Текст книги "Те, кого ждут"
Автор книги: Андрей Юрьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
– Мы со скидкой отпечатали ваши буклеты, так? Так. Мы издаем только русских авторов, так? Так. Не российских, прошу заметить, а русских. Еще точнее – славянских. Благодаря нашей деятельности, благодаря нашим организационным действиям деятели русской культуры – русской, а не российской! – могут вздохнуть свободнее.
– Благодаря вашим действиям, Даниил Андреевич, – Данилевич, оглаживая бороду, умиленно моргал, – благодаря вашим прекрасным действиям город лишился русского художника. И вот, кстати... Если ваш друг Имран – русский, то я – китаец.
Хррупк! – подлокотник пошел трещинами. Шпагин поморщился. Данилевич, ухмыляясь, перелистывал почти готовый альбом крестовских репродукций:
– Сначала вы попадаете в авто... Прошу прощения! Мото! Мотокатастрофу. На следующее утро госпожа Крестова исчезает, не дождавшись гонорара. На следующее утро господин Крестов отъезжает вместе со всем семейством в Белоречье. Я понимаю – Академия художеств Белоречья жить не может без Крестова. Так ведь?
"Так!" – от уголка зажигалки отлетел кусочек лака.
– Городская галерея осталась без лучшего портретиста. "Славия" лишилась интереснейшего заказчика. Так вы заботитесь о культуре города? Так вы заботитесь о духовности? Так вы заботитесь о русской духовности?
Шпагин вытащил из ящика макет буклета. Никаких чудес. Красные скрещенные мечи на черном фоне. Шпагин принагнулся над закатившимся вглубь кресла Борко:
– Вы, кажется, не уживаетесь с кавказской диаспорой? – отскрежетал, сипнул, вонзился в пиджачные ножны. Обнажил, вытянув, отутюженные манжеты. Осколком солнца блеснула запонка – золоченое коло. Шпагин тряхнул смоляными кудряшками:
– Солнце за нас, господа! Хоть и жара, но жажда – ничто, имидж – все! Прошу простить, регламент, все-таки.
Борко выкатился из мэрии вслед за черной крылаткой. Владов на ходу отчаянно ширкал кремневым колесиком. Милош впервые в жизни нахмурился:
– Что, Дракулит, запал истлел? Фитилек дымится, да? Змеи между ног копошатся, да?
Владов выронил сигарету:
– Ты о чем?
А Милош голубейшими глазищами вдоль Владовского сада выглядывает прохожих – беспечные парочки у фонтана, лепечущего влажными искрами, в глухой мужской рокот вливается девичье журчанье, и даже голуби – и те воркуют! Но осень все равно придет, и в облысевшем парке даже старух не останется. Осень придет – листья уже истлели от жары, сочную зелень съели сохлые желтянки, а в озерной просини борковских глазищ за лето не плеснулось ни одной русалки... Милош смахнул скупые капельки:
– Ты кол заслужил, Дракулит. Сам себя казнишь, сам, – и то ли плавленый асфальт захлюпал под его мешковатой походкой, то ли...
Осень только начиналась, а мы, Даниил Андреевич, уже были развенчаны. Всюду нас видно. Все к нам прислушиваются. Всем хочется знать: если Чудовище вот оно, здесь, то где же Красавица?
Я ВДЫХАЮ СВЕТ
"Нормальные люди не встречают полнолуние песнями и плясками", – в этом Охтин был уверен нерушимо, и смутно тосковал по солнечным, искренним, откровенным до последней венки. Но луна беременела неотвратимо, Охтину вспоминалось, как давно, в детстве, выбрался в полночь бродить вокруг Крестовского пруда, попался вислозадым девищам, голопузым, чего-то добивавшимся и обозлившим до остервенения, и недовольство становилось горечью, когда он замечал, что Зоя волновалась, носилась весь день по издательству с пустяшными заботами, суматошная, поблескивала лисеночьими глазенышами, и все выманивала намеками в прохладные, сумеречные переходы корпусов. Охтин отправлялся стрелять у сослуживцев сигаретки. Зоя нагоняла в коридорах, выдыхала на щеку: "Стать женой террориста? Ни за что!" – в карман проскальзывал очередной флакончик. Охтин весь день таился, смущался, тяготился пустым кошельком, а вечером, свалившись в постель, осторожно вытаскивал духовитую стекловитость. Подолгу разглядывал черно-красные этикетки: "Аль Капоне", "Че Гевара", "Вампир", – и высчитывал часы до побудки.
Обычно вечера коротали втроем – без вычурных затей, без попоек, молча. Печальник вальсировал, пепельной вьюгой кружил, а Белоречий изумленно качал головой, вносил что-то в список, ласково подсовывал Владову на подпись. Мелодия текла, тяжелая, как сгусток крови, рокотала ветром, врезалась грозой в окна. Владов беспокойно оглядывался, порывался встать: в сумерках мерещился скрипач: надо было, обязательно надо было вызнать, как можно выучиться так бередить душу. Музыкант лишь робко разводил руками, и Владов, остервенясь, когтями рвал струны – рвал безбожно, беспощадно – и долго потом слизывал кровинки с иссеченых вен. Царапины заживали, по крайней мере, к рассвету Владов о них не вспоминал. За полчаса до звонка тщательно выглаживал измявшийся за ночь костюм, вычищал опеплившиеся туфли, и, подхваченный под локоть, представал перед судом. Суд бывал короток. Борко не запаздывал с утренними звонками.
Владов знал средства от лунных бессонниц: крепкий кофе, крепкий поцелуй, крепкое рукопожатие наутро. Алхимики брачных контор снабдили его только водкой.
Я ВДЫХАЮ СВЕТ
– Ду-да-ду, – гудукнул домофон.
– Здравствуй, Андреевич! К Шпагину идем? Давай, выходи, у подъезда жду.
– Ду-да-ду, – чудакнул, щелкнулось, кракнуло.
– Владов, не дури. Зачем обойму берешь? Жду-не дождусь.
– Дурындак, – хрякнул динамик.
– Даниил Андреевич, положи нож, пожалуйста. На Де Ниро ты не тянешь, драки не будет.
– Схимма! – визгнул вызов.
– Положи нож, я им уже восхищался.
– Индрик!
– Сам ты дронт.
– Милош, хорош дудакать!
– Утю-тю. Кто-то спит?
– С тобой уснешь, пожалуй!
– Со мной не надо, я не петор.
– Черт хорватский!
Милош умудряется быть настырным без надоедливости. Звонит непрестанно, за порог не выйдет, не предупредив: "Алло! Даниил Андреевич! Как твое здоровье? Вот и молодец! А я за бабками пошел, к должничку". Здоровущий, сбитый, как зеленое молодильное яблоко, не смеется – гычет, по ладони бьет, здороваясь, так, что кости гудят. Бандюга хорватский!
Однажды договорились: если идут вдвоем, то обязательно по малолюдным переулкам – Борко всегда горланил какие-то гуделки, а Владов злился на косящихся прохожих. Подвыпив, мог и броситься зубодробительным намеком. Борко горланил горланки всегда.
К Шпагину ходили третий месяц. Заявлялись без записи, втаскивались без стука. Шпагин понимал: спорить бесполезно, выпроваживал посетителей, втыкался острыми штиблетами в паркет, раскачивался с пятки на носок, посвистывал:
– Постройка моста обойдется в семьсот тысяч. В казне – пятьсот. Где я возьму вам еще четыреста?
Борко багровел, Владов баловался лакированной зажигалкой – клинк! клинч! – звонкала "Зиппо", Владов любовался шлаковым оттенком полировки, втолковывал:
– Видите ли, дело не в количестве накопившихся процентов по долгу. Дело даже не в сроке выплаты, точно, не во времени. На меня работают выносливые, терпеливые люди, для нас это мелочи, беда не в этом. Вопрос ведь и не о том, в чьих интересах вынужденное перераспределение очередности выполнения заказов, потому что меня не интересуют ни большевизм, ни владычество белого духовенства, ни ваша псевдоаристократическая партия – удовлетворяйте своих верноподданных чем вам вздумается! Вы посещали представления певчего студенчества? Прекрасно! Сотня блеющих горлопанов, вы им прихлопываете, притопываете – это ладно, но! Вы всего лишь со! соучредитель! С какой стати вы от лица всей "Славии" пообещали им гонорары за антологию студенческой поэзии? Вы засоряете творческую среду, вы сорите, сорите ссорами и склоками, а эти бездари осаждают меня требованиями: "Ихде наши деньги?". Мне придется через прессу заявить, кто на самом деле отвечает за выплату авторских сумм...
Сегодня у шпилястой ратуши стояла тишина, тинились тени у черного входа.
Борко бряцнул связкой отмычек.
– Охтин, ты уверен?
– Выходной, охрана на празднике, он с Бэлой. Бэлу убедил, будет молчать.
Спели петли. Схлопотал пол топот. Шпагин, втиснувшийся в бедра свеженькой, мерно хлюпающей секретарши, вздрогнул...
Шварк! бензинкой в башку!
– Ты писал? Ты Крестовым писал? Спалю хайло! Сколько обещал? Сколько?
Пламенеющей бензиночкой в мэрские кудряшечки!
– Что, сучонок, шкворчишь? Из-за тебя вернутся! Ты возвратил их, ты! Ты соблазнил-таки, сука, куском хлеба с маслом соблазнил!
– В сейфе все, их сто, и ваши четыреста!
– Наших пятьсот, с процентами пятьсот! Умничка! Клара, пошли.
– Даниил Андреевич, знаете, что он буробил? "Бэлочка, станьте белочкой на моих коленях!". Пшел от меня, нечисть паленая!
Шпагин слягушатил на пол.
В коридоре Клара, оправляя беленькое платьице, расцвела цыганочкой:
– Позолоти ладошку, властный мой!
Борко успокоился: Охтин, оказывается, внял советам – пошел на Шпагина с обычной зажигалкой.
...всех героев нужно убить. Непременно. Иначе нельзя. Иначе не бывает. Где ты видел героя-долгожителя? Если выжил – в чем геройство? Справился со слабым противником? Отстоял свою свободу? Отстоялся, отбился, откусался? Кого спас? Справился со слабым противником? Попробуй справиться с превосходящими силами. С превосходящими силами справишься только уверенностью. Только доверием к своему образу, образу повелителя сердец. Конечно, муки преображения. Властолюбие, преображенное в любовь.
Итак, автор убивает литературного героя. Не приплетай мазохизм. Творец уничтожает творение. Уничтожает ли? Наслаждается властью над вымышленным владением? Уничтожает, не имея возможности повлиять на судьбу вымысла? Уничтожает ли? Избавляется от одного из собственных обличий. Обрывает пуповину. Снова связывает в узел властолюбие. Вновь плодовит. Убийство может быть косвенным – лишение плодовитости: наделение бесплодием, биологическим или творческим – лишение героя наследственности. Также – лишение собственности. Также – лишение ясности душевного состояния. Убить. Только так. Иначе врастешь в образ. Как Ницше. Убить безупречно, мастерски, на радость читателю, ликующему: "Он меня ничем не превосходит! Он не выжил!". Убить. Мазохизмом здесь не пахло. Близко не пахнет САМО-убийством. Ни один самоубийца не убивает СЕБЯ. Сбрасывает навалившуюся на сердце тяжесть. Умирая достойно, мстит мучителям – всему миру. Мстит, выказывая властность способность владеть своими достоинствами: всеми прочими способностями, составляющими особенность, собственность – проницательностью, смелостью, выносливостью, прочими. Мстит, уничтожая брошенные в душу семена обиды и страха. Мстит, показывая безжизненность сотворенного мучителями: насилия, внесенного в почву душевного состояния. Умирающий в отчаянии – стремится скрыться, избежать рабства, преобразиться во вполне властное существо, правящее творческими способностями окружающее пространство, правящее на свой лад. Среди самоубийц нет безбожников. Большинство их мечтает поприсутствовать на собственных похоронах. Стоп, я ошибся. Именно безбожники, не признающие верховенства Господа, не признающие господства превосходных. Безбожники с неудовлетворенным властолюбием. Пьянчуги божьей милостью, ослепленные вечностью, охмелевшие мечтой о преображении в бессмертников. Ни один из них не хотел бы разложиться, не верь слюнявым словам! Заметил, как клевещущие на жизнь заботливо обустраивают свой мирок жалобами? Им нужно освободиться из плена тоски? Они жаждут сокамерников!
Основной инстинкт – властолюбие. Инакомыслие – бред воспаленной похоти.
Башка, брат, болит. Пью много...
ЛУЧШЕ НИКОГДА, ЧЕМ ПОЗДНО
Клара никогда не опаздывала. Стоило только обмолвиться, как губы, чавкавшие: "Ох и сиськи! Почем граммчик?" – вздрагивали: "Владов?". Однажды, правда, вцепились в запястье: "Дэвишкь! О чем спешишь?" – и вливали жгучее, жидкое в глотку, надсаженную: "Он ждет! Нельзя, он же ждет!". Волокли за волосы на кухню под брызг официанток к телефону, вжимали в пол: "Дэвишкь! Не визжи, на плиту посажу, жопа жечь будет", – а все уже! выкуси! лобастый Борко яблоком вкатился, вмялся в давку, а Даниил Андреевич посадил Кларочку на плечо и шагнул – в нервные сполохи засыпающего города, в напевы колыбельных. Следом вынесли невнятно бормотавшую мякину.
Обычно Клара не опаздывала. В любом ресторанчике всегда подвернется официантик, смущенно шепчущий: "Борко просил поспешить. Пять минут еще, не больше". Обычно Владов выветривался в окне белой безвороткой. Курил, конечно. Если ты как флаг смирения перед ночью, как тут не выкуривать часы до забытья? Курил, конечно.
– Чем сегодня занимаетесь?
– Болтаю ногой четвертый день. Наблюдаю закон тяготения. Если б ногой не болтал совсем – сдох бы, наверно, от лени я. Вчера? Вчера ходил на охоту. Поймал красивейшую бабочку. Крылья пооборвал, измордовал, потом гонял по квартире тапочком. А все почему? Было солнце, пришла луна – ничего не пойму в природе: вроде, и не царь природы я, а так, на Бога пародия.
– Завели бы постоянную подружку...
– Заводятся вши. Нет, не спорю, оригинальная затея. Приятно, расколупывая женщину, слышать радостный и звонкий вопль ее.
– Нет, серьезно. Хорошо хоть мной пока любуетесь. Долго я с вами буду ютиться в одной постели? И вообще – зачем я вам нужна?
Зачем стены спирают воздух? Зачем тело стесняет душу? Зачем земля вбирает мертвых? Вы привыкли задаваться вопросами, которые звучат, как взбалмошные чайки в час прилива.
Охтин уже не стеснялся поворачиваться в профиль. В детстве дразнили: "Собака Баскервилей!". Высмеивали: "Месяц ясный!". Охтин, оскулившись, сцеживал: "Лучше быть ясным месяцем, чем двуногой скотиной!" – и челюсть, словно волнорез, врезал в кулачную сумятицу. Синяки носил с достоинством. Дед присвистывал ветром, склонял могильные тюльпаны: "С обновкой, что ли? Ух, щедро подарили! Чего Сашке не похвалишься?". А того! Сашка любит ножи. Но любит не настолько, чтобы беречь лезвие сухим и блестящим, как взгляд Данилки, восхищенно канувший в роскошную шлифовку лезвия. Сашка продолжал любить ножи. К Данил Андреичу ходили извиняться.
Охтин уже не стеснялся высветлять профиль зажигалкой, но все еще стеснялся спускаться с подоконника – так и выжидал кого-то, и казалось никогда не дождется, вспорхнет костистой птицей. Окрылеет черным печальником и начнет выискивать цветущих, танцующих под лепетом фонтанов, начнет выслушивать поющих в ресторанчиках... Клара робела. Такому-то ненасытнику достаться?
– Знаете что? – Клара, облокотившись на стол, ворошит рукописи, запускает пальчики под тесную резинку трусиков, и, – видите, у меня тут дверка? Створочки, ставенки видите? У меня сегодня день открытых дверей, жду вас в гости, – и взвилась, и встала столбом. А что столбенеть-то? Это письмо. Просто письмо единственному брату.
...что происходит в двадцатом веке?
Четыре революции в России. Две мировых войны. Противостояние двух противоположных укладов общественной жизни. Славяне уничтожают германскую империю. Национально-освободительные движения. Франция, Англия, Америка теряют колонии. Российская коммунистическая империя разваливается под собственной тяжестью. Что происходит? Обособление. Даже ничтожные по численности роды, народности, нации сознают правоту притязаний на право владения земельным наделом, на право распоряжаться, властвовать населяющими земельные области, влиять на протекание общественной жизни. Обособление. Прибалтия – ливонцам, Косово – албанцам, Ичкерия – чеченцам.
Каждая особь стремится быть включенной в систему иерархических отношений. Кастовая принадлежность – ясно определенное достоинство, выражаемое степенью власти, областью владения, сферой влияния. Что происходит в двадцатом веке? Личность, сообщества личностей, государство как система сообществ личностей – короче говоря, властолюбивые собственники уже не признают авторитетных оценок своего положения, но принимают как руководство к действию только собственное мнение, собственное представление о достоинстве. Нет уже ценности для чего-то, нет ценности для кого-то – есть собственные желания, есть потребность в удовлетворении желаний, есть необходимость самостоятельного правления своей судьбой. Стремление к самостоятельному правлению территориями не дает независимости, напротив, лишь обособляет в рамки национально-культурных традиций, вырывает из общечеловеческой общности. Представьте – Техас объявляет о независимости от федерации Соединенных Штатов. Возможно ли это? Обособление личности всегда называли одиночеством. Абсолютная обособленность процветает на кладбище.
Каков лозунг творцов века? Верь сам себе. Будь самим собой. Самоватое само самим самой самует самоту. Ницше начал. Гессе и Юнг удостоились Нобелевских премий. Ницше хотя бы заявлял о необходимости преодоления "себя", о приращении достоинства. Верить себе? Или я не дышу уже собственными легкими? Бред. Самособия. Демоличность.
С момента зачатия – что обретает ребенок? Наследственность. Ею обусловлены особенности особи, ее исключительности, вся ее органическая собственность. Насколько собственность подвержена влиянию состояний среды? Настолько. Переживания матери преображают состояние плода. В условиях текучести состояния преображаются запас выносливости, пределы смелости, острота проницательности. Способность. К чему? К освоению жизненного пространства. К приращению достоинства. Становление способностей преображает комбинацию генов, условия вынашивания, созревания, воспитания. Наследственность, собственность, состояние.
Что такое "самость"? В чем "самость"? В самостоятельности выбора самцом самки? Никогда ни один человек на земле не был абсолютно самостоятелен. В силу влияния факторов наследственности. В силу законодательных ограничений, накладываемых на процесс приобретения собственности. В силу впечатлительности, подвергающей состояние преображению. Впечатления же, как известно, возникают в ходе общения. Что за бред самостийности? Мне говорят: "Утром, проснувшись, вы чувствуете Нечто, не успевая осознать Это. Это Самость". Что за чушь? Что за тень деда брата соседки Гамлета? Утром, проснувшись, я чувствую господствующий оттенок состояния, чувствую готовность увлекаться, развлекаться, привыкать – готовность осваивать мир. Если вы неповторимую совокупность способностей, присущих личности как биологической особи, представляющей род человеческий – если вы ее назвали самостью, так я вот зову ее собственностью. Ею могу владеть. Ею могу править мир. Ею приобретаю состояния. Ее оцениваю. Насколько я самостоятелен в этих свершениях? Ничуть. Уверяю вас – ничуть. И спокоен. Сам ли я выбрал обстоятельства рождения? Сам ли я выбирал жилище, питание, соседей, сообщников в шалостях и прихотях? Очевидно, я пользовался предложенным или навязанным. Сам ли я делал выбор? Я страдаю горестями предков, я созидаю радости потомкам. Я – звено прерываемой цепи. Я – образ моего отца. Я преображение. Какие династии умрут во мне! Сотворенное мной – династическая гордость. Я – крона, сберегающая новый плод. Мне ли отвергать корни и артачиться: "Я сам!"? Подлейшая неблагодарность самособии. Учение о самости – троянский конь философии двадцатого века.
Мужчина, живущий сам собой? Женщина, живущая сама собой? Вы, шуты самости, призываете к самооплодотворению?
Человек чуткий, чувствующий, живет переживаниями, впечатлениями человек чуткий подвержен влиянию окружающей среды, среды общения. Лозунг: "Живи собой!" – асоциален.
Суть обучения и воспитания состоит в приобретении навыков овладения пространством, содержаниями пространства, органическими либо неорганическими, одушевленными либо неодушевленными. Приобретение навыка возможно лишь путем попытки, попытки овладеть предметом, привлекающим внимание. Итак – влечение, которое может быть удовлетворено приятностью приобщения предмета к области владения, либо неудовлетворено неприемлемостью контакта. Опыт. Практика. Теория? Наполнение памяти научными сведениями, сведениями, настраивающими на определенный образ действий. Приобретение теоретических познаний возможно в случае общения сообщающего и приобщающегося. Каким образом возможно воспринять Нечто, не подтверждаемое собственным опытом обучающегося? Доверие, обусловленное авторитетом ведающего. Доверие, обусловленное сознанием превосходства достойных, совершивших значительные открытия. Доверие, обусловленное сознанием недостатков тех, кто еще становятся достойными уважения, преклонения, внимания. Верить себе?
"Я был в ней. Она приняла меня. Я вник в жизнь". Кто любит, кто знает радость обоюдного влечения – сможет ли смолчать: "Мы верили друг другу?".
– Даниил Андреевич, вы...
– Пробовал, пробовал. Платное обучение на общих основаниях. Чем платить? И зачем? Знание не делает Ангелом.
– Это вы-то хотите стать Ангелом?
– Ты хочешь быть блядью?
Как отвешивают пощечины? Этого Клара просто не представляет.
– А как же власть, влияние?
– Я просто отрекся от власти. Я просто отрекся от обладания теми, кого люблю. Понимаешь?
В этот вечер Владов не просил ее танцевать, и Клара не стала навязываться. Свернулась на диване притихшим котенком, закуталась в простыню по самые глаза и смотрела в голубизну обоев, пока не различила в голубой глубине высокого белого старика, шепчущего колыбельные сказки.
Владов опять сел писать письма, которые не собирался никуда отправлять.
Произведение, любое произведение, произведение чего бы то ни было вызов обществу. Произведение искусства – всегда вызов обществу. Это схватка, противоборство, отстаивание собственного мнения, собственного представления о жизни. Кто любит, кто увлечен, кто страстно увлечен, кто вовлечен в страдание, страдание от невозможности повлиять на судьбу любимых – тот будет нянчиться со своим сочинением как с сокровищем, как с выкормышем, как с наследником. Кто хочет развлечений, кто ищет развлечений, кто разглагольствует перед горничными, постельничьими, собутыльниками, кому достаточно рукоплесканий родственников – даже тот желает повлиять на постоянное преображение мира. Кто-то настолько одержим, настолько увлечен, что даже в страдании отстаивает свою правоту. Правду о том, что на самом деле происходит вокруг. Кому-то достаточно развлечься мимолетным превосходством, убедиться в том, что обладает исключительными свойствами, незаурядными способностями. Принято различать игру и серьезность. Чушь. Между ними нет разницы, на самом-то деле. Это я говорю. Можно играючи рубить головы и можно рубить лозу на игрищах всадников. Дело не в том, как действуешь, способов множество. Дело в том, отчего и зачем. Любое произведение создается для противника – того, кто сомневается, сопротивляется твоему превосходству. С единомышленниками куда приятней помолчать. Те, кого называют художниками – всегда немножечко артисты. Артисты, обделенные вниманием. Вниманием верноподданых поклонников. Обделенные властью. Я просто отрекся от власти...
ОДНАЖДЫ Я ЗАХЛЕБНУСЬ ЭТИМ СВЕТОМ
"Я вас не жду", – холодно цедил сквозь зубы Владов, вцеживая сквозь зубы огненную капельку. – "Я же сказал – не подсаживайтесь! Это место для моей долгожданной", – и вцеживал влажную огнинку. Капельки не иссякали – у Милоша на стойке всегда звенели белые ручьи. "Нормальные люди причащаются к Духу, а я вычищаюсь, чтобы упасть бездыханным", – журчал последней за вечер речью, и в уши вваливалась туша тишины. Милош сшептывал цепкоглазым болтуньям: "Хотите ослепительных мужчин?" – и тормошил заспанного мятыша: "Даниил Андреевич, тут хотят ослепительных мужчин. Данила! Ччерт! Дракулит, приди завтра в белой рубашке. Просто приди в глаженой белой рубашке. Ладно, спи. Все-все, никуда не надо идти. Никуда не надо приходить. Никогда не надо. Спать надо, спать. Ччерт! Вот привязался! Спи!" – и возвращался к полногубым трясогрудкам: "Сколько вам за этого ослепительного пьяницу? Сколько?! С ума сошли! Ничего с ним не надо делать. С ним надо видеть сны", – и после, после нудных перевозок, Охтин среди сна замирал, встретив мерцание золотистых ресниц... И вспыхивал, и взлетал меж податливых бедер, и чувствовал, как под ладонью покорно мнутся плотные груды чужих животинок. Чужих...
Утром? Что – утром? Утром – как всегда: лежал, боялся. Боялся стянуть с головы одеяло – боялся порезать глаза светом. Боялся, что голые ноги совсем закоченеют – боялся перетащить одеяло с головы на ноги. Боялся первой сигареты. Боялся, что не успеет закурить первую сигарету. Боялся выйти из дома, потому что боялся хохотливых похлопываний по плечу. Боялся взглянуть в глаза портрету Рахманинова – боялся не услышать скупых слезинок рахманиновского рояля. Боялся, что Рахманинов и Ницше воскреснут – боялся скучающих неслушников – боялся заботливых гостей – боялся, что Клара не придет.
Клара никогда не опаздывала. С порога заглядывала через плечо, в бездверный зал, в самый угол, где молчаливый принтер. Оглядывала стол: бесписьменный, безлиственный – и, чуть приблизив носик к насмешливой улыбке Владова, щурила карие кларинки:
– Так-тааак... Чем сегодня занимаетесь?
– Все тем же. Изобретаю пулевые настроения.
– Это как?
– Отчего-то вы сегодня мне особенно противны. Отчего? У вас лоб пробит. Не верите? Взгляните в зеркало.
– Ничего же нет?
– Вот вам разновидность пулевого настроения: ничего нет, а душу ломит, как при смерти. И: те-ло-на-вы-нос.
Пора вывешивать на форточки рекламу: "Вынос тела в любую погоду". Ты треплешь край измятой пелеринки – по-школьничьи, детски, и, склонившись, беззастенчиво выказываешь... Ччерт! Как мало застежек на девичьих туфельках! Слишком быстро. Слишком жалко. Как жалко...
– Как ужасно: в такую-то жарищу не иметь возможности раздеться. Хочу жить в колонии платоников.
– Разденьтесь, если вам приятно.
– Мне? А вам? Вам приятно?
– Тер-пи-мо.
– Подумаешь! Я, вообще-то, ненадолго – только трусики сменю.
Ты полюбила задерживаться, задерживаться у зеркала – и нежиться, нежить касанием талию, плавным стеканием кисти с плеч неподатливых, гордых, вздрогнувших – торопливо вливаясь под слетающий шелк – отлетевший лепестками яблоневого цвета – и далее, глубже, ниже – рассеянно и небрежно, невзначай соскользнет рука с локоточка, скрывает чуть качнувшуюся грудь – и словно бы ладонь выглаживает русло, куда пролиться капелькам ласканий – нежить талию теплеющим: прихлынувшими волнами: несуществующими касаниями тысяч неуловимых пальчиков – и ниже, нежит, высвобождает плавные изливы...
Ты полюбила баловаться гребнем, случайно оставленным мною у зеркала кареглазая, жадная, прижавшая коленом спинку подольстившейся банкетки – и вся распахнута бездонной полыньей зрачков – а пальчики дрожат натужно – над раздвинутыми створками жемчужницы пальчики дрожат натужно, вылавливают в глубине буйное, блистающее, жгучее – упрямые, крепкие, настырно сопротивляются зубья гребешка, запутываются, процарапывают бороздочки среди свитых в колечки прядочек – капельки крови вспухают пунцово – у изножья налившихся, сладкой тоскою припухших ложатся в локоны волнисто, каштановые к черту визги, панику соседей, вой сирен и хруст зеркал! К черту все, лишь бы впиться, впиться, впиться, выцедить по капле душу, а-ццца... Ца-ца. Ее-то бы и выцедить.
– Кончай на кресло на мое щелягу свою рваную вычесывать!
Треснувший под язычком замка косяк в счет включать, пожалуй-то, не стоит. Как тяжко жить с лукавой проституткой! Как все-таки приятно иногда соседствовать с лукавой проституткой.
ОДНО СЛОВО
Ты скотина, Милош. Я говорю это искренно, ведь я так думаю, и я говорю это честно, ведь ты это заслужил. Нет, ты не сделал ничего особенного. Все как всегда – стены, обшитые мореным дубом, и стойка, отполированная множеством локтей, и множество столиков темного дерева, и раздвижные дверки в стенах, а за ними – комнатки на двоих, куда обычно приносят подсвечники, цветы, ликер, шампанское и пару чашек кофе. Нет, решили обойтись без зеркал: пусть любуются отражением в глазах любовников, и оказалось правильно – никто теперь не смущается слишком блестящих глаз, да и было бы попросту страшно видеть повсюду в глубине полумрака своих призрачных двойников. Кто бы еще, кроме меня, додумался расставить в этом Сумрачном Зале овальные столики, чтобы можно было сдвинуть пепельницы, рюмки и стаканы в центр, и придвинуться еще поближе, ближе, и подружки жаркие колени, и трепет пальцев у виска... Все как всегда, я тоже неприметен, я не замечен Вечностью и временем не умертвлен. Нет, ты не сделал ничего особенного. Просто ты наливаешь мне верных полста и уверенно говоришь:
– Это бред.
Я битых полчаса тебе рассказывал свой самый свежий сон, но дело не во времени, а в том, что я летаю по ночам в молчащей мгле и не вижу своих спутников.
С вытяжкой мы тоже измудрились – дым почти мгновенно исчезает меж ветвей и листьев потолка. При этом запахи Диора и Дали так и остаются нежными кучевыми облачками.
– Я тебе говорю – это бред. Это уже не ересь и не сектантство. Это полный бред.
Я желаю всем хоть раз в жизни пережить подобный бред. Я никому не желаю жить после того, как видел все.
– Еще раз расскажи. Может, я чего-то не понял. Или напиши.
Я доставлю удовольствие читателю. Доставит ли читатель удовольствие мне?
Все просто и легко. Она всосалась между пальцев и ладонь отяжелела. Потом мерзлота заструилась сквозь локоть к плечу, и к глазам, и ударила вниз, и Владов вмерз в пол, и смотрел, как пропеллером вертятся стрелки громадных настенных часов. Затем прямо над затылком соткались губы и стали высасывать из ледяного черепа охлажденного Владова. Губы обхватывали Владова плотно и настойчиво. Скользить меж них было, конечно, приятно, но не настолько, чтобы смириться с подкатившей к горлу дурнотой. Владов попытался вспомнить хоть одно из известных заклятий, но словом делу было не помочь. Тогда он замер. Внутри журчали, не смерзаясь, огненные родники. По телу растекалось множество ручейков. Владов даже различил самые полноводные и стремительные потоки, но тут к нему подступил кто-то невыразимо темный с глазами-воронками, и дед Владислав отчаянно закричал: "Да! Этим тебе расцвести, плодиться и властвовать! Но так ты рассеешься, рассеешься! Все реки – река, и все огни – огонь!". Владов стал единой каплей и пулей вылетел из бездны.
Повсюду разливалось цветистое море. "Все солнца – солнце, все цветы цветок", – подумал Владов. "Молчи! Молчи и ничего не упускай из виду!" сверкнула мимо молния и стала искристым шаром.
Прямо под ней на влажном колыхании набухла завязь. Одно солнце ушло, и пришло иное, ярче и теплее, и цветок окреп, и стебель выпростал листья. И пришло иное солнце, нежнее и ласковей, и лилия расцвела и распустилась. И пришел иной свет, жаркий и могучий, и лилия выдохнула семя, и родилась новая завязь. Пришел жар беспощадный, и цвет истлел. "Да", – сказал Даниил, и молния раскатилась радостными искрами. На молодую лилию упал жар, и цвет завял, не окрепнув. "Да", – и Даниил уже не сомневался в следующем видении. Вокруг взрослеющего цветка кружились мириады звезд, но хрупкий стебель и нежнейшие листочки тянулись к одному светилу, едва заметному, почти неразличимому. Оно мерцало где-то вдалеке, единственно живое и чуткое, не спеша взорваться и не жалея гореть.