Текст книги "Путешествие Ханумана на Лолланд"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Первое, что я хотел сделать, это включить отопление на полную мощность. Но Хануман мне запретил это делать; он сказал, что старик начнет быстро разлагаться, а нам это ни к чему. Я не понял его; он сказал, что жить с трупом в одной квартире трудно не с психологической, а, скорей, с эстетической точки зрения, потому что он – труп – воняет, когда разлагается, поэтому надо снизить влияние факторов, способствующих разложению трупа!
Я сказал, что мне плевать, я не собираюсь жить с трупом в одной квартире, а напоследок я хотя бы согреюсь, и снова попытался повернуть тумблер. Но Хануман сказал, что он не собирается покидать старика, он еще с месяцок поживет тут, поэтому, если я хочу, я могу идти, но тумблер трогать он мне не позволит. Я махнул рукой и остался; а он открыл окно, сказав, что в комнате должно быть холодно, как в морге! И это почему-то выглядело, как какая-то запоздалая месть старику, будто теперь Ханни пытался студить его в отместку за то, что старик нас держал в холоде все это время.
Мы, ничего не объяснив, спровадили Корнея в кемп, дали ему какие-то крохи на дорогу и пиво; словом, избавились от него. И зажили в холодной квартире мертвого старика, который, несмотря на все принятые меры, вонял так, что хотелось блевать.
Там мне начали сниться страшные сны; мне снились болота, топи, свалки, кладбища, всякая муть… Иногда снился старик, он слонялся из комнаты в комнату с дурацким вопросом: «Почему ни в одной комнате нет часов? Время Че, ребята!» И кричал он почему-то голосом моего отца.
По утрам я просыпался в поту и замерзший, как покойник, просто задубевший, пытался двигаться, чтобы согреться, но это было просто невозможно. Тогда я бежал в душевую, включал там кипяток, ждал, пока пар наполнит маленькую комнатку, а потом медленно и осторожно раздевался и отдавал себя по частям кипятку, и долго, очень долго приходил в себя…
Большую часть времени мы проводили в кофе-шопах и барах, мы болтались в поисках кайфа и шлюх. После продолжительного простоя в лагере нам хотелось жизни, всего сразу, одной большой дозой! Зачастую мы мешали все кайфы в кучу: алкоголь, бордель, травка и “speed”… Как грузины, которые варили частенько «кокнар» и мешали героин с кокаином, адская смесь. Но в бордель ходить было – накладно.
– В бордель не пойдем, – сказал Хануман после второго такого похода, когда он увидел, что у него пусто в карманах. Поэтому он решил, что надо искать дешевых сук, а не ходить в бордель.
– В бордель ни в коем случае ходить больше не будем. Ни ногой! – сказал он.
Я тогда так вопросительно глянул на него: для меня только это имело смысл. Плевать я хотел на зелье и порошки. На кой хер нужны порошки, если некого драть? Он поймал мой взгляд и тут же реабилитировался:
– Но шлюх мы обязательно цепанем, обязательно! Пусть уродливых, старых, бесформенных, гундявых, с редкими зубами, запахом утробы во рту, вечно пьяных, с грязными жопами и бритыми, исполосованными лезвием лобками, но дешевых! Да, как можно дешевле! Когда у тебя такая жизнь, лучше трахать грязное животное, приобретая одно отвращение, чем тянуться к чему-то привлекательному. Понимаешь, в нашем положении имеет смысл достигать высшего уровня отвращения к жизни и всем физиологическим процессам, сопутствующим ей. Красивая баба может вызвать укол отчаяния. Это даже опасно. Нам необходимо отвращение к жизни. А что, как не избыточный натурализм, способствует отвращению! К тому же клевые чувихи нам не по карману, даже одна на двоих, если мы отдадим все свои бабки. А все те, что дешевле, даже те в борделе, в принципе в одинаковой степени отвратны. Они почти такие же, как любая из-за угла, только чуть отмытые. Они не стоят тех денег. Зачем переплачивать? Если можно переступить через брезгливость! Мы будем искать дешевых сук, самых дешевых сук. В этом даже что-то есть такое, не правда ли, Юдж?
– В чем? О чем это ты? – спросил я.
– Как в чем? Как это о чем? В дешевых суках! Я о дешевых шалавах сейчас говорю!
– А! Ну да, возможно, – устало ответил я. – Мне все равно, все равно.
– Вот и я говорю: не все ли равно!.. У тебя точно что-нибудь с печенью… Тебе на все наплевать!
– Да пошел ты!..
На шлюх нам поначалу не везло, пока мы не зарулили в один затхлый подвальчик просто пропустить по рюмке, согреться, отдохнуть. Устали шататься по городу, по интернет-кафе, по туристическим бюро, по магазинам. Ханни сам не знал, чего искал. Я с ним измучился. У меня промокли ноги. Был скверный ветер, дождь мелкой рысцой бежал то там, то тут, как бы играючи. Сопливило. Продрогли. Сели. Дернули. Закурили. Хануман развернул распечатку из Интернета, разложил буклеты, брошюры, что набрал в бюро путешествий. Теперь он их разложил совершенно иначе, без какой-то враждебности. Он раскладывал и разглядывал их, как человек, который может себе многое из предлагаемых увеселений позволить. Предложил доехать сперва до Грено, а оттуда уже паромом на Лолланд. Я кивнул.
– О! – воскликнул он. – Недалеко от Грено есть чудный городишко Эбельтофт. Пишут, что там какой-то музей, потом там очень красивый Старый город, с чудными милыми улочками, которым уже больше тысячи лет… Ну, это они врут. Узенькие улочки, как в Париже… Ну-ну, посмотрим! Значит, много магазинов, значит, много туристов, можно спокойно чего-нибудь – трам-пам-пам – у-мык-нуть… А в Грено, пишут, есть Аквариум, акулы, осьминоги, всякая мразь…
Я отрицательно покачал головой, но тут услышал вполне отчетливо русскую речь. Навострил ухо. Это были две шлюхи.
– Русские шлюхи, – сказал я.
Хануман натянулся тетивой, готовой выстрелить. Мы подсели к ним. Наше вам с кисточкой.
Блондинка с брюнеткой, лет по двадцать, одна смуглая, другая совсем белая; как говорится, на любой вкус. Маленькие груди – острый сквозь майку сосок. Грубые глухие голоса – тени под глазами – шальные глаза. Обе из Питера – дворовые кошки – похотливые твари – что надо. Они живут тут поблизости – за углом – в борделе польского альфонса Марио. Жирный урод уехал – можно заглянуть. Но не меньше чем за триста пятьдесят – что-то жрать надо же. А если понюхать вместе – ну если понюхать вместе, то можно и не жрать – значит, можно договориться – со своими договориться всегда можно – а у вас мобира есть? – Мобира найдется – есть знакомый – у него белый.
Позвонила светленькая, Оля, и на скверном английском сказала: “I need something two times…”[30]30
Мне нужно кое-что два раза (англ.).
[Закрыть]
Мы стали ждать. Хануман пытался что-то вкрадчиво рассказывать Оле, но та ничего не понимала и глупо хихикала. Натуля криво улыбалась и тянула из моей пачки сигарету, заглядывая в мои глаза:
– Давно тут?
– Год…
– Забыл уж, наверное, что такое русская баба?
– Да нет, мы тут в Копене повеселились, там много есть…
– А чо ты тут ищешь?
– На жопу приключений он ищет, непонятно, что ли! – взвизгнула Оля и захихикала так же мерзко, как Натуля заглядывала мне в глаза.
Через пятнадцать минут заявился черный курдский мальчик, носом зашмыгал, искры пометал глазами, с подозрением на меня покосился, отвел Олю в сторону. Вскоре она вернулась со словами:
– Мы идем в бордель! Жирный урод уехал на неделю, так мы чуть от голода не подыхаем.
И снова омерзительный смех:
– Ну ты, блин, сказала – по-оотдыха-ае-ем… Ой, обоссусь сейчас со смеху!..
…Так мы убили несколько дней. А потом мы ехали в автобусе, который шел из Ольборга в Эсбьерг (заруливая мимоходом и в Фарсетруп), потому что возвращаться к наверняка уже вовсю кишащему червями старику было страшно. Это был самый медленный автобус в мире! Он шел по мертвой петле, среди самых глухих деревушек и так называемых городков. Вот, например, городок – бензоколонка и автомастерская, рядом дом, за ним другой, третий и все; поля, поля с тракторами, намертво и навечно вставшими в этих полях, ржавые памятники увязшего в собственном дерьме прогресса. Пока ты ехал, юлландский ландшафт за окном вращался, как карусель, самая неспешная карусель в мире.
Водители этих автобусов, как всегда совершенно одинаковые, были такими сонными, что, казалось, могли запросто уснуть прямо за рулем, могли перепутать маршрут, могли свернуть не туда, могли перепутать не маршрут, а себя с двойником-водителем и поехать маршрутом другого автобуса.
Мы уныло ползли несколько часов; дорога вилась, будто издеваясь; несколько раз проехали мимо одной и той же яблони, под которой сидел мастер маленьких декоративных мельниц. Они были выставлены в его саду, на террасе, на балконе, на крыльце, у ворот дома, и даже на крыше дома стояла маленькая мельница, вращая крыльями, в лопасти которых были вставлены цветные стеклышки, искрившие на солнце, но солнца не было; на воротах его дома было большими буквами написано: HÅNDVÆRK[31]31
Ручная работа (дат.).
[Закрыть]. Мы пялились в окно, глотали из горла виски, жевали какие-то булочки с сыром. Хануман всю дорогу пытался вспомнить, на что именно так много было потрачено денег. В конце концов он пришел к выводу: на амфик, виски и шлюх, на их маленькие просьбы, которым не было конца. Он даже зачем-то пытался посчитать, сколько раз мы вызывали барыгу, сколько граммов покупали, сколько раз тот накинул, сколько бутылок виски купили, сколько давали шлюхам на сигареты и шоколадки… и прочее. Подсчитав все до последней кроны, он как-то не то успокоился, не то просто сник.
– Проститутки, наркотики, алкоголь, – сказал он тихо, с обреченностью в голосе. – Черт побери! Если б можно было жить без всех этих вещей, я бы давно был миллионером!
Я сказал ему, что не имеет смысла быть миллионером, если можешь жить без этих вещей.
Он с готовностью согласился.
По приезде мы угощали Потапова вином и гашишем, который курили через кальян с вином, напоили дешевым пивом Непалино, дали понюхать пробку Корнею – и он слег, заснув…
На следующее утро я снова слышал мусульманские молитвы, плач маленькой Лизы, настойчивое приставание непальского петушка к Хануману; у меня снова было похмелье, снова была депрессия, снова не хотелось жить.
4
По утрам, ранним утрам, утрам, наполненным гомоном голосов и шепелявеньем шлепанцев, я стал просыпаться от кошмаров, которые возобновились в те фарсетрупные дни. Мне могло присниться, что я заживо замурован в навозе, как майор Гаврилов, герой Брестской крепости, что я, как и он, лежу в навозе, но только этот навоз распространяется бесконечно, на весь мир, и вся вселенная – сплошной навоз, и я, и Хануман, и прочие обитатели вселенной, все мы заживо захоронены в навозе!
Я валялся целыми днями в постели; я смирился, что моя одиссея подошла к концу, я смирился с тем, что больше никуда не иду. Я решил: все, больше никуда не двинусь отсюда! Что бы там ни было! Плевать на все! Я забил на всех вас, черти! Я просто лежал в ожидании полиции. Пускай приходят! Пусть проверяют документы! Пусть вынесут меня! Værsgo![32]32
Пожалуйста! (дат.)
[Закрыть]
Я решил, что не поднимусь, когда мне будут светить фонариком в глаза, я не стану отвечать на вопросы. Не стану отпираться; мне плевать. У меня нет документов. Я – Евгений Сидоров из Ялты; это все, что я им скажу. И пусть что хотят, то и делают; мне плевать, мне плевать, плевать!
Хануман делал шопинг и вырабатывал свою философию, находил оправдание «нашему», как он говорил, жалкому существованию. Именно тогда он сообщил, что ему кажется, что мы «забыли о нашей цели». Я этого не понял; я не помнил, чтобы он мне когда-либо сообщал о наличии какой-либо цели. Всё, что он когда-либо говорил о цели, были туманные всплески эмоций и – Америка. Всё. Ничего конкретного, насколько я помнил, сказано не было, тем более о «нашей цели». Но Ханни сказал, что когда мы только-только познакомились и жили у Хотелло, то поклялись на чердаке, и тогда он четко обозначил цели и средства достижения, настолько ясно и четко, что не имело смысла повторять все снова. Я это помнил. Сцена на чердаке отпечаталась ой-ой-ой, но чтоб там были какие-то конкретные вещи сказаны, этого я не помнил… было мелькание рук, воспаленные глаза, влажное дыхание, помпа, сигары и виски, виски и сигары… Хануман скривил козью морду. Сказал, что я прокурил себе мозги. Тогда я ему напомнил, что он сам – первый – так сказать, отклонился от цели, когда решил, что надо ехать на Лолланд, а не в Америку. Хануман махнул на меня рукой. Как на муху! Сказал, что Лолланд – это так, пустяки, оттянуться на денек-другой… И затем сказал, что нам не стоило спускать все деньги; не стоило спускать так много.
– В другой раз так много мы больше не станем тратить на шлюх. Давай сразу договоримся, – с укором говорил он, словно это была моя вина, словно это я вокруг себя шлюх плодил. – Договоримся, что на алкоголь и гашиш – ладно, туда-сюда, но и то – не так много, хорошо?.. А на шлюх – тем более… Точно, давай строго: на шлюх – ни кроны не потратим, о’кей?..
Я выдул губами воздух с безразличием; сказал, что мне все равно; мне плевать; что угодно, и подумал: конечно, зачем тратить деньги на шлюх, если петушок есть под боком, готовый сосать каждое утро!
Ханни объявил, что решил экономить. Он сказал, что у него есть четкий план, он якобы отчетливо себе представляет, как он будет экономить! Я следил за ним, похрустывающим костяшками, я следил за ним с нескрываемым изумлением. Вот по крошечной лагерной комнатке ходит голодранец и рассуждает о том, как он будет экономить. Как если б у нас был доход, бюджет и т. д. и т. п. Он нес бред. Он требовал от меня работы над испанским языком. Я смеялся ему в лицо:
– Как это связать с твоей новой экономической политикой, Ханни?
Он пропускал мои усмешки мимо ушей.
– Ты еще не понимаешь, – говорил он себе под нос. – Юдж, ты недурно играешь в шахматы, но в жизни на два хода вперед ситуацию не сечешь!
Он засылал непальца в библиотеку, чтобы тот приносил всевозможные разговорники испанского. И всегда ругался, потому что тот тащил что-то не то…
– А это что?! – кричал Хануман, тыкая книжечкой в харю непальцу. – Что это за дерьмо, я тебя спрашиваю! Это вообще итальянский, дурак! Кретино вообще ничего не понимает в учебных пособиях! Как ты выучил немецкий?! Ты говоришь, ты учил по пособиям?! По вот таким вот пособиям? По таким пособиям даже не спросить, как найти улицу в Буэнос-Айресе! По таким пособиям можно разве что спросить «где есть туалет?»… Тупица!
Потом давал мне пособия, ставил кассеты, мы слушали, слушали без конца… Это были такие на редкость жизнерадостные голоса, излучавшие солнце, оптимизм, туристический ажиотаж, мне сквозь них слышались шелест океанской волны, шуршание песка и пальмовых ветвей, хлоп крыльев попугаев… Я закрывал глаза и вслушивался в их шепелявую речь: «Кабефа – энфима де ла мефа – уна пеладура де платано»[33]33
Голова, на столе, шкурка от банана (исп.).
[Закрыть]… Хануман повторял вслед за ними и требовал, чтобы я тоже повторял вместе с ним.
Он объявил, что начал готовить себя к путешествию; он даже сделал зарубку на стене возле нарисованного бэтмена; он сообщил мне об этом утром, с необычайной серьезностью беря полотенце и зубную щетку. Он сообщил о «тотальной подготовке» – и я тоже должен был начать собираться. Он назвал это шикарным словом – “enterprise”. Непалино хмыкнул из-под своих одеял. Хануман проигнорировал это хрюканье. Он сказал по-испански, что идет в туалет: мыться, бриться, чистить зубы. Всё по-испански. И того же ждет от меня. Я вылупился на него: так рано!
– А что ты думал! – сказал он, деловито выпячивая дохлую грудь. – Что ты думал, что ты чего-то добьешься в жизни, если будешь гнить заживо в постели? Синдром клошара! Хэх! Юдж, вставай! Шевелись, ублюдок! Скоро мы будем в Аргентине, а там совсем другой часовой пояс: надо постепенно перестраиваться, готовиться к новому времени. Вот, посмотри! – тут он протянул мне свои часы и сказал с важной деловитостью: – Я уже и стрелки передвинул!
– Да, да, конечно, – сказал я, ухмыляясь. Он потянул с меня одеяло.
– Это не шутка, – сказал он очень строго. – Все гораздо сложней… Я тебе сейчас объясню… Сосредоточься!
Я сел на койке, свесив ноги. С первых же фраз я понял, что он начал здорово свихиваться. Он на самом деле собирался ехать в Штаты – через Аргентину! Из всех им выдуманных путей этот ему казался самым надежным. Но это что… Слушай дальше! И я слушал. И вот что он говорил… Он, как знаток программирования, в чем не один я сомневался, собирался возглавить там какую-то компанию, с которой он якобы уже давно вступил в переписку. Его уже там ждали с распахнутыми объятиями; уже разворачивались транспаранты: «Бьен бенито, Хануманчо!!!» По его мнению, в Аргентине он стал бы черт знает кем, изобретателем компьютерных игр, вирусов и антивирусных систем – и это, по его мнению, было даже лучше, чем стать диктатором в Чили или Перу, чем он грезил до этого. Из Аргентины спустя некоторое время он плавно перебрался бы в Штаты. Бесценного пригласили бы занять какой-нибудь пост в какой-нибудь грандиозной корпорации, конечно. Это было смешно, потому что более нелепого способа попасть в Штаты (или в дамки), наверное, еще никто не придумывал! Многие переболели этой «заштатной» болезнью, наверное, все, кого я встречал, мечтали об Америке, которая примет их однажды под свой зеленый подол, но такого ни от одного человека я еще не слыхал! Американский синдром в среде азулянтов – самая распространенная болезнь вообще. Это перманентно. Как паранойя. Это было и есть и будет априори. Это само собой. Во все времена и во всех народах. В лагере тоже все протекало на фоне этой навязчивой идеи. Более того, допускаю, что большинство сюда потому и попали. Во всяком случае, к этому все стремились. Америка была в сознании каждого. Статуя Свободы была как ось, которая росла из копчика каждой паршивой овцы этой зверофермы, как некая фиксация в черепушке; казалось, подсознание каждого рвалось достичь полной разнузданности, вознестись к небесам, и это могло случиться только в Америке, Америка в сознании каждого и была небесами. В этом убогом архетипе был и прометеев огонь, и комплекс великой женственности, вечный коитус и эдипов комплекс, всё вместе, вообще всё! Мне на это было плевать – как на опухоль, о которой плакал каждый второй из них, опухоль, которую могли только в датском госпитале вырезать, – мне было плевать на стоны, которые раздавались из всех углов и коридоров, – мне было плевать на то, что они превращали этот свинарник в подмостки, на которых разыгрывали свои срамные водевили, выставляя напоказ пролежни, культи, сыпь на жопе, – плевать на всех, на всех этих идолопоклонников! И самое главное: одинаково на всех… Без разграничений! Еврей – русский – армянин – тамил – араб – негр… Никакой разницы! В один ряд! На всех плевать! На всех и на каждого… Когда я слышал истории о том, что мусульмане в своих мольбах якобы обращаются к Аллаху, чтоб Тот им послал «позитив», я смеялся. Не над мусульманами, а над шутниками (я это слышал от Маиса, от Потапова, от черт знает кого я только не слышал эти глупости – от Степана в первую очередь!). Извлекать процент достоинства из этой безхозной человеческой материи и выборочно кому-то оказывать уважение было нелепо. Все кругом были порабощены американской мечтой, которой готовы были в умеренных размерах социала довольствоваться и на скандинавской земле, – все до одного были зомби! Как будто статуя Свободы излучала какую-то энергию, эманировала команду «приидите ко мне все страждущие и обремененные», и они устремлялись, как новорожденные черепашки к океану, как крысы на дудочку Нильса. Смеяться было не над чем. Разве ж это смешно?! А пуще всех Хануман… Он ввергал меня в транс своими бреднями. Никто еще не мечтал об Америке столь узорчато, столь абстрактно, столь дерзновенно, как он. С трудом ушам верилось! Никто из моих знакомых еще не выдумывал Америку столь изобретательно и не искал путей проникновения в Ее лоно столь абсурдных. Казанова, Дон Жуан, Ловелас и Фобла – все они ничто рядом с Хануманом. Во всяком случае, то, что он мне говорил, превосходило вообразимое… Не знаю, делал ли он это для того, чтоб меня подурачить, но он говорил, что мог бы сойти за отпрыска индийского аристократа, родившегося на Тринидаде или Тобаго, как Нейпол (которого он много читал, чтобы уметь опять же пустить пыль в глаза и убедить любого, что он действительно оттуда). Он даже не объяснял – зачем! Как будто это и так понятно – зачем… Я даже не отваживался спросить… Я только спрашивал:
– Hy а в Штаты тебе зачем? Что ты там будешь делать?
И он начинал раздуваться, пыжиться и кричать: «О, мэн! Что за вопрос! Что я буду делать в Штатах? Хэ-ха-хо! В Штатах, о-о-о! Во-первых, у меня там дядя! И там-то уж я точно не пропаду! О-о-о! Я найду работу! Сто процентов найду! – и щелкал пальцами.
– Какую работу? Что ты можешь делать? Ты! – спрашивал я его. И он с важностью говорил:
– П-ф-ф-ф-ф! Что угодно! Для начала я буду работать таксистом в Нью-Йорке!
Он думал, что достаточно быть индусом, достаточно быть индусом, чтобы, ступив на землю Манхэттена, моментально получить права и такси!
Боже мой, если б я мог думать моей головой! С кем я связался! Как я вообще купился на его трескотню! Как меня скрутила эта ханумания? Как я мог думать, что… Да чего уж там говорить… Если человек с детства едет в Америку… Ну о чем тут вообще можно было говорить! Но что-то же в нем было такое, если я плыл по течению с ним, что-то же было… Да, было, только вот весь его ум, вся его энергия, все то малое, что в нем было, весь запас и все, чем природа его одарила, все сводилось на нет вот таким вот идиотизмом, как Америка или Лолланд. Только я почему-то на это не обращал внимания; я плавно дрейфовал вместе с ним. Мне было удобно это не замечать. Думаю, мой рассудок таким образом оборонялся, мой рассудок заставлял меня любым способом избегать ясности картины, буквально вынуждая меня постоянно курить или закидываться чем-либо, таким образом я инстинктивно спасался от безумия. Потому что если б я призадумался и рассудил трезво, я бы точно свихнулся. Однозначно. Поэтому я смотрел на все сквозь скрещенные на удачу пальцы. Пусть он едет в свою Америку! Пусть едет хоть на Луну! Мне плевать. Я лично не собирался в Америку, вообще никуда не собирался. Мне было важно отсидеться пять лет вдали от родины, чтобы потом стряхнуть с себя цепи страха и допустить мысль о возможном возвращении, в любом виде (желательно в инвалидной коляске с трубочкой у рта и с пенсией, капающей регулярно на счет в банке). Единственное путешествие, о котором я думал, это в Амстердам или Гамбург, но я бы отважился только тогда, когда мне ничем уже фатальным не грозила бы поимка. Когда уже не страшно стало бы попасться в руки властей. А своей Америке я давно сказал “good bye!”; мне Америка была больше не нужна; я из нее вырос; я переболел Америкой и прочими прилагающимися иллюзиями; я излечился. А он – все еще нет. Поэтому Хануман собирался в Америку, а я – так, покурить вышел с ним.
Нет, его, конечно, тоже можно было понять. С точки зрения Потапова и ему подобных, человеку нужна была мечта, нужны были иллюзии, нужен Лолланд, и Америка тоже нужна. Некоторое время я сам бредил Мексикой, пейотом, грибами. Потом выяснилось, что те же самые мексиканские грибы можно запросто купить на Кристиании[34]34
Кристиания, или Христиания – квартал Копенгагена, частично самоуправляемое, неофициальное «государство внутри государства», где на период действия романа можно было приобрести марихуану и некоторые другие психотропные вещества.
[Закрыть] – что я и делал неоднократно, – можно их купить, съесть и увидеть все то же самое, что показывал дон Хуан Кастанеде. И в Мексику ехать не надо! Три грамма грибов, и моя Мексика – вот она, в моем кармане! Три грамма мечты, которая больше, чем реальность! Мост в бесконечность, в вечное заблуждение! Кратковременное помутнение рассудка с просветлением в нечто большее; клиническая смерть и возвращение! Оп-ля! Съел три грамма, и шесть часов тебя нет – или ты есть, но не здесь – а где, сам не знаешь; исчез! Аукать бесполезно!
Вот так и Хануман со своей Америкой. Америка ему нужна была только затем, чтобы плавно дрейфовать тут и иметь где-то там противовес, который бы оправдал все, что бы он тут ни делал! В Америке Хануман станет таксистом, он не будет курить гашиш, он будет подстригать траву, кусты и пробоваться на роли в какие-нибудь сериалы. Эта американская мечта была хуже героина с гашишем, хуже всего, даже хуже веры в Бога. Это отказ от себя самого, это смерть при жизни, это превращение в зомби, в чучело, у которого вместо сердца китайский калькулятор, а вместо мозгов – Colgate, Head-n-shoulders, Pantene pro V, Urge, Wash-n-Go, all dependable cars, every time you’re eating, never miss your chance, take an advantage of…[35]35
Фразы из рекламных роликов: «самые надежнее машины», «каждый раз, когда вы кушаете», «никогда не пропускай своего случая», «воспользуйся возможностью» (англ.).
[Закрыть]
У Потапова тоже была мечта. Его мечтой была огромная усадьба. Его мечтой было восседать на балконе, абсолютно нагим, в плетеном кресле. Его мечта вдыхалась в него дымом марихуаны. Его мечта растекалась астраханским арбузным соком по его толстым губам. Мечта стекала струйками на щетинистый двойной подбородок, мечта струилась по груди, по пузу, сбегала в промежность и собиралась каплей на конце, который облизывала грудастая баба, глядя на него оттуда, снизу, глазами в масле. Его мечта бродила в садах, его садах, которые он обозревал с балкона. Его мечта бродила в тех садах в виде девственниц, которых ему вели на поругание. Мечтой Михаила Потапова были императорство, владычество, тирания, деспотизм.
А мечта Ивана Дурачкова (появившегося в кемпе во время нашего отсутствия якобы брата жены Михаила) жила в Париже и по вечерам вращалась вокруг серебряного шеста в чем мать родила. Днем она ходила в колледж, с рюкзачком за спиной, прижимая к маленькой груди бумаги и книгу. Мечтой Ивана была хрупкая девушка в черном, с коротенькой стрижкой, мальчишескими замашками. Она ходила где-то по Парижу, сентиментально глядя то вдаль, дымящуюся и лиловую, то на ботиночки, блестящие серебряными замочками. Она носила пиджачки, кашне из шелка, шаль из шерсти ламы, шарф, который сама связала. Его мечту можно было найти в бистро на углу Рю де Мюссе и плас де Киккийяра. Вот она, откинулась, держит на отлете сигаретку, в джинсовой юбочке до колен (не выше и не ниже!). Его мечта говорила по-французски и немного по-английски. Она была самая настоящая парижанка. У нее были слегка печальные изумрудные глаза. Она писала стихи в толстую тетрадь в кожаном переплете. Ее рассказы можно было найти на заброшенном сайте www.lesgenscontrelesjaunes.fr, и рассказы ее были о том, как арабы берут себе в жены француженок и издеваются над ними. Она не издевалась над арабами, она издевалась таким образом над француженками, которые выходили за арабов. Она не ездила в метро, потому что ей были отвратительны генитальные ассоциации. Она пила абсент и аперитивы, слушала африканскую музыку, ругалась с матерью, любила отца до безумия, баловала своего котенка Феликса, плодила кактусы на всех подоконниках, курила гашиш по субботам, выступала против секса по телефону, принципиально не голосовала, ненавидела дни рождения своих родственников, танцевала риверданс по четвергам и вторникам, а вечером снова шла в клуб, где вращалась вокруг серебряного шеста. Она вела дневник, в котором ругала все тех же француженок, вышедших за арабов, материлась через каждые два-три слова. Ее любимые слова были «мерд», «салоп», «зют-зют-зют», «бонбон де мерд», «ссссан-кюлот» и «ном де шьян!»[36]36
Французские ругательства.
[Закрыть]. Мечта Ивана Дурачкова к тому моменту рассорилась с очередным сожителем и ожидала, когда Иван приедет в Париж, чтобы бухнуться в его объятия.
Меня еще интересовала мечта Непалино… но тот ничего не говорил. Вернее, его никто и не спрашивал. Я полагал, что его мечта блуждала по какому-нибудь лагерю. У его мечты были длинные кривые ноги, широкие плечи, крепкий кардан, длинный член, толстые губы, черная кожа, длинные черные, в косички заплетенные волосы, огромные ноздри, в которых гнездились зеленые сопли, глубокий пупок со скатавшейся на дне ворсинкой. Его мечта кадрила сорокалетних датчанок, носила спортивные одежки, кроссовки, поднимала штангу и гантели три раза в неделю, посещала все подряд дискотеки, пила все, что нальют те же датчанки, жрала все подряд, высирала тонны дерьма в месяц и мечтала жениться по расчету на богатенькой, чтобы осесть в Дании. Непалино в мечтах этого негра не было.
Мечта китайца Ни уже, кажется, осуществилась. Он подобрал себе какую-то китаянку. Она поселилась у него. Она готовила ему. Она убирала за ним. Они занимались любовью сутки напролет. Их по три-четыре дня не было видно, зато слышно, да так, что крыша ходила ходуном. Мы ввиду всего этого обрастали грязью, ничего не делали и мечтали…
Потапов мечтал о своей усадьбе. Иван – о своей парижанке. Хануман мечтал о своем нью-йоркском Сохо. Меня это как-то нервировало, я устал. И тут раз Потапов спросил меня:
– А ты? У тебя есть мечта?
– Я? Не-е-ет… Мечтать вредно. Это может кончиться дуркой, и раньше, чем успеешь понять, куда катишься. У меня есть конкретное желание, одно конкретное желание, с пожеланиями внутри, такой пакет желаний…
– Dream Package, – вставил Ханни язвительно.
– Да-да, вроде того…
– И что же это? – наседал Потапов.
– Маленький домишко где-нибудь в Гренобле или Авиньоне, не имеет значения, кабельное, Интернет, ванна, хорошая пенсия и какая-нибудь безобидная болезнь, не серьезная, а так, чтобы сказалась только на потенции…
– A это еще зачем? – тупо спросил Дурачков.
– Чтобы не тратить денег, времени и сил на женщин, да и нервы в порядке. И это не мечта, а желание, которое я загадал бы, попадись мне золотая рыбка…
Они посмеялись надо мной, не дали мне завершить, не дали мне объяснить, почему мечта вредна, а я б им объяснил.
На мой взгляд, мечты – это паразиты сознания, от которых необходимо избавляться столь же тщательно, как от вшей или вируса в компьютере, как от дурных привычек, как от шалостей, как от вольностей. А Америка – настоящая bete noire. Самая опасная из всех. Как сирена, заманивает она на верную гибель… У нее полно рыбачьих сетей, раскинутых Голливудом во всех странах мира, реклам и мифов, песенок и куколок… И каждая обещает тебе Свободу, каждая содержит семя “American dream”, каждая ведет к катастрофе. Все начинается с малого, с какого-нибудь безобидного обещания. Слова, которое не сдержал. С невинной лжи. С маленького предательства ради огромной мечты. Ведь Америка такая огромная, а жена – всего лишь тряпка, о которую можно вытереть ноги, справить в нее нужду, как в унитаз, так почему бы ее не бросить совсем, ради Америки, ради Свободы! Огромное предательство духа начинается с провозглашения Великой Свободы, увенчанной ничего не значащим поступком, это может быть что угодно: измена, кража, сплетня, которую пустил дальше, унижение, жестокость по отношению к кошке… Что угодно… Это может начаться с соседской двери, на которой написал: «ЗДЕСЬ ЖИВУТ ЖИДЫ!» или «Лена – дура». Так, слово за словом, поступок за поступком, исчезаешь, предаешь в себе нечто, что тебя составляет, отказываешься от себя самого, от даже самого простого – имени. И все ради выдумки, мечты. Ради нее одной. Ты идешь на такое, что показалось бы идиотизмом, если б не мечта. Ради мечты можешь даже самое страшное. А мелочь – так и подавно. Но самое страшное, как оказывается в конце концов, это мелочи. Тараканы, от которых избавиться труднее всего. Потому как если убил старушку, так один раз убил и всё. А если начал врать, и еще понравилось, так уже и не остановиться. А дальше – хуже. Каждый день, взращивая в себе мечту, которая затмевает все вокруг, ты бежишь от себя вчерашнего, заставляешь себя рождаться заново вместе с отвращением к миру и себе самому. Обрастаешь в причудливой среде незнакомцев какими-то новыми характеристиками, порожденными твоим вымыслом. Когда врешь каждый день, когда начинаешь сам верить в то, что врешь, легко, о, как легко потерять себя окончательно! Хочется делать все, чего боялся, от чего отказывался, в чем себе отказывал; можешь начать колоться. И кажется тебе, что тебе ничего не будет, что не переберешь, не заразишься, не умрешь. Потому что все это происходит как бы не с тобой, а где-то в мечте, с тем, кого ты выдумываешь, воображаешь, с персонажем. А персонажи не могут умереть, потому что они неживые. Они живут в мечте, в воображении, в полной сохранности, совершенно свободные, как герои комиксов или книг. Вот и получается, что мечта опасна и ближе всего к мечте – только искусство. Но когда искусство очищено от мечтаний, но доведено до зеркальной гладкости в своем подобии жизни, – вот тогда, вот тогда мечта в виде искусства безвредна, вот тогда-то и понимаешь, что лучшего симулятора наркотика, чем искусство, нет! Достаточно врубить “Butthole Surfers” – и всё, черпай вдохновения сколько хошь! Я слышать не мог, когда говорили, что какие-то там великие музыканты или художники глотают ЛСД или пьют, чтобы вдохновиться. Это уже было, с моей точки зрения, просто извращение какое-то, честное слово. Или очень скользкий отмаз, или очень жалкий предлог. Надо ж быть настолько неизобретательным, чтобы оправдывать искусством желание закинуться! Зачем это вообще оправдывать? Хочешь закинуться – кидайся! Жри грибы или таблетки! Это твоя жизнь, все дозволено, делай что хочешь! Зачем отмазы строить?