Текст книги "Том 1. Усомнившийся Макар"
Автор книги: Андрей Платонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Иван Жох
[текст отсутствует]
Песчаная учительница
1
Двадцатилетняя Мария Нарышкина родом из глухого, забросанного песками городка Астраханской губернии. Это был молодой здоровый человек, похожий на юношу, с сильными мускулами и твердыми ногами.
Всем этим добром Мария Никифоровна была обязана не только родителям, но и тому, что ни война, ни революция ее почти не коснулись. Ее глухая пустынная родина осталась в стороне от маршевых дорог красных и белых армий, а сознание расцвело в эпоху, когда социализм уже затвердел.
Отец-учитель не разъяснял девочке событий, жалея ее детство, боясь нанести глубокие незаживающие рубцы ее некрепкому растущему сердцу.
Мария видела волнующиеся от легчайшего ветра песчаные степи прикаспийского края, караваны верблюдов, уходящих в Персию, загорелых купцов, охрипших от песчаной пудры, и дома в восторженном исступлении читала географические книжки отца. Пустыня была ее родиной, а география – поэзией.
Шестнадцати лет отец свез ее в Астрахань на педагогические курсы, где знали и ценили отца.
И Мария Никифоровна стала курсисткой.
Прошло четыре года – самых неописуемых в жизни человека, когда лопаются почки в молодой груди и распускается женственность, сознание и рождается идея жизни. Странно, что никто никогда не помогает в этом возрасте молодому человеку одолеть мучающие его тревоги; никто не поддержит тонкого ствола, который треплет ветер сомнений и трясет землетрясение роста. Когда-нибудь молодость не будет беззащитной.
Была, конечно, у Марии и любовь, и жажда самоубийства, – эта горькая влага орошает всякую растущую жизнь.
Но все минуло. Настал конец ученья. Собрали девушек в зал, вышел завгубоно и разъяснил нетерпеливым существам великое значение их будущей терпеливой деятельности. Девушки слушали и улыбались, неясно сознавая речь. В их годы человек шумит внутри и внешний мир сильно искажается, потому что на него глядят блестящими глазами.
Марию Никифоровну назначили учительницей в дальний район – село Хошутово, на границе с мертвой среднеазиатской пустыней.
2
Тоскливое, медленное чувство охватило путешественницу – Марию Никифоровну, когда она очутилась среди безлюдных песков на пути в Хошутово.
В тихий июльский полдень открылся перед нею пустынный ландшафт.
Солнце исходило зноем с высоты жуткого неба, и раскаленные барханы издали казались пылающими кострами, среди которых саваном белела корка солонца. А во время внезапной пустынной бури солнце меркло от густой желтоватой лёссовой пыли и ветер с шипением гнал потоки стонущего песка. Чем сильнее становится ветер, тем гуще дымятся верхушки барханов, воздух наполняется песком и становится непрозрачным.
Среди дня, при безоблачном небе, нельзя определить положение солнца, а яркий день кажется мрачной лунной ночью.
Первый раз видела Мария Никифоровна настоящую бурю в глубине пустыни.
К вечеру буря кончилась. Пустыня приняла прежний вид: безбрежное море дымящихся на верхушках барханов, сухое томящее пространство, за которым чудилась влажная, молодая, неутомимая земля, наполненная звоном жизни.
В Хошутово Нарышкина приехала на третий день к вечеру.
Она увидела селение в несколько десятков дворов, каменную земскую школу и редкий кустарник – шелюгу у глубоких колодцев. Колодцы на ее родине были самыми драгоценными сооружениями, из них сочилась жизнь в пустыне, и на устройство их требовалось много труда и ума.
Хошутово было почти совсем занесено песком. На улицах лежали целые сугробы мельчайшего беловатого песка, надутого с плоскогорий Памира. Песок подходил к подоконникам домов, лежал буграми на дворах и точил дыхание людей. Всюду стояли лопаты, и каждый день крестьяне работали, очищая усадьбы от песчаных заносов.
Мария Никифоровна увидела тяжкий и почти ненужный труд, – потому что расчищенные места снова заваливались песком, – молчаливую бедность и смиренное отчаяние. Усталый голодный крестьянин много раз лютовал, дико работал, но силы пустыни его сломили, и он пал духом, ожидая либо чьей-то чудесной помощи, либо переселения на мокрые северные земли.
Мария Никифоровна поселилась в комнате при школе. Сторож-старик, очумевший от молчания и одиночества, обрадовался ей, как вернувшейся дочке, и хлопотал, не жалея здоровья, над устройством ее жилья.
3
Оборудовав кое-как школу, выписав самое необходимое из округа, Мария Никифоровна через два месяца начала ученье.
Ребята ходили неисправно. Придут то пять человек, то все двадцать.
Наступила ранняя зима, такая же злобная в этой пустыне, как лето. Застонали страшные снежные бураны, перемешанные с колким, жалящим песком, захлопали ставни в селе, и люди окончательно замолчали. Крестьяне заскорбели от нищеты.
Ребятам не во что было ни одеться, ни обуться. Часто школа совсем пустовала. Хлеб в селе подходил к концу, и дети на глазах Марии Никифоровны худели и теряли интерес к сказкам.
К Новому году из двадцати учеников двое умерли, и их закопали в песчаные зыбкие могилы.
Крепкая, веселая, мужественная натура Нарышкиной начала теряться и потухать.
Долгие вечера, целые эпохи пустых дней сидела Мария Никифоровна и думала, что ей делать в этом селе, обреченном на вымирание. Было ясно: нельзя учить голодных и больных детей.
Крестьяне на школу глядели равнодушно, она им была не нужна в их положении. Крестьяне пойдут куда угодно за тем, кто им поможет одолеть пески, а школа стояла в стороне от этого местного крестьянского дела.
И Мария Никифоровна догадалась: в школе надо сделать главным предметом обучение борьбе с песками, обучение искусству превращать пустыню в живую землю.
Тогда она созвала крестьян в школу и рассказала им про свое намерение. Крестьяне ей не поверили, но сказали, что дело это славное.
Мария Никифоровна написала большое заявление в окружной отдел народного образования, собрала подписи крестьян и поехала в округ.
В округе к ней отнеслись сочувственно, но кое с чем не согласились. Особого преподавателя по песчаной науке ей не дали, а дали книги и посоветовали самой преподавать песчаное дело.
А за помощью следует обращаться к участковому агроному.
Мария Никифоровна рассмеялась:
– Агроном жил где-то за полтораста верст и никогда не бывал в Хошутове.
Ей улыбнулись и пожали руку в знак конца разговора и прощания.
4
Прошло два года. С большим трудом, к концу первого лета, удалось Марии Никифоровне убедить крестьян устраивать каждый год добровольные общественные работы – месяц весной и месяц осенью.
И уже через год Хошутова было не узнать. Шелюговые посадки защитными полосами зеленели вокруг орошаемых огородов, длинными лентами окружили Хошутово со стороны ветров пустыни и зауютили неприветливые усадьбы.
Около школы Мария Никифоровна задумала устроить сосновый питомник, чтобы перейти уже к решительной борьбе с пустыней.
У нее было много друзей в селе, особенно двое – Никита Гавкин и Ермолай Кобозев, – настоящие пророки новой веры в пустыне.
Мария Никифоровна вычитала, что посевы, заключенные меж полосами сосновых насаждений, дают удвоенные и утроенные урожаи, потому что дерево бережет снежную влагу и хранит растение от истощения горячим ветром. Даже шелюговые посадки увеличили намного урожай трав, а сосна – дерево попрочней.
Хошутово извека страдало от недостатка топлива. Топили почти одними смрадными кизяками и коровьими лепешками.
Теперь шелюга дала жителям топливо. Крестьяне не имели никакого побочного заработка и страдали от вечного безденежья.
Та же шелюга дала жителям прут, из которого они научились делать корзины, ящички, а особо искусные – даже стулья, столы и прочую мебель. Это дало деревне в первую зиму две тысячи рублей приработка.
Поселенцы в Хошутове стали жить спокойнее и сытее, а пустыня помалости зеленела и становилась приветливей.
Школа Марии Никифоровны всегда была полна не только детьми, но и взрослыми, которые слушали чтение учительницы про мудрость жить в песчаной степи.
Мария Никифоровна пополнела, несмотря на заботы, и еще больше заневестилась лицом.
5
На третий год жизни Марии Никифоровны в Хошутове, когда стоял август, когда вся степь выгорела и зеленели только сосновые и шелюговые посадки, случилась беда.
В Хошутове старики знали, что в этом году должны близ села пройти кочевники со своими стадами: через каждые пятнадцать лет они проходили здесь по своему кочевому кольцу в пустыне. Эти пятнадцать лет хошутовская степь паровала, и вот кочевники завершили свой круг и должны явиться здесь снова, чтобы подобрать то, что отдохнувшая степь вымогла из себя.
Но кочевники почему-то запоздали: они должны быть поближе к весне, когда еще была кое-какая растительность.
– Все равно придут, – говорили старики. – Беда будет.
Мария Никифоровна не все понимала и ждала. Степь давно умерла – птицы улетели, черепахи спрятались в норы, мелкие животные ушли на север, к естественным водоемам. 25 августа в Хошутово прибежал колодезник с дальней шелюговой посадки и начал обегать хаты, постукивая в ставни:
– Кочуй прискакали!..
Безветренная в этот час степь дымилась на горизонте: то скакали тысячи коней кочевников и топтались их стада.
Через трое суток ничего не осталось ни от шелюги, ни от сосны – все обглодали, вытоптали и истребили кони и стада кочевников. Вода пропала: кочевники ночью пригоняли животных к колодцам села и выбирали воду начисто.
Хошутово замерло, поселенцы лепились друг к другу и молчали.
Мария Никифоровна заметалась от этой первой, настоящей в ее жизни печали и с молодой злобой пошла к вождю кочевников.
Вождь выслушал ее молча и вежливо, потом сказал:
– Травы мало, людей и скота много: нечего делать, барышня. Если в Хошутове будет больше людей, чем кочевников, они нас прогонят в степь на смерть, и это будет так же справедливо, как сейчас. Мы не злы, и вы не злы, но мало травы. Кто-нибудь умирает и ругается.
– Все равно вы негодяй! – сказала Нарышкина. – Мы работали три года, а вы стравили посадки в трое суток… Я буду жаловаться на вас советской власти, и вас будут судить…
– Степь наша, барышня. Зачем пришли русские? Кто голоден и ест траву родины, тот не преступник.
Мария Никифоровна втайне подумала, что вождь умен, и в ту же ночь уехала в округ с подробным докладом.
В округе ее выслушал завокроно и ответил:
– Знаете что, Мария Никифоровна, пожалуй, теперь в Хошутове обойдутся и без вас.
– Это как же? – изумилась Мария Никифоровна и нечаянно подумала об умном вожде кочевников, не сравнимом с этим начальником.
– А так: население уже обучилось бороться с песками и, когда уйдут кочевники, начнет шелюгу сажать снова. А вы не согласились бы перевестись в Сафуту?
– Что это за Сафута? – спросила Мария Никифоровна.
– Сафута – тоже село, – ответил завокроно, – только там селятся не русские переселенцы, а кочевники, переходящие на оседлость. С каждым годом их становится все больше. В Сафуте пески были задернелые и не действовали, а мы боимся вот чего – пески растопчутся, двинутся на Сафуту, население обеднеет и снова станет кочевать…
– А при чем тут я? – спросила Нарышкина. – Что я вам, укротительница кочевников, что ли?
– Послушайте меня, Мария Никифоровна, – сказал заведующий и встал перед ней. – Если бы вы, Мария Никифоровна, поехали в Сафуту и обучили бы осевших там кочевников культуре песков, тогда Сафута привлекла бы к себе и остальных кочевников, а те, кто уже поселился там, не разбежались бы. Вы понимаете меня теперь, Мария Никифоровна?.. Посадки же русских поселенцев истреблялись бы все реже и реже… Кстати, мы давно не можем найти кандидатку в Сафуту: глушь, даль – все отказываются. Как вы на это смотрите, Мария Никифоровна?..
Мария Никифоровна задумалась:
«Неужели молодость придется похоронить в песчаной пустыне среди диких кочевников и умереть в шелюговом кустарнике, считая это полумертвое деревцо в пустыне лучшим для себя памятником и высшей славой жизни?..»
А где же ее муж и спутник?..
Потом Мария Никифоровна второй раз вспомнила умного спокойного вождя кочевников, сложную и глубокую жизнь племен пустыни, поняла всю безысходную судьбу двух народов, зажатых в барханы песков, и сказала удовлетворенно:
– Ладно. Я согласна… Постараюсь приехать к вам через пятьдесят лет старушкой… Приеду не по песку, а по лесной дороге. Будьте здоровы – дожидайтесь!
Завокроно в удивленье подошел к ней.
– Вы, Мария Никифоровна, могли бы заведовать целым народом, а не школой. Я очень рад, мне жалко как-то вас и почему-то стыдно… Но пустыня – будущий мир, бояться вам нечего, а люди будут благородны, когда в пустыне вырастет дерево…
Желаю вам всякого благополучия.
Рассказ о потухшей лампе Ильича
1
Моя фамилия Дерьменко. Идет она от барского самоуправства: будто бы предки мои в давнее время с голоду ели однажды барские тухлые харчи – дерьмо, оттуда и пошло Дерьменко.
Наше село Рогачевка от города шестьдесят верст; расположение имеет вкось по реке Тамлыку, что втекает в другую речку Усмань.
По преданию говорят, что Тамлык, иначе сказать Тимур-лык, по-татарски значит маленький сын Тимура. А Тимур, как исторически известно, был предводитель татар, кои в старые времена здесь скакали по степям и пользовались их сладкими травами для своих коней. А Усмань у татар значит красавица. И вот будто бы Тимур влюбился раз в степную красавицу гречанского роду, родил от нее сына Тимурлыка и ускакал бить балканцев. Гречанка от горя иссохла и умерла вместе с сыном-ребенком; вернувшийся Тимур так затосковал по своей скончавшейся любимой семье, что велел войску своему и пленным горстями насыпать два памятных кургана, а сам Тимур носил и сыпал землю мечом.
И до сей поры у нас есть два жутких холма – один побольше, другой поменьше. Уже давно стерлась тоска в сердце Тимура, а курганы все стоят, и их не стерли ни ветер, ни вода.
Вот что значит сердце человека!
Когда я гляжу на эти курганы, у меня начинается тоска, – и я чувствую в себе добросовестность.
* * *
Вот на этом знаменитом месте стоит наша Рогачевка – небогатое село.
От помещика Снегирева остался у нас сад в пятнадцать десятин – хороший сад, и дерева не старые. А как стало им пользоваться общество, вижу – гибнет сад: ни окопки, ни обмазки, никакого хозяйственного ухажерства, – плод еще зеленый, а уж ребятишки все вдрызг обломали, оборвали и поносом изошли.
А зимой зайцы кору лущат, – еще год, другой – и усохнет сад и пропадут чудеса его плодородия.
Думал я сильно, за всех, и враз схватила меня догадка:
– Надобно крепкую, мудрую артель – и взять у общества сад. А мужики подходящие есть.
И еще было у меня мечтание – построить у нас на Рогачевке электростанцию, и чтобы при ней была мельница с просорушкой и обойкой. Это было бы очень способно для крестьян. У нас стоят семь ветрянок – все у кулаков; берут по четыре фунта с пуда, да еще когда ветер, а в летнее время ветры жидкие, – иной раз с голоду насидишься, хоть и есть зерно. Да и электрический свет даст селу интересное увлечение.
Сам я проходил в красноармейцах курсы электротехники сильных токов, а брат мой тоже любитель этих делов и знаток своему разуму. А до службы в войске я пять лет трубил линейным монтером на городской электрической станции, оттуда у меня и пошел интерес ко всяким механизмам и таинственности, с той же поры скучно мне на деревне и напрасной кажется бедность ее.
Собрал я артель, вышел на сходе и говорю мужикам:
– От барского сада нету нам прибытка, кроме как ребятишки по картузу зелени нарвут. А сад ведь, граждане, гибнет – то ведомо всем. Отдайте нам сад, – говорю. – Только пять лет мы вам ничего платить не будем, а зато сад приведем в показательный порядок и электрическую станцию вам построим с линией и вводами на сто дворов, а дальше сами тяните (я уже подсчитал про себя, сколько даст сад и сколько стоит станция). При станции же оборудуем мельницу с камнем на девять четвертей, просорушку и обойку для пеклеванной муки. И все это добро передадим, кому общество укажет, а лучше кредитному товариществу – на правильное пользование. А по изжитии пяти годов и сад вам в целости представим, либо аренду будем должее держать, – это, – говорю, – как вам угодно будет.
А меня влекла не только полезность дела и свое пропитание, но и интерес к жизни – советское строительство.
Тут пошел гам и обсуждение предложения.
– Брось, – говорят, – Ефимыч, не твоего ума это дело. Погорим от твоего электричества…
– Фролка, а каково твое обеспечение, где залоги возьмешь? Аль обчество дуриком отдаст тебе сад?
– Набрался газу в городе, умней всех стал!..
– Не трожь напрасно: Фрол – городской парень, он и ране был по разуму ходовитый…
– Жрал сто лет дерьмо, на яблошные харчи хочешь…
– Знаем мы этих изобретателев – землю липистричеством мазать хотят, дожжу пущать…
– Оно любопытно, только ни хрена не выйдет: тут иностранец нужон…
Вышел здесь председатель сельсовета, мужик здравый и в зрелых летах:
– Тиш-ша! Пулеметы, гуси-лебеди! Девки, брось зерна грызть! Кузьма, отставь от себя брехню и агитацию… Граждане, садом нам не владать все едино, не к рукам он нам, а Фролка на глазах будет, – ежели што, враз водворим на его усадебное место… Рыска я не вижу, а посулы Фрелкины – не обида…
Обломались к вечеру мужики – сдали нашей артели сад на пять лет. Все буквально в протоколе отметили, и расписались мы всей артелью казенным почерком с фигурами. Один из артели нашей, Прошка Кузнецов, сумел лебедя вывести. Даже председатель сельсовета, который видел сзади, как Прошка старался, сказал ему:
– Да будет тебе, Прокофий, мудрить на официальной бумаге, ты не шуточное дело делаешь и собрание задерживаешь…
2
Осенью было дело. Грузно нам пришлось зимовать: харчей мало, артельщики – люди без избытку, одежи нет, тот же Прошка зимой и летом ходил в железных калошах, которые сам сделал, – в холодное время у него, говорят, пот на ногах мерз. Однако с весны до самых плодов не посидели – суетливое дело сад.
Прошла завязь, а потом плод, еще хуже стало – лезет вся деревня к нам. Сколько тут скандалов, сраму было, день и ночь не очнешься. Да ведь не ребятишки донимали: сурьезные мужики ломились за яблоком.
Захватишь и говоришь:
– Да ты бы попросил, Фома, я бы тебе дарма насыпал.
– Да я и не лез, – говорит, – я бадик сломить зашел. Нужон твой сад, хозяин нашелся! Выгоним скоро обратно: обчество говорит, урожай хорош, – Фролку долой с нашего имущества!
А раз захватили милиционера и секретаря Совета с двумя битыми мешками: что тут делать будешь? Хотел я усовестить – куда тебе!
– Мы, – говорят, – не себе, а детдому.
– Так чего же, – спрашиваю, – нам сперва не заявили, предписания не дали – ведь мы организация.
– Молчи, – отвечают, – мы знаем, что делаем, не суйся в административные мероприятия!
Тогда Прошка (который и захватил их), слова не говоря, хрясь ладонью милиционеру в ухо, ляп железной калошей секретарю в спину. И так и далее. Однако дело это прошло молчком: вреда эти власти нам впоследствии не сделали.
Подговорились мы с одним городским армянином сбывать ему фрукт, и стали водиться у нас деньги.
Вышел сезон – подсчитали, свели в срезек баланец, ан три тысячи с лишком чистого дохода.
И хлебом мы запаслись на целый год, и прикупились кое-чем для себя и для сада, а три тысячи остатку.
Сильный был фрукт, да еще червь попортил.
* * *
Надобно договор до дела доводить. Поехали мы с братом и Прошкой в город – двигатель покупать. Походили, поспросили, – дорого.
– Зато машины, – говорят, – на букву ять.
– Нет, – отвечаем, – дорого. И при чем тут твоя царская буква?
– Букву не лай, – говорит сиделец, – она довоенного качества!
Наконец довел нас до дела один гражданин из Дома крестьянина. Пришли мы с ним к одному частнику: видим мельница на дворе стучит. Входим – идет шведская машина. Отсечка – мягкость и чистота, газ – без дыма, тянет восьмерики плавно, бесшумно, шутя, вся блестит и влечет, как кровная лошадь. Танец, а не работа, шут ее дери! Я понимаю это, я сам электромеханик.
Долго мы вращались около двигателя.
– Сколько машина стоит, – спрашиваем, – со всей гарнитурой – чохом (как раз и постав мельничный тут же, рушка, обойка, бочки для нефти и весь инструмент).
– Пять тысяч, – говорит нам хозяин.
Дней пять мы ходили – испытывали постав, разбирали машину и торговались.
Сошлись на трех с половиной тысячах. Ведь машина сорок сил, да причиндалу сколько.
А денег у нас три тысячи двести. Поговорили с хозяином – согласился обождать триста рублей.
Тогда мы вошли во владение машиной и мельницей, пошли в сельскохозяйственный банк и заложили все благоприобретенное за две с половиной тысячи. На эти деньги мы окончательно расплатились за двигатель и купили в тресте динамо, два маленьких электромотора для молотьбы, приборы, щиты, провода, лампы и прочее.
И начали мы возить имущество в Рогачевку. Сопровождал Прошка – ездил и ужасал встречных мужиков.
– Прокоп Палыч, нюжли ж взаправду светить и молотить оно будет?.. А я так думаю, не двинется оно – все же мертвый минерал…
– А ты пойди – тронь, – отвечал Прошка, показывая на какой-нибудь изолятор на возу. – Тронь, Матвей, пальцем! Да не бойся – тебе приятно станет…
– Да ну тебя к шуту – изувечит еще…
– Ага, а говоришь, мертвый минерал: это энергетик, тайная живность…
Кредитное товарищество дало нам амбар под станцию – туда и свезли все. Начали мы орудовать с братом и Прошкой. Привезли цемент и начали класть фундаменты под двигатель и динамо.
Утром поедим в саду печеных яблок с молоком – и до вечера на электростроительство. От народу в амбаре работать было нельзя: каждый указывает и советует, но и помогали иногда.
Собрался раз в кредитном сход о налоге, исчерпали повестку дня, я вышел и говорю:
– Трудно, граждане, втроем станцию – завет Ильича и основу социализма – строить. Нужна ваша помощь. Свезите нам из лесничества столбы, ошкурите их и вкопайте вдоль по улице, как мы укажем. Затем я полагаю, что бесплатно следует провести электричество только безлошадным и неимущим, по списку комитета взаимопомощи, а остальным по десять рублей с хаты, если идет линия по их улице.
Мне говорят:
– Правильно, Фрол Ефимыч, – устроим! Видим твои старания, от забот борода облупилась!..
Тогда дело наше пошло спорее: мы с братом установку делаем, а мужики под руководительством Прошки столбы вкапывают, линию тянут и вводы в хаты втыкают по особому списку, а богатых проходят мимо: если хочешь свету-силы, вноси десять рублей.
Прошка сидит на столбу и верховодит:
– Кузька, глянь, как столб твой стоит, – переставь вкрутую, это тебе не бадик!
– Егорка, давай голую магистраль, сними валенки, чего ноги паришь!
– Петруха, неси харчей из дома, скажи: Прошка требует.
– Эх вы, жлоборатория, да разве так тянут провод – это вожжи, где же тут напряжение пойдет? Его ветер сдует. Тяни втугачку, сопля, жми до пупка – технически трудись!
Вечером мужики наблюдают:
– До чего ж ходовит Прошка – огнем горит: глянь, с версту уже протянули. Ты скажи, и не обидчив! И сам смеется – и все ребята грохочут…
Когда у Прошки затекали руки и ноги, он слезал со столба и выплясывал из себя тут же всю усталость. Тогда все бросали работу и сбегались к нему. Прошка, поплясав и поорав, сразу смолкал и уставлялся своими белыми глазами на толпу:
– По местам, электромеханики, аль инженера не видали?
Довольные «электромеханики» расходились на работу.
По вечерам мы задумчиво отдыхали. Машины уже собраны и блестят, по соломенному селу ходит влажный осенний ветер, а Прокофий греет ужин.
* * *
Наконец настал день пятое ноября. Мы сделали деревянную звезду с лампами, через улицу протянули гирляндой тридцать ламп, а самая улица освещалась десятью фонарями на версту.
Кроме того, на площади против станции поставили две молотилки с электромоторами и подвезли хлеба к ним.
Ночью втихомолку мы попробовали станцию: впрягли в двигатель всё – и динамо, и постав, и рушку, и обойку. Двигатель пошел мерно и без натуги. Улица засияла огнями, звезда в разноцветных фонарях светила с крыши дома кредитного товарищества на десять верст через село в степь, в ста хатах тоже загорелись лампы, – мужики в смятенье проснулись, заплакали дети, бабы их начали кутать и выносить на улицу, но в ту осеннюю ночь на улице тоже горел электрический свет.
По селу началась горячка. Народ бежал к станции, радуясь и тревожась, угрожая и удивляясь. Всех охватило смутное чувство, и сон в селе пропал.
А предприятие наше было на полном ходу и жутко гудело таинственной силой.
Прошка стоял у распределительного щита и следил за приборами, мы с братом мотались от двигателя к мельнице, от мельницы к молотилкам, устраняя неполадки, слушая ход и дыхание механизмов.
Над селом плыло великое зарево, за околицей гремели чьи-то убегающие телеги по заквоклой обмерзшей земле.
Был третий час ночи.
Тогда я крикнул человеку на щит:
– Прокофий, запри нефть, включай реостат, вырубай село, кредитное и улицу!
И Прошка ответил:
– Есть, механик, – вырубай ток!
Свет погас всюду, и сразу все ослепли от вновь нагрянувшей страшной ночи.
Полуодетый народ стоял в полном молчании: он ошалел и поник.
– Прокофий, переведи ремень на холостой шкив, пусти двигатель, затем прекрати нефть, открой все краны и продуй машину!
– Есть, продуй машину! – ответил Прошка. Он, должно быть, матросом был: очень уж ловок и тактичен. Машина пошла ходко, а затем засвистела дикими голосами во все открытые отверстия.
– Прокофий, заулючь установку, конец работе.
– Есть, заулючь механизмы, работу прекратить!
Стало торжественно, и мы пошли к себе домой, в сад отдыхать.
Но мы не уснули, а разволновались и просидели до света в разговорах по механике.
3
Наступил день открытия станции. Наладить праздник взялась сельская ячейка большевиков. К тому же открытие совпало с днем Октябрьской революции.
Наше дело малое: мы вновь проверили машины.
Ячейка вела дело лихо: разослала всем соседним селам и городу особое трогательное приглашение.
Было сухо – народу съехалось, как на обношение мощей в старое время. Приехала вся большая власть и простые крестьяне.
В зале кредитного товарищества назначено было торжественное заседание. Прошка ввернул туда пять ламп по шестьсот свечей, чтобы свет бил до слепоты.
Уже завечерело, мы стоим на станции наготове и греем двигатель паяльной лампой. Вдруг приходит за мной предуика товарищ Кирсанов.
– Пожалуйте, – говорит, – Фрол Ефимыч, в залу.
– Сейчас, – говорю, а сам задержался.
– Прокофий, – обращаюсь, – Семен (это мой брат), глядите, ежели што – стыд и срам: кувалдой запущу! Я скоро вернусь. Пускай машину – вруби одно кредитное, я выключатель там выключил, – как увидишь нагрузку на амперметре – глаз не своди! – так моментально включай все и пускай на полный ход предприятие целиком. Ты, Семен, следи за молотилками, мельницей и всем прочим, поставь надежных мужиков.
Прихожу в зал кредитного: чувствуется торжественность, тишина, а народу, как ржи в мешке. За красным столом – власть и два наших мужика, а сбоку оркестр.
Прохожу сквозь ущелье стульев и иду прямо в президиум: мне машет оттуда предуика. Сажусь. Начинается вечер его речью. На столе горит пока что керосиновая лампа – для пущего противоречия!
Умно говорил предуика:
– Лампа Ильича сейчас, – говорит, – вспыхнет и будет светить советскому селу века, как вечная память о великом вожде. Мотор, – говорит, – есть смычка города с деревней: чем больше металла в деревне, тем больше в ней социализма. Наконец, – указывает на меня, – строитель электрификации Фрол Ефимыч, есть тоже смычка: глядите, он родился крестьянином, работал в городе и принес оттуда в вашу деревню новую волю и новое знание… Объявляю Рогачевскую сельскую электрическую станцию имени Ильича открытой!
Я еле успел подбежать к выключателю и дал свет. Свет упал в темную залу, как ливень: три тысячи свечей пожертвовал сюда Прошка. Все зажмурились и нагнулись – как будто лилась горячая вода.
Оркестр заиграл «Интернационал», все встали.
Я подошел к окну.
Пятиконечная звезда, уличные фонари, лента через дорогу, хаты – все сияло.
Народ бросился глядеть наружу.
Дальше говорил предсельсовета, потом секретарь укома, а затем вышел председатель нашего кредитного товарищества:
– Товарищи! Что мы здесь обнаружили? Мы обнаружили лампу Ильича, т. е. обожаемого товарища Ленина. Он, как известно здесь всем, учил, что керосиновая лампа зажигает пожары, делает духоту в избе и вредит здоровью, а нам нужна физкультура… Что мы видим? Мы видим лампу Ильича, но не видим тут дорогого Ильича, не видим великого мудреца, который повел на вечную смычку двух апогеев революции – рабочего и крестьянина… И я говорю: смерть империализму и интервенции, смерть всякому псу, какой посмеет переступить наши великие рубежи… Пусть явится в эту залу Чемберлен, либо Лой-Жорж, он увидит, что значит завет Ильича, и он зарыдает от своего хамства… И я говорю: помни завет вечного Ленина.
Тут председатель кредитного заплакал, сел и вынул кисет.
Еще говорил, всем на удивление, наш мужик, Федор Фадеев:
– Граждане, сказано в писании: вначале было слово. А кто его слыхал, и еще чуднее, кто его сказал? Нет, граждане, сначала был свет, потому что терлись друг о друга куски голой земли и высекалось пламя… Граждане, ведь мы слышали сейчас задушевные слова наших вождей и видим, что действительно электричество есть чистота и доброе дело…
Поговорив еще с час, Федор сбился и сел, и весь вечер не мог очнуться от своей речи.
Остальную ночь я пробыл на станции. На дворе в драку молотили хлеб и дивились маленькой напористой машине – электромотору.
Всю ночь зарево пропускало над собой тучи, и темная долина Тамлыка была впервые освещена от сотворения мира.
4
Так прошел счастливый год. Станция везла уже не сто, а триста дворов. Мельница не управлялась молоть хлеб, и кооперация, которая владела всем предприятием, здорово наживалась. Ветряки заглохли – весь помол отобрала мельница на станции: она брала дешевле, от налогов была свободна и работала без задержки, а кооперативный приказчик был обходительный человек и приучил мужиков.
А мне не раз уже говорил председатель кредитного, что мельники с ветряков собираются сжечь станцию, но я думал, что они не посмеют.
В сельсовете подсчитали, что одна наша мельница, не считая пользы от освещения, молотьбы, рушки и обойки, сберегла мужикам за год шесть тысяч пудов хлеба – это то, что мужик переплатил бы мельникам-кулакам, если бы не было нашей мельницы. Да еще заработок весь пошел не кулаку, а кооперации, – это тоже прибыток.
Оказывается, действительно в правление кредитного приходили два сельских мужика и говорили, что один мельник, владелец самого большого ветряка, подвыпивши, обещал сжечь все паровое заведение в августе – перед обработкой нового урожая. Я посоветовал кредитному застраховать предприятие, повесить в нем огнетушители и нанять ночного сторожа, а на кулака донести власти. Не знаю, сделало ли это кредитное товарищество.