355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Иванов » Путешествие Ханумана на Лолланд » Текст книги (страница 7)
Путешествие Ханумана на Лолланд
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:03

Текст книги "Путешествие Ханумана на Лолланд"


Автор книги: Андрей Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

3

Да, Михаил Потапов часами простаивал перед мольбертом, выпятив свой барабанный живот, выкатив черные безумные глазищи, выставив влажную нижнюю губу, нахмурив густые татарские брови. Своей бородатостью и щекастостью, своей животностью, коротконогостью да краборукостью, всей своей импозантностью он претендовал на место между Климтом и Муссолини, но деспота в нем было, конечно, больше, чем художника. Да и картины его оставляли желать…

Вообще, картинами назвать их было трудно; их можно было назвать как угодно, потому что они все были бессодержательные; что на них было намалевано, никому понятно не было. Конечно, плоские. Конечно, абстрактные. Совершеннейшая мазня!

Я говорил Хануману, что даже слоны рисовали лучше.

– Какие слоны? – не мог понять он. – Что ты мелешь?

– Слоны тех идиотов, которые бежали в Америку из Союза! – объяснял я Хануману.

– Что за слоны?

– Я же рассказывал! Я тысячу раз рассказывал!

Пришлось в тысяча первый… Он ничего не помнил! Все, что я рассказывал, он тут же забывал.

Это были слоны двух русских художников… Сперва диссиденты пытались поразить западного ценителя живописи фюрером в обнимку с Лениным, рисовали Сталина в обнимку с Наполеоном, рисовали Брежнева с Мао в окружении голубых инопланетян с характерными большими головами и лукаво суженными миндалинами глаз. Но напрасно, они быстро убедились, что никому их символистская ностальгия, поднявшаяся на дрожжах запоздалого подражания да выпеченная в горниле суррогатной сюрреалистики, не нужна, и тогда они купили слона и стали его дрессировать, научили держать хоботом кисть и возить ею по пятидолларовой холстине. Ничего получилось. Мазню купили! Сметливые бестии поставили дело на конвейер: другого, третьего к станку! И надо сказать, не только слоны хорошо работали, но и картины продавались. Там, во всяком случае, не было претензии, да и что со слона взять…

– Слоны, – задумчиво повторял Хануман, думая о чем-то своем…

Он снова не слушал; смотрел в дождь и отстукивал мелодию.

Да, черт подери, слоны! Вот о чем я говорил и о чем думал, когда смотрел на картины Потапова. Так называемые его шедевры были полны амбиций, и назывались они с вызовом. Взять хотя бы «Время № 1»: колесо с мелькающими спицами разрезало пенную волну. Или «Время № 2»: покрышка катилась с горы; «Аристократия»: вот это был бы истинный шедевр. Мог бы быть. Тему подсказал я; если б он умел рисовать! Большие разноцветные пузыри в луже с бензином. Но ничего не вышло. Потом были «Технократия»; «Бюрократия», «Иерархия» и прочая, прочая дрянь.

И все же он их продавал. Редко, но продавал. Потому что умел здорово говорить о том, что подразумевается под тем или иным символом. Можно сказать, чем хуже было нарисовано, тем лучше он говорил о том, что нарисовано. Тем более многозначительные символы и термины произносились с важностью в лице самой что ни есть православной. Иногда он так увлекался, что переходил на крик, иногда, задыхаясь, шипел, сипел, кашлял. Очень часто, почти всегда, он говорил: «Тут, конечно, задан насущный экзистенциалистский вопрос». Вот этого я вообще не мог понять. Мне многого стоило, чтобы удерживаться. Когда он включал свое бормотание, мне частенько приходилось прибегать к своему старому избитому приему. По-шендиански я лез за платком то в один карман, то в другой, завязывался в живой узел, потом выгребал из карманов хлам, записки, билетики, которые еще можно было реанимировать и проехать разок, мелочь, которую зачастую ронял и долго собирал, кашлял в кулак, маскируя смех, потом доставал платок и, сняв очки, протирал стекла, глядя на свет прищурившись. Когда-то для всех моих друзей это был знак, что я стебусь, и все начинали лихорадочно бороться со смехом. Но теперь об этом знал один Хануман, который умел сохранять безразличие в любой обстановке, потому что он никогда не лез за словом в карман, как я за платком, и смеялся в лицо любому, когда ему этого хотелось, даже если Михаил Потапов покупал ему пиво.

Несмотря на то что картины Потапова были ужасны, а от той высокопарной чепухи, которую он плел, просто тошнило, ему удалось две картины продать, втерев предварительно очки и выставив напоказ свою пузатую тельняшечью бедность. Одну картину купил Свеноо, другую – парочка свидетелей Иеговы. Первый купил «Аристократию»; другие купили «Бюрократаю». Заработав таким образом крон триста, Михаил Потапов взялся малевать какой-то религиозный бред. Но это все оборвалось, когда он познакомился с Корнеем.

Тот тоже был коротковат, с животиком, с бородкой, но на Климта был похож больше, чем Михаил, и ничего общего с дуче не имел вообще. Он тоже рисовал, и тоже все что угодно, и тоже готов был согласиться на что угодно. Только он никогда не имел храбрости как-либо назвать свои творения. Впрочем, того и не требовалось, так как они были до примитивизма конкретны, в них абстрактность отсутствовала настолько, что даже назвать его картины было страшно. Они были просто лубок. Вот – церковь на холме. Вот – на том же холме мельница. Вот – лошадь, или корова, или запускающий змея мальчик, и все на том же холме. Да, картины были максимально конкретны, настолько, что даже не требовалось их как-либо называть. Они были просты, как фотографии, и – что было ужасно – как плохие фотографии. Но Корней не просто так рисовал, он был хитроват, несмотря на эту простоту в творчестве. Он сперва подбивал под заведомо возможного покупателя клинья, узнавал, что бы тому понравилось, а потом рисовал, как бы на заказ, без ведома самого заказчика. Как бы сюрприз! Вот приходил человек, и его, как бы случайно, Корней подводил к картине, написанной чуть ли не телепатически. Но все равно продавал мало; больше дарил, рассчитывая на всяческие услуги и помощь. Он ведь был азулянтом, он все надеялся вызвать в датчанах жалость к себе, прослыть непризнанным гением, который развернется по эту сторону уже не существующего занавеса; он прикидывался блаженным, хотя на самом деле был банальным алкоголиком.

Он дарил картины, а потом просил, чтоб ему, например, если не трудно, составили бы письмо куда-нибудь, например, в тот же Директорат, с просьбой о переведении на квартиру или в лагерь для больных. Ведь он был так болен…

Он еще и под инвалида косил, и очень настойчиво. Глотал какие-то жидкости; пытался притвориться язвенником. Старался выбить себе какую-то добавочную пенсию, хотя бы крон триста в месяц на лекарство, которые бы пустил на тот же табак. У него с табачком всегда выходило накладно. Урезать табак он не мог, не мог себе отказать, но и денег сберечь хотелось. Вот и не получалось. Да еще и выпить тоже хотелось. Вот и придумывал себе то язву, то эпилепсию.

Однажды в коридоре, в очереди за пособием, он стал истошно блевать, чуть ли не кровью; вызвали скорую, его увезли в корчах. Кончилось тем, что он пролежал три дня в больнице, где его изнасиловали трехметровым зондом, плохо смазанным, заставили сидеть на диете, ставили клизму, клали под какие-то аппараты, но так ничего и не нашли. Он вернулся худым, больным, измученным и абсолютно здоровым. Впав в депрессию, он нарисовал воистину свою лучшую картину, единственную, которую он осмелился как-либо назвать, да еще как: «Изымание сердца из груди Данко». Ну чего еще было ожидать от шестидесятника? Ничего другого придумать он не смог.

Но эта вскрытая грудная клетка и из нее вырываемое почему-то щипцами и почему-то на будильник похожее сердце – все это было очень натурально; говорят, он обращался к анатомическому атласу за деталями. Всё же лучше, чем мельницы, русские церквушки в снегу, поля тюльпанов, которые он якобы видел в Нидерландах (по легенде, его тоже якобы везли в Данию в машине через Голландию; обычная азулянтская брехня).

Почуяв талант в кисти Корнея, Михаил взял на себя роль его импресарио или бог весть кого, а проще говоря – он приносил ему краски и холсты (рамки вытачивал потом сам), давал темы и толкал картины в разных местах. Но платил он Корнею даже не пятьдесят, а только тридцать процентов, при этом Корней никак не мог проверить, за сколько на самом деле была продана картина. Сам Михаил тоже не все остальные деньги клал в свой карман, потому что говорить ни по-английски толком, ни тем более по-датски он не умел, и ему нужен был человек для переговоров с потенциальными заказчиками. А человека лучше Ханумана на эту роль найти было нельзя.

Ханни и я, мы как-то неплохо нагрелись на этом. Не то чтобы нагрелись… Ну, Ханни сперва толкнул там пару картин какому-то лысому любителю всего такого «русского», который не устоял перед напором Ханумана, почесал подбородок и взял мельницы с коровой на холме. И мы скурили всё тем же вечером (а утром, сука, снова Непалино снизу чавкал).

Потом случилась история, которая все изменила, изменила в корне. Хануман нашел одного типа, который держал ресторанчик, или кафе, или магазин, или видеопрокат (фильмы были только индийские), всё вместе, словом, черт знает что! Маленький, обшарпанный домик в одном из закоулков Ольборга, с дверью, над которой была вывеска, сообщавшая о том, что это не просто домик, но в некотором роде магазин-ресторан, а что именно, магазин или ресторан, войди и сам себе выбери.

Там, в Ольборге, полно было всяких таких странных мест. Взять хотя бы конспиративный кофе-шоп, в котором мы покупали гашиш и ту злосчастную травку у проклятого Хью. Тоже странное место, жуткое, мрачное, окутанное клубами курящейся ганджы. Вокруг на улице ржавые мотороллеры и велосипеды тех, кто однажды приехал и, видимо, не смог уехать. Шуршавшие пакеты, дерьмо всех видов, от засохшего собачьего до расплывающегося человечьего. В сторонке, привязанный к мотороллеру, одинокий пес, выглядевший как просящий подаяния нищий. А внутри – расписанный странными психоделическими картинами паб. И еще более мрачный, еще более жуткий декор. Например, чего стоил один только сухонький старичок, выбирающийся из чашечки мака с улыбкой и полным дряни шприцем. Да и посетители были немногим лучше.

Тип, которого нашел Хануман, владел и управлял двадцать четыре часа в сутки своим ресторанчиком, который назывался «Рушди». Старик был индус и педераст при этом; и Ханни меня затащил зачем-то в этот ресторан. Он якобы пообещал старику, что познакомит его с настоящим русским писателем, пишущим по-английски. Я тогда немного делал вид, что пишу книгу, а на самом деле – убивал время, выводя на бумаге всякую бессвязную белиберду. И вот, в жуткий дождь, под одним зонтом, мы пришли к этому старику. Знакомство русского писателя с хозяином индийского ресторана состоялось под канонаду грома, аплодисменты хлопающей ставни и вспышки молний, заглядывавших во все щели, как любопытные папарацци. Мне думается, ему было лет семьдесят, никак не меньше, таким дряхлым он выглядел, просто развалина. Я долго уделял внимание своему плащу, с которого стекало и сыпало во все стороны. Я попросил чаю. Чай был давно готов. Даже успел остыть. Я не попросил разогреть. Я понял, что ждать тут нечего. Старик был не только хозяин, но и кок, уборщик, продавец, официант и так далее. Хануман пытался снять с него бремя хотя бы частично, то есть взять на себя одну или две роли, с которыми старый пердун уже явно не справлялся. Но тот странно воспринял предложение Ханумана.

– Ну что вы! Как можно! – засопел старикан, глядя Хануману в глаза снизу вверх, как пес. – Такой образованный, такой блестящий молодой человек и в таком заведении? Вы, должно быть, смеетесь над старым дураком!

Старик был не только педераст, но был он просвещенный педераст, и он бредил культурой. В частности, он бредил Россией, о которой ничего не знал и, вероятно, ничего знать и не хотел. Так как семьдесят лет – не тот возраст, чтобы добывать какие-то достоверные сведения о чем-либо, не тот возраст, когда формируют какую-то четкую точку зрения на что-то. Потому что она уже не нужна. Все, что нужно человеку в семьдесят лет, это готовый завтрак, пилюли после завтрака и то же самое на обед и ужин. Человеку в семьдесят лет нужна комнатная температура и не нужно ничего, что могло бы пошатнуть уже имеющиеся представления о мире. Ему нужны свои сформировавшиеся, проржавевшие, подгнившие, но все те же взгляды на мир и представления о нем, короче, то, что человек в семьдесят лет еще может держать под рукой или в памяти, если он в здравом уме.

Этот еще был в здравом уме. Он даже читал книги. Очень любил Рушди, конечно. О чем я догадался, когда увидел вывеску. Он с гордостью показал свою коллекцию, выставленную на полке прямо в ресторане над самым лучшим столиком для самых лучших посетителей. Дюжина книг Салмана Рушди, далее портреты писателя, даже лист, на котором, как мне он перевел, написано не то на фарси, не то на арабском, что за голову Салмана Рушди дается десять миллионов долларов, якобы та самая проклятая фетва. «Ах!» – воскликнул Хануман. Там мы и сели, попивая холодный и какой-то странный чай.

Старик сплел пальцами воздушный цветок и сказал, что Рушди – это то, что их, индусов, людей Востока, связывает с Европой и Америкой, то есть с Западом. Обычная чушь; я едва удержался от того, чтобы сказать какую-нибудь колкость. Например, пуповину, с которой сравнивался писатель, заменить на прямую кишку. Ханни наступил мне на ногу, и я понял, что надо кивать. С умным видом сказал:

– Ну да, конечно, сборник рассказов «Запад, Восток», ну да, конечно…

Не помню, что еще там было сказано, разговор был, конечно, смешной, но мне он тогда показался скучнейшим, я даже позволил себе зевнуть, когда Хануман предложил поработать над дизайном ресторана. Он мог бы сделать, например, картину на стене «Последний вздох Мавра».

– Да, это было бы круто, – говорил Хануман, надувая губы и откидываясь в плетеном поскрипывающем стуле. – Представьте себе дерево и пригвожденная к нему рукопись, а там дальше – Альгамбра в дымке…

Старик замечтался; Хануман сказал, что договорится о работе с человеком, но он слишком известный, чтобы ему мало платили, хотя он и глухонемой, убогий…

– Тем более, – всплеснул руками старик, – тем более!..

– Но, – сказал Ханни, поднимая указательный палец, – было бы недостойно брать дилетанта для такой серьезной работы…

И с этим старик немедленно согласился. Поэтому цену назначили такую большую, что у меня начали чесаться ладони. Я мысленно перевел сумму в граммы гашиша и бутылки вина, и мне стало и легко, и как-то волнительно. Заразившись фантазиями, я тоже стал что-то говорить. Мы долго беседовали, старик нас угостил чем-то, кажется, даже вином, а потом, не знаю как, но вдруг я вспомнил, совершенно спонтанно, без всякой связи с чем бы то ни было, о своей старой идее – сделать кафе или ресторан, который назывался бы “Chez Guevara”[27]27
  У Гевары (фр.).


[Закрыть]
. Старик не понял сперва, так как, видимо, не знал французского. Тогда Ханни ему в двух словах объяснил о некоем созвучии имени героя с французским предлогом, и этот нехитрый и довольно-таки ущербный омонимизм привел старика в неописуемый восторг. Ханни тут же добавил, что бывал в Праге, у него там жена и ребенок (где их у него нет!), и там он на каждом шагу натыкался на кафе «Кафка».

– A “Chez Guevara” намного круче будет, – сказал он.

– Да-да-да, – затараторил старый индус.

Он был поклонником всего такого, он, оказывается, любил не только Махатму Ганди, но и Ленина, и всех прочих идиотов этого помола, а Че Гевара как бы вливался в это хозяйство красных и, разумеется, сливался с идеями всемирной революции – одним словом, пришелся ко двору. Я неожиданно увлекся, заговорил о том, что в этом кафе работали бы только мужчины, исключительно молодые мужчины, похожие на Че Гевару.

– Дa-да, – говорил я, – курчавые, обросшие ребята, бравые, в беретах, с майками, на которых был бы портрет Че, вот как моя, например…

– Потрясающе! – всплеснул ручками старичок.

– Да-да, – продолжал я сурово. – Никаких женщин!

– Да-да-да, – соглашался понимающе старик.

Ресторан превратился бы, как стал я более или менее умело намекать, в некий гей-клуб для избранных, богемных педерастов. И тут старика прорвало, он даже вскочил, заломив руки за спину, он пустился мерить свой ресторан слепыми шагами; не глядя на нас, он размышлял вслух:

– Конечно, это будет наш ответ! Наш ход! Наша война! Наша борьба! Наше планомерное завоевание мира! Ведь можно же сделать целую сеть подобных ресторанов или кафе!

– Да, – сказал спокойно, дернув плечиком, Ханни, – можно и даже по всему миру, надо только выдвинуть идею, толкнуть ее, взять ссуду в банке, связаться с кем следует. Может, даже с кубинскими магнатами. Все это оборудовать, и это так и пойдет!

Глаза старика остекленели, он видел нечто большее и более не был вменяем, он бредил, ничего вокруг не замечая. Идея, как вирус, пожирала его сознание. Мы его оставили пораженным этой болезнью, а сами ушли в дождь, под одним зонтом.

Выждав некоторое время, когда брага настоится, мы все явились в его ресторан: Корней, как полагается, разыгрывал глухонемого; Михаил Потапов просто делал вид, что что-то делает, что он зачем-то нужен; мы с Ханни толковали со стариком.

А того уже мало интересовала картина с Альгамброй, которая поднималась бы где-нибудь там, в дымке; там, в дымке, уже поднимались рестораны “Chez Guevara”, которые бы объединили всех педерастов мира; сеть ресторанов и владельцев, объединенных идеей мирового господства красных и доминиона однополой любви над двуполой!

Старик отказался от картины, но сказал, что непременно воспользуется услугами художника для работы в новом проекте.

– Ресторан «Рушди» закрывается! – объявил он в припадке какой-то эйфории и даже погнал из ресторана двух молодых девушек, которые что-то собирались заказывать, он хлопнул дверью у них за спиной и крикнул:

– Мы открываем новый ресторан, ресторан “Chez Guevara”! Ясно?!

За эту идею ухватился Потапов. Он настаивал на том, чтоб старик сделал полную реконструкцию помещения. Сказал, что необходимо перекрасить стены в красный цвет, а потолок – в белый. Он сказал, что нужно выткать золотой кантик с лепными гипсовыми розочками, как в домах культуры при Советах делали, усыпать красными-красными звездами это белое-белое небо. Он бы за это взялся, как маляр-штукатур, он бы, конечно, все сделал как надо. Уж кто-кто, а он-то, дитя Советского Союза, знает, как оно должно быть!

Но его никто не слушал; старик, несмотря на свою жажду новизны, был скареден настолько, что дальше портрета не шел; он считал, что достаточно намалевать портрет и сменить вывеску. Хануману и мне он предложил поработать мальчиками в красных маечках, а глядя в сторону Потапова, которого он почему-то сразу же невзлюбил, он все время задавал один и тот же вопрос:

– А что этот человек делает здесь?

А тот все шатался по ресторану, не зная, чем бы заняться, к чему бы прилепиться. Как пиявка, он полз вдоль стены, прощупывая, где можно было бы шпателем пройтись, а где колупалась краска – кистью. Он предложил положить плитку в туалете, сшить гардины с портретами героя для витринных окон, которые бы смогла сделать его супруга; предложил себя даже в качестве повара и фирменное пролетарское блюдо борщ. Я даже не утруждал себя переводить все это старику, который в конце концов прямо спросил Потапова о том, что он делает здесь. И тот ответил, что ждет Корнея, он должен его везти на машине домой.

– Ах! – всплеснул руками старик. – Я так и думал, что это шофер!

Корней должен был рисовать большой портрет Че. С нескрываемой завистью Михаил смотрел на то, как тот начал делать эскизы; он чувствовал, что у него из-под носа уводили и деньги, и художника, и все лез к нему, советовал выбрать из предложенных Хануманом снимков портрет с кубинской сигарой. Но было решено, что снимки с сигарой будут увеличены и пойдут отдельной серией на стену в каком-нибудь другом месте; этим должен был заняться Хануман.

Мы перевезли некоторые вещи к старику, мы перебрались, кажется, мы снова могли залечь. Я впервые вздохнул с облегчением: больше не было шлепанцев и воды, больше не было криков по утрам и не было непальского чавканья; можно было спокойно спать ночью, не дергаясь, не вздрагивая, можно было спокойно идти в чистый туалет… Но было холодно, жутко холодно; старик экономил.

Мы с Ханни с трудом помещались в маленькой комнатке, как два трупа в мертвецкой, настолько холодно и тесно там было! Чтобы скрасить наш убогий быт, он принес нам огромное количество одеял; они сделали нашу комнату похожей на цыганский фургон. Также с какой-то материнской или бенефакторской заботой старик принес какую-то смешную раскладушку глухонемому Корнею, постелил ему, и, не то чтобы дать понять для чего это, не то просто из своего старческого маразма, старик постучал по плечу художника и, легши на постель, крикнул ему: «Со-ва, со-ва, со-ва», что по-датски означало «спать»…

И я вспомнил, что как-то мне дядя рассказывал о том, как его впервые кормили в приемнике для эмигрантов, когда он бежал в Данию из Совка в конце восьмидесятых. Как-то вот так же, как не то чтобы глухонемого, а как дикаря. Зашел к нему в комнату охранник, поставил перед ним поднос с едой и вдруг запрокинул голову назад, распахнул рот и, как бы ущипнув еду пальцами, запустил воображаемую щепотку пищи себе в распахнутый рот. И сказал дяде: “Eat, eat!”

Потом, когда Корней лег, уже глубоко ночью, старик пришел в его комнату, поставил возле него газовый допотопный обогреватель, включил и ушел. Корней утром сказал, что так перепугался: «Этот аппарат так гудит, пламя такое сильное, а что ежели бабахнет?» Выключить его он побоялся, а сказать что-либо старику он не мог, так как прикидывался немым. Что ж, он просто отодвинул его как можно дальше от себя, отодвинул раскладушку в самый дальний угол и спал, отвернувшись к стенке, с подушкой на голове!

Перед тем как покинуть ресторан, Михаил сделал последнюю попытку как-то зацепиться. Он сказал, что у него семья и он не может так запросто переселиться, ему надо перевезти много вещей, для дочери нужна кроватка, к тому же она ходит в школу и так далее. Старик сперва не понял, о чем тот лопочет, потом сказал ему, что он и не собирался приглашать и тем более вместе с семьей; он может жить с семьей там, где он жил, где бы то ни было, он и не предлагал ему оставаться; он махнул ручкой и сказал: «Шофер нам больше не нужен! Художник остается у меня! Шофер не нужен!»

Урвать напоследок Потапов все ж таки урвал, какой-то мешок, который был выставлен в коридоре, который вел из кухни к черному ходу. Но то был мусор, как выяснилось потом. Михаил уехал с зелено-каменным злым лицом; на третьем километре от Ольборга он попался ментам. Мало того, что он превысил скорость, за что его и задержали, так у него не оказалось прав, технического осмотра и он был вдребезги пьян. С ним в машине была какая-то шалава, которую, как он сказал позже, он решил просто подвезти, но вез, конечно же, куда-нибудь в лес, как это он обычно делал.

Мы зажили у старика. Началось его хождение по всяким банкам, конторам. Бог его знает, куда он ходил. Он просто пытался взять ссуду, что ли, чтобы открыть еще пару ресторанов. Он пытался выдвинуть идею сети подобных ресторанов. Все было спланировано и написано, и переведено на датский. На него смотрели, как на моего дядю в бюро изобретений.

Хануман мне все время твердил, что я должен заявить старику, что идея принадлежит мне, что я должен получать деньги за идею! Не имеет значения, намалевал я Че Гевару над дверью ресторана или нет, но я принес идею сети ресторанов, я принес с собой целый дизайн, я принес бренд, тренд и так далее…

Я только отмахивался от него.

Он сказал, что другой такой идеи у меня в голове может не возникнуть!

Я сказал, что мне все равно.

Он некоторое время молчал об этом, часа три-четыре мы просто занимались своими делами: я перебирал записки, он листал свой порножурнал. А потом мы стали пить пиво, которое нам покупал старик. И Хануман сказал, что ладно, плевать, но он сдерет со старого пердуна сколько-то, хоть что-то!

Но старик быстро убегался и слег. Его идея не понравилась никому; революционер не был популярен в Дании. Разве что среди ауткастов и андердогов, своего рода панков и аутсайдеров, а делать в расчете на эту аморальную маргинальную публику сеть ресторанов – все равно что плодить ублюдков и притоны с клоаками, где те бы множились и таились, гнездились, занимаясь своими грязными делами. Нет! Идея была отвергнута.

Ему, конечно, дали какие-то деньги. Как предпринимателю или человеку, который закрутил частный бизнес и хочет расширить его. Какие-то совсем скромные деньги, каких-то двадцать пять тысяч, чтобы он снял в аренду еще один подвальчик в каком-нибудь на корточки присевшем домишке, мы бы повесили яркую вывеску на набекрень сдвинутый козырек над входом, Корней намалевал бы на стене портрет Че Гевары, за импровизированную стойку уже готов был встать идиот-доброхот в майке с профилем героя, самому ему ничего делать не надо, лепет Ханумана действовал как опиум, он просто околдовывал старика, Хануман пошлепывал своей мягкой ладошкой его старческую руку, с усмешкой нашептывал: «Да делать вообще ничего не надо – бизнес встанет и побежит как трамвай по рельсам! Вы отстегивали бы банку за ссуду проценты, сами бы загребали свой доход – ревеню – профит – рантье…» О, эти волшебные слова! Ну кто б не мечтал такое услышать?! Сладкие ядовитые капли, они срывались с губ Ханумана, как бабочки, они кружили над головой старика, осыпая волшебной пыльцой его ржавые мозги… Старый хер на глазах впадал в кому! Он возносился… Он плыл… Его уносило на волнах прихода…

Старик встал на ноги, поднялся, собрался с силами, взял ссуду, взял и тут же слег; его схватили и начали медленно душить приступы астмы, перемежавшиеся с застарелой мигренью. Я впервые увидел на лице Ханумана искреннее сочувствие; ведь он тоже, как многие индусы, приехав в Европу, вместо ностальгии страдал мигренью.

Мы ухаживали за ним недели три, делая вид, что работы идут, что мы ищем подходящее помещение для нового Че-ресторана, и брали деньги на еду для нас всех, на краски. Но Корнею строго-настрого запретили работать, да он и не мог бы работать, потому что красок мы не покупали. Мы все пытались спровадить старика в больницу; сказали, что отвезем его на машине или отнесем на руках. Но он уперся; он не желал идти или быть несомым в больницу; он не хотел видеть того шофера возле своего ресторана. Такое сильное негативное впечатление произвел на него Потапов.

– Эта отвратительная личность… я не хочу его видеть! – сопел он сквозь кашель.

– Никакой больницы! – ревел старик.

Его грудная клетка вздымалась, как если б он был одержим бесами, которых вместе с нашептываниями впрыснул ему в уши Хануман.

– Ненавижу докторов! Это лжецы! Обиратели честных трудяг! – стонал он, как если б речь шла о священнослужителях.

Он не обращался к врачам, никогда. Он избегал поликлинику, как черт церковь. Помимо того, он не ходил в парикмахерские. Он не обращался к гадалкам. Он не ездил в такси. Он говорил, что знает, что эти люди сдирают намного больше, чем приносят пользы, если есть от них вообще какая-то польза!

Поэтому он остался умирать дома.

– Он умирает, – очень серьезно сказал Хануман, который вновь прикинулся опытным в этих делах (“experienced in a death business”)[28]28
  Опытен в том, что касается смерти (англ.).


[Закрыть]
.

– Он умирает, – говорил Хануман, констатируя для него очевидный факт. – Определенно умирает.

Он говорил с убежденностью хирурга, говорил так, будто тысячу раз видел, как умирают. Говорил так, словно сам его отравил и ничуть не сомневался в им выбранной смеси.

Чтобы скрасить угасание старика, чтобы ему умиралось веселей, чтоб он отдавал концы с музыкой и каким-нибудь героическим пафосом на устах помимо кашля и стонов, чтоб он испускал дух оптимистично, резво и без никому не нужных проволочек, мы скрывали от него правду, что он умирает, и спокойно врали о том, что строится второй Че-ресторан, что денег вполне достаточно, что нашелся человек, заинтересовавшийся этим делом, что скоро будут еще и еще Че-рестораны.

Мы приходили из борделя и устало, но с блеском в глазах, какой обычно бывает после посещения борделя, сообщали старику о том, что идут работы, что есть люди, которые уже стоят в очереди на роль мальчиков в маечках, что установлена связь с кубинскими магнатами, которые согласились нас поддержать, а заодно будут продавать в наших кафе только свой кофе, настоящий кубинский кофе! Под настоящую живую кубинскую музыку! И Ханни ставил диск, который он купил за двадцать три кроны, потертый, бэушный диск с трещиной, которая проходила по портрету Че Гевары, как некий шрам. Это был не слишком популярный диск с семнадцатью песнями каких-то кубинских и аргентинских музыкантов, какой-то патриотический трибьют герою, с его портретом, с его датами жизни и смерти, с цитатами, и прочий бред, – одним словом, дребедень! Но и тот пришелся ко двору. Старик здорово умирал под это жизнеутверждающее бренчание. Он хрипел: «Ах, какая музыка! Ах! Какая музыка! Жаль не понять, про что поют…»

Хануман вскрикнул:

– Как же! Вот Юджин переведет сейчас, нет проблем! Он хорошо знает испанский!

Под страшными взглядами Хануманьяка я садился рядом со стариком, я закатывал глаза и переводил. Переводил, не зная при этом испанского, кроме слов «мучача» да «уна пеладура де платано»[29]29
  «Девочка», «шкурка от банана» (исп.).


[Закрыть]
и проч. Но если Ханни сказал, что я знаю испанский, то я должен был производить впечатление человека, который знает испанский, а не отпираться, как идиот. Поэтому я сидел и речитативом плел что попало, прищурив тоску в левом глазу. На старика это сильно действовало, его ввергали в печаль мои напевные «переводы». Он плакал, слушал и плакал, а потом давился от кашля. Мы сообщали, что нужны деньги. Для каких-нибудь работ. Ханни выдумывал каких. То на унитаз, то на закупку пива с портретами героя. Мы не просили; мы ставили старика перед фактом: нужны деньги – дело стоит без денег – паровоз нужно двигать в гору – того гляди наша политическая индустрия захлебнется. С достоинством и видом мецената старикан отправлял руку в путешествие за пазуху, сжав челюсти, чтоб кашлем не сбиться. Прищурившись, он вслепую, на ощупь отсчитывал под одеялом купюры, доставал их из кожаного кошелечка, краешек которого Хануман пару раз видел, о чем лихорадочно мне шептал: «Как знать, сколько там!.. Кошелек-то мне показался пухлым!.. Вздутым от денег!» Мы брали деньги и уходили в гаш-паб, где курили, убивая время в ожидании, когда оно убьет старика.

И это наконец-то случилось. Был четверг. Дождливый. Прощальный. Хромой. С какими-то грузовиками, которые все тащились и тащились по шоссе мимо дома в направлении моста, за которым начиналась жизнь. А по эту сторону была смерть старика. Он тихо ушел; мы нашли его ранним утром. Был жуткий озноб; была хмарь; похмелье; я замерз так, что с трудом поднялся; я вошел в комнату старика на зов Ханумана. Он сказал: «Финита делля комедия! Комедиант – фьють! – ушел со сцены», – и спокойно взял у него с груди кожаный кошелек, пересчитал и подмигнул мне. Там было что-то около пятнадцати тысяч. Хануман тут же предложил накуриться и пойти в бордель. Это предложение прозвучало как-то жутковато, почти кощунственно; я отказался, просто поморщился, мне было холодно, тошно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю