниманием, что даже не заметил замка, хотя он и лежал прямо перед нами, пока джип не остановился и Альбертина пресекшимся от радости голосом не сказала: «Ну вот, мы почти дома».

Почти, но не совсем, ибо нам предстояло еще перебраться через рассекший землю бездонный провал – по деревянному мосту, такому непрочному, что пройти по нему можно лишь пешком, и такому узкому, что сделать это можно было только поодиночке. Шофер джипа говорил на причудливой смеси французского и испанского и был облачен в потрепанную пару из зеленой диагонали, как нельзя далекую от любой униформы; он расцеловал Альбертину в обе щеки и, громко газанув, умчался прочь, оставив нас наедине. Провал достигал в ширину футов шестидесяти, с обеих сторон его края отвесно обрывались вниз на тысячу футов, а то и больше, так глубоко, что разглядеть, что находится на его дне, не представлялось возможным. За мостом раскинулась зеленая рощица акра в четыре, не больше, зажатая со всех сторон утесами, в которых размещались передатчики. Это было сладостное женственное ядрышко, уютно устроившееся в самой сердцевине мужественно вздымающегося, набычившегося камня. Деревья в роще сгибались под тяжестью плодов, а пестрые переливчатые чашечки огромных цветов спешили, казалось, в эти последние мгновения выдохнуть в воздух все накопленные за долгие дневные часы ароматы, перед тем как закрыться на ночь. Сверкающие оперением птахи распевали среди ветвей, по которым, тараторя, сновали белки, в пышной траве шебуршали кролики, а между деревьями томно фланировали обворожительные косули, горделиво, словно принцы, откинув отягченные бременем рогатых корон головы. Трудно было поверить, что сюда когда-либо забредала зима, и, пока мы подходили все ближе, а под ногами у нас с глухим звуком отзывалось на шаги дерево моста, я вспомнил, что мне уже случалось видеть изображение парка Хоффмана, магически преображенное, с нарочито подчеркнутыми деталями, что не помешало мне, однако, узнать в дремотном видении как раз этот парк. Я видел его среди картинок порно-шоу. Это был парк в обрамлении женских губ в самой первой машине, в которую я когда-то заглянул, и когда я поднял взгляд, чтобы посмотреть, что стоит за деревьями, то увидел тот же замок, что и тогда.

Замок стоял прислонившись к скале. Его зубчатые стены выдавали тевтонское наследие Хоффмана; как романтическое воспоминание он возвел для себя из камня вагнеровский замок, который, по мере того как угасал дневной свет, начал раскрывать свои разноцветные глаза – все окна в нем были застеклены витражами. И, однако, я знал, что не сплю: мои ноги оставляли на траве следы, Альбертина сорвала для меня с ветки яблоко, и я, обтерев с него восковой налет, с хрустом вонзил в сочный плод зубы. Тем временем размеренно вспыхивали передатчики, а донесшийся с неба рев довел до нашего сведения, что транспортный самолет улетел обратно или это взлетел другой самолет, поскольку по соседству размещалась военная база со взлетной полосой и ангаром, забитым всевозможной военной техникой.

– До чего яблочный выдался год! – сказала Альбертина. – Посмотри, как отягчены ветви. Они сгибаются почти до земли. Когда я отправлялась изолировать графа, яблони тонули в цвету. Ты не можешь себе представить, Дезидерио, до чего красивы цветущие яблони!

Я доел яблоко и отшвырнул огрызок. Итак, принцесса не сомневалась, что меня заинтересует цветение ее наследственных яблонь, не так ли? Какая самонадеянность! Быть может, ей не следовало так напрямик оповещать меня столь свойственным ей тоном собственницы, что все это принадлежало ей – замок, фруктовый сад, горы, земля, небо и все лежащее между ними. Не знаю. Знаю только, что я не мог достаточно выйти из себя, переступить свои пределы, чтобы унаследовать весь мир. Несмотря на всю его реальность, я знал, что окружавшее меня совершенство невозможно; и вполне может статься, что я был прав. Но сейчас я уже слишком стар и знать этого не знаю. Мне уже неведомо, в чем кроется разница между памятью и грезой – они в равной степени выдают желаемое за действительность. Иногда мне приходило в голову, что я был просто-напросто террористом, действовавшим во имя разума, хотя, скорее всего, подобными доводами я лишь пытался задним числом оправдать самого себя. Однако и сейчас, стоит мне закрыть глаза – и я вижу, как она идет через фруктовый сад к отцовскому дому: в солдатской униформе, с тяжелыми черными косами, свисающими, как у маленькой девочки, на спину.

Никто не вышел нас встретить, но парадный подъезд был открыт – всего-навсего дверь наверху ничуть не парадной и помпезной, а растрескавшейся и замшелой лестницы, ибо на самом деле никакой это был не замок, а просто построенный в подражание замку загородный дом. Мы вошли в сумрачный холл с низкими потолками, пропитанный ароматом засушенных цветочных лепестков и меблированный резными креслами, китайскими вазами и восточными коврами. Не знаю, чего я ожидал, но уж явно не подобного покоя, не домашнего уюта, ведь как-никак мы оказались в доме чародея! Передатчики, однако, слали свои лучи высоко над зубчатыми стенами и твердыню супостата не затрагивали. Здесь царила безопасность. Все было в порядке. Все охранялось.

Озадачили меня разве что некоторые из висевших на стенах картин. Эти обильно залакированные полотна, писанные масляными красками, были выполнены в размерах и технике академической живописи девятнадцатого века и изображали лица и сцены, хорошо мне знакомые по старым фотографиям и оливковым или отливающим сепией репродукциям позабытых шедевров в старомодных фолиантах, которые, когда я был маленьким, показывали нам на сон грядущий монашенки, если мы того заслуживали. Прочтя названия, выгравированные на металлических пластинах под каждой рамой, я узнал, что изображены были такие сцены, как «Лев Троцкий пишет Героическую симфонию турецкому султану», где легко узнавались очки в проволочной оправе, пылающие очи, еврейский нечесаный чуб. Глаза его были озарены вдохновением, а крючки четвертушек и осьмушек так и струились с гусиного пера на листы рукописи, разлетевшейся по застланному красной плюшевой скатертью рабочему столу из красного же, но другого оттенка дерева, будто подхваченные утонченным неистовством гения. Ван Гог был показан в процессе написания «Грозового перевала» в маленькой гостиной дома о семи фронтонах у подножия вулкана, все как надо, с забинтованным ухом. Но особенно меня поразило огромное полотно, на котором Мильтон вслепую покрывал божественными фресками стены Сикстинской капеллы. Увидев мое замешательство, Альбертина с улыбкой заметила: «Стоит моему отцу переписать исторические сочинения, и каждый вдруг обнаружит, что все было именно так, как здесь изображено».

Хотя повсюду налицо были признаки тщания, с которым прислуга выполняла свои обязанности, дом казался пустынным. Нас приветствовал лишь дряхлый, неповоротливый дог, который с трудом поднялся с коврика возле камина, где полыхало невысокое пламя – не столько для обогрева, сколько для освещения, а особенно для того, чтобы воздух пропах яблонной древесиной, – и, подойдя поближе, уткнулся влажным носом в ладонь Альбертины, повизгивая от радости.

– Когда я была маленькой, он частенько возил меня на себе верхом, – сказала она. – Как выбелила седина его морду!

Сопя и задыхаясь, пес поплелся следом за нами по лестнице, а потом и по галерее, пока мы не оставили его за дверью комнаты, витражи в окнах которой выплескивали на долину потоки пурпурной и малиновой краски, а на высококлассном суперсовременном проигрывателе кружилась пластинка Равеля. Отвернувшись лицом к стене, на ложе там покоилась маленькая темноволосая женщина в длинном темном платье. А рядом, держа ее за руку, на низком стуле с пухлым сиденьем сидел сам Доктор собственной персоной. Я, конечно, сразу же узнал бы его, хотя он и выглядел намного старше, чем на известных портретах, даже если бы он втиснул себе, как, по словам его старого профессора, он некогда поступал, в глазницу монокль. Комната вся пропиталась благовониями, но они не в состоянии были скрыть запах, свойственный начальной стадии разложения. Когда Доктор отпустил руку женщины, та упала с безжизненным стуком. Единственной диссонирующей нотой во всем роскошном загородном имении этого богатея казалось забальзамированное тело его умершей жены, которое он уложил на канапе «бержер» в этой белостенной комнате. У Доктора было серое лицо, серые волосы, серые глаза. Он носил отменно пошитый темный костюм, а руки его, казалось, только что прошли маникюршу. Все остальные качества в нем – не знаю, всегда ли так было, – перевешивало спокойствие. Между ним и его дочерью не имелось ни малейшего сходства.

Друг с другом они разговаривали на обычном языке. Первые его слова были:

– Отправляюсь в город завтра, прибываю вчера.

– Ну конечно, – отвечала Альбертина. – Ведь тень летящей птицы неподвижна.

Они улыбнулись. Похоже, они отлично понимали друг друга.

Потом он поцеловал ее – подобающим генералиссимусу поцелуем.

Они оба рассмеялись, а я почувствовал, как волосы у меня на голове встают дыбом. В этой комнате, которая словно зависла в замке, как пузырь, наполненный покоем, перед лицом этой странной семейной группы я испытал невероятный страх. Возможно, потому, что находился в присутствии вымуштрованной силы предельно иррационального. Доктор был таким сдержанным, таким серым, таким спокойным – и только что он изрек нечто абсолютно бессмысленное голосом совершенного, умеренного разума. В один миг я осознал, до чего мы одиноки здесь, далеко в горах, в компании одного ветра, в доме человека, сделавшего сны явью.

Он погладил темные как ночь волосы своей жены и тихо прошептал: «Видишь, милая, она вернулась домой, как я тебе и говорил. А теперь, чтобы отдохнуть, тебе нужно немного вздремнуть, а мы пока пообедаем».

Прозвенел колокольчик, и поначалу нам, по-видимому, предстояло переодеться, Альбертина отвела меня в строгую, словно рассчитанную на холостяка комнату в передней части дома. Вместе с узкой кроватью и черным кожаным креслом там обнаружилась уйма пепельниц и небольшой стеллаж со свежими номерами «Плейбоя», «Нью-йоркера», «Таймса» и «Ньюсуика». На туалетном столике виднелись оправленные в серебро щетки. Я распахнул дверь туалета и обнаружил ванную комнату, где и принял горячий душ, приправив его изрядным количеством лимонного мыла. Когда, завернувшись в приготовленный для меня белый махровый халат, я выбрался наружу, на кровати уже во всеоружии поджидал смокинг со всеми причиндалами, вплоть до шелковых носков и белоснежного льняного носового платка. Одевшись, я нащупал в кармане золотую зажигалку и парный к ней портсигар, набитый черными сигаретами «Балканское собрание». Осмотрев себя в овальном зеркале, оправленном в раму из красного дерева, я обнаружил, что вновь преобразился. Время и странствия так изменили меня, что я едва себя узнал. Я стал вылитой Альбертиной в ее мужском аспекте. Вот почему я знаю, что в молодости был красив. Потому что я выглядел как Альбертина.

Из окна мне было видно яблоневый сад, расселину и дорогу, которая, перевалив через голую гору, вела в расположение военных объектов. Все переполнял абсолютный покой, пронизывали осенние ароматы – грибов и вина. Вновь зазвенел колокольчик, и по устланной толстым ковром лестнице я спустился в картинную галерею, где Альбертина и ее отец пили очень сухой херес. Обед был накрыт на английском восемнадцатого века столе в еще одной из этих строгих, сдержанных белостенных комнат, украшенной водруженными на сервант композициями из цветов в исчезающе трансцендентном японском стиле и снабженной с таким потрясающим вкусом подобранными фарфором, стеклом и серебром, что почти невозможно было заметить их присутствие. Трапеза оказалась очень простой и как нельзя лучше гармонировала со временем года: какой-то прозрачный суп, мелкая форель, зажаренное на решетке седло зайца, грибы, салат, фрукты и сыр. Соответствующие вина. К очень крепкому черному кофе была подана выборка изысканных ликеров, а сигары, которые мы курили, вероятно, и вовсе не имели цены. Прислуга так и не появлялась. Все смены блюд поднимались из подземных кухонь небольшим служебным лифтом, а дальше нас обслуживала сама Альбертина. Во время трапезы мы не произнесли ни слова, но стереосистема, скрытая за решеткой с белой эмалью, проигрывала цикл песен Шуберта «Зимний путь».

– Вы не чувствуете, – сказал своим очень мягким, но все еще не лишенным некой острой грани голосом Доктор, – что незримое присутствие более реально, чем присутствие видимое? Оно оказывает на нас большее влияние. От него легче расплакаться.

Это было единственное чувство или проявление сентиментальности, выказанное им за все время моего с ним знакомства. Когда безмолвная трапеза подошла к завершению, я начал ощущать в его спокойствии, в почти полном покое, в молчании и медлительных движениях сознательное и целенаправленное напряжение мысли, которое, если им воспользоваться, и в самом деле способно подчинить себе весь мир. Он ошеломил меня. Он был сама неподвижность. Казалось, он развил свою утонченность до такой степени, что истончился до почти полного исчезновения. Он был серым призраком, сидящим в полосатой паре за более чем изысканным столом, и тем не менее он был также и Просперо – хотя (достаточно ироническая деталь) в его собственном замке никто бы не заметил его просперического воздействия, ибо он не в силах был и на йоту изменить составляющие прихлебываемого нами ароматнейшего кофе. Здесь, вероятно, не было ничего подвластного фантастике. И этот факт стал для меня источником горького разочарования. Я ведь хотел, чтобы его жилище оказалось местом, всецело посвященным чудесному.

Разочарован я был, так сказать, и на житейском уровне, ибо в глаза бросалось, что с обывательской точки зрения он был очень богат, в то время как я-то, напротив, очень и очень беден. И, как частенько бывает с бедняками, мне казалось, что богач способен оправдать свое благосостояние, только щедро и броско его демонстрируя. Моя пристрастность раздражала меня; я презирал его безупречный вкус. Если бы я был так богат, как он, ну что ж, я бы каждый вечер жарил на вертеле павлинов. Кроме того, хороший вкус всегда навевал на меня скуку, и здесь, в ставке врага, мне было скучновато. И вот, чтобы оживить свой угасший интерес к окружающему, я вполне намеренно напомнил себе, что являюсь тайным агентом противоположной стороны. Они не были неприятелем. А я – был.

Белое вечернее платье романтической викторианской героини шелестело вокруг лодыжек Альбертины и облепило, словно иней, ее янтарные груди, но я бы предпочел, чтобы она явилась в травестийном облачении посланца или лее вышла к столу нагой, с волосами, украшенными маками, как она взяла за моду обедать в краю кентавров. Меня постигло глубокое разочарование. Я вовсе не попал в обитель чудесною. Я прошел намного дальше и достиг силового центра чудесного, где и находилась вся его лязгающая, наводящая скуку театральная машинерия. Даже если это сон, ставший явью, реальное, едва оно стало реальным, больше чем реальным стать уже не может. Пока я не знал ее, я думал, что она необычайно возвышенна; когда узнал, я ее полюбил. Но, очищая серебряным ножом поданную на десерт янтарную хурму, я засомневался, не будет ли плотское обладание Альбертиной самым великим из всех моих разочарований.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю