355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Платонов » Том 1. Усомнившийся Макар » Текст книги (страница 3)
Том 1. Усомнившийся Макар
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:57

Текст книги "Том 1. Усомнившийся Макар"


Автор книги: Андрей Платонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

История иерея Прокопия Жабрина

Жил он в уездном обыкновенном советском городе, весьма смиренном. Здесь даже революции не было: стали сразу быть совучреждения, для коих мобилизовали по приказу чрез-рев-уштаба местных барышень, от 18 до 30 лет от роду, дав им по аршину ситца и по коробке бычков – для начала. Иерей Прокопий жил не спеша, всегда в одинаковой температуре, твердо, как некий столп и утверждение истины. Ибо истина и есть покой. Покой же наилучше обретается в супружестве, когда сатанинская густая сила, томящая душу демоном сомнения и движения, да исходит во чрево жены:

– Жена! Ты спасаешь мир от сатаны-разрушителя, знойного духа, мужа страсти и всякой свирепости. Да обретется для всякой живой души на земле жена, носительница мира и благоволения! Аминь!

Хорошо, во благомыслии жил иерей Прокопий. И вот единожды, как говорится в суете, рак крякнул: свою могущественную длань иерей Прокопий опустил на главу благоверной.

Была на дворе духота, мухи поедом ели, бога, говорят, нету – так бы и расшиб горшок какой-нибудь. А тут жена Анфиса ходит, сопит, из дому гонит: полы будет мыть, к празднику прибирать.

Прокопий, иерей, утром не наелся: пища пошла на оскудение, а день велик – деться некуда, сила в теле напирает.

И совершил Прокопий злодейство.

Жена Анфиса раз – в чрез-рев-уштаб:

– Мой поп Прокоп дерется и власть Советскую ругает (сука была баба!).

– Как так поп дерется? – спросил комиссар, товарищ Оковаленков. – Арестовать этого неестественного элемента! Дать предписание учеке!

И стал пребывать иерей Прокопий в затворничестве.

– За что, отец, присовокупились к нам? – спросил его купец Гнилосыров. – Вам тут быть немыслимое дело.

Иерей Прокопий прохаркнулся, прочистил свой чугунный бас:

– Го-го-го! Да все бабы, стервы, шут их дери!

И стала с этой поры Анфиса носить Прокопию обеды в учеку, – ходит, плачет.

– Товарищ комиссар, отпусти домой Прокопа Жабрина!

– Обождет, – отвечал товарищ Оковаленков, – элемент весьма контрреволюционный! Пускай поступит на службу Советской власти – смоет свой позор трудовым подвигом.

Обрадовалась Анфиса, а потом и Прокоп. Должность нашли сразу: в канцелярии чрезуфинтройки.

Прослужил иерей Прокопий месяца два-три: делов никаких нету, скука, дожди пошли на улице.

– Хоть бы живность какую увидеть, поговорить бы с кем, – думал Прокоп, – люди кругом все охальники…

Приучился Прокоп курить: чадит весь день. Сидел иерей на входящих и исходящих. Придет бумажка, полная тьмы и скудных слов. Долго мыслит над ней Прокопий, потом запишет и опять задумается.

И было три праздника подряд. Анфиса опять начала грызть попа. Тогда он придумал в единочасье: поймал у себя двух вошек и посадил их в пустую спичечную коробку:

– Живите себе на покое и впотьмах.

На другой день взял зверьков на службу. Раскрыл входящий и пустил их на белый лист пастись.

Сам пописывает, а глазами следит, как вошки бродят в поисках продовольствия, но тщетно.

Жить стало способней, и радостно одолевалось время бытия иерея.

Но судьба стремительна, и еще неодолимы для человека тяжкие стопы ее!

Через полгода скончался иерей Прокопий Жабрин, журналист чрезуфинтройки. Страшна и таинственна была смерть его: от частого курения образовался в горле иерея слой сажи.

И надо же было привезти одному старому знакомому Прокопия, мужичку из дальней деревни, корчажку самогонки, весьма крепкой. Давно не выпивал Прокопий: взял и дернул. Самогон вдруг вспыхнул в нелуженом горле – и загорелась сажа от махорки.

Для иерея наступил час светопреставления, и он скончался, занявшись огнем внутри.

Не от лютых скорбей, не плавающим и путешествующим и не от прочего, а от деревенского жидкого топлива погиб Прокопий Жабрин.

* * *

Когда донесли об этом его высшему начальству – товарищу Оковаленкову – тот остановился подписывать бумаги и сказал в размышлении:

– Жалостно как-то, черт его дери! Евтюшкин, выпиши его бабе пуд проса!

Луговые мастера

Небольшая у нас река, а для лугов ядовитая. И название у ней малое – Лесная Скважинка. Скважинкой она прозвана за то, что омута в ней большие: старики сказывали, что меряли рыбаки глубину деревом – так дерево ушло под воду, а дна не коснулось, а в дереве том высота большая была – саженей пять.

Народ у нас до сей поры рослый. Лугов – обилие, скота бывало много и харчи мясные – каждое воскресенье.

Только теперь пошло иное. На лугах сладкие травы пропадать начали, а полезла разная непитательная кислота, которая впору одним волам.

Лесная Скважинка каждую весну долго воду на пойме держит – в иной год только к июню обсыхают луга. Да и в себя речка наша воду начала плохо принимать: хода у ней засорены. Пройдет ливень – и долго мокреют луга, а бывало – враз обсохнут. А где впадины на лугах – там теперь вечные болота стоят. От них зараза и растет по всей долине, и вся трава перерождается.

Село наше по-казенному называется Красное Гвардейское, а по-старинному Гожево.

* * *

Жил у нас один мужик в прозвище Жмых, а по документу Отжошкин.

В старые годы он сильно запивал.

Бывало – купит четверть казенной, наденет полушубок, тулуп, шапку, валенки и идет в сарай. А время стоит летнее.

– Куда ты, Жмых? – спросит сосед.

– На Москву подаюсь, – скажет Жмых в полном разуме.

В сарае он залезал в телегу, выпивал стакан водки и тогда думал, что поехал на Москву. Что он едет, а не сидит в сарае на телеге – Жмых думал твердо. И даже разговаривал с встречными мужиками:

– Ну што, Степан? Живешь еще? Жена, сваха моя, цела?

А тот, встречный Степан, будто бы отвечает Жмыху:

– Цела, Жмых! Двойню родила! Отбою нету от ребят!

– Ну ничего, Степан, рожай, старайся, воздуху на всех хватит, – отвечал Жмых и как бы ехал дальше.

Повстречав еще кой-кого, Жмых выпивал снова стакан, а потом засыпал. Просыпался он недалеко от Москвы.

Тут он встречал, будто бы, старинного знакомого, к тому же еврея:

– Ну как, Яков Якович! Все тряпки скупаешь, дерьмом кормишься?

– По малости, господин! Жмых, по малости! Что-то давно не видно вас, соскучились!

– Ага, ты соскучился! Ну, давай выпьем!

И так, Жмых, – встречая, беседуя и выпивая, – доезжал до Москвы, не выходя из сарая. Из Москвы он сейчас же возвращался обратно – дела ему там не было – и снова дорогу ему переступали всякие знакомые, которых он угощал.

Когда в четверти оставалось на донышке Жмых допивал молча один и говорил:

– Приехали! Слава тебе, господи, уцелел! Мавра, – кричал он жене, – встречай гостя, – и вылезал из телеги, в которой сидел уже четвертый день. После этого Жмых не пил с полгода, потом снова ехал в Москву.

Вот какой у нас Жмых: мужик, что надо, но мощного разума человек!

* * *

Позже, в революцию, он совсем остепенился:

– Сурьезное, – говорит, – время настало! Ходил на фронте красноармейцем, Ленина видал и всякие другие чудеса, только не все подробно рассказывал:

– Не твое дело, – говорит.

Воротился Жмых чинным мужиком.

– Будя, – говорит. – Пора деревню истребить!

– Как так, за што такое? – спрашивают его мужики. – Аль новое распоряжение такое вышло?

– Оно самотеком понятно, – говорил Жмых. – Нагота чертова! Беднота ползучая! Што у нас есть? – Солома, плетень да навоз! А сказано, что бедность – болезнь и непорядок, а не норма!..

– Ну и што ж? – спрашивали мужики – А как же иначе? Дюже ты умен стал!

Но Жмых имел голову и стал делать в своей избе особую машину, мешая бабьему хозяйству. Машина та должна работать песком – кружиться без останову и без добавки песка, которого требовалось одно ведро. Делал он ее с полгода, а может и больше.

– Ну, как, Жмых? – спрашивали мужики в окно. – Закрутилась машина? Покажь тогда!

– Уйди, бродяга! – отвечал истомленный Жмых. – Это тебе не пахота – тут техническое дело!

Наконец, Жмых сдался.

– Што ж, аль песок слаб? – спрашивали соседи.

– Нет – в песке большая сила, – говорил Жмых, – только ума во мне не хватает: учен дешево и рожден не по медицине!

– Вот оно што! – говорили соседи и уважительно глядели на Жмыха.

– А вы думали што? – уставлялся на них Жмых. – Эх вы, мелкие собственники!

* * *

Тогда Жмых взялся за мочливые луга.

И действительно – пора. Избыток народа из нашего села каждый год уходил на шахты, а скот уменьшался, потому что кормов не хватало. Где было сладкое разнотравие – одна жесткая осока пошла. Болото загоняло наше Гожево в гроб.

То и взяло Жмыха за сердце.

Поехал он в город, привез оттуда устав мелиоративного товарищества и сказал обществу, что нужно канавы по лугу копать, а саму Лесную Скважинку чистить сквозь.

Мужики поломались, но потом учредили из самих себя мелиоративное товарищество. Назвали товарищество «Альфа и Омега», как указано было в примере при уставе.

Но никто не знал, что такое Альфа и Омега!

– И так тяжко придется – дернину рыть и по пузо копаться, – говорили мужики, – а тут Альфия. А может она слово какое законное, а мы вникнуть не можем и зря отвечать придется!

Поехал опять Жмых – слова те узнавать. Узнал: «Начало и Конец» – оказались.

– А чему начало и чему конец – неизвестно? – сказали гожевцы, но устав подписали и начали рыть землю: как раз работа в поле перемежилась.

Тяжела оказалась земля на лугах: как земля та сделалась, так и стояла непаханая.

Жмых командовал, но и сам копался в реке, таская карчу и разное ветхое дерево.

Приезжал раз техник, мерял болота и дал Жмыху план.

Два лета бились гожевцы над болотами и над Лесной Скважинкой. Пятьсот десятин покрыли канавками, да речку прочистили на десять верст.

И, правда, что и техник говорил, луга осохли.

Там, где вплавь на ладье едва перебирались, на телегах поехали – и грунт, ничего себе, держал.

На третий год все луга вспахали. Лошадей измаяли вконец: дернина тугая, вся корневищами трав сплелась, в четыре лошади однолемешный плужок едва волокли.

На четвертый год весь укос с болот собрали и кислых трав стало меньше.

Жмых торопил всю деревню – и ни капли не старел ни от труда, ни от времени. Что значит польза и интерес для человека!

* * *

На пятый год травой-тимофеевкой засеяли всю долину, чтобы кислоту всю в почве истребить.

– Мудер мужик! – говорили гожевцы на Жмыха. – Всю Гожевку на корм теперь поставил!

– Знамо, не холуй! – благородно отзывался Жмых. Продали гожевцы тимофеевку – двести рублей десятина дала.

– Вот это да! – говорили мужики. – Вот это не кроха, а пища!

– Скоты вы! – говорил Жмых. – То ли нам надо? То ли Советская власть желает? Надобно, чтоб роскошная пища в каждой кишке прела!..

– А как же то станется, Жмых? И так добро из земли прет! – отвечали посытевшие от болотного добра гожевцы.

– В недра надобно углубиться! – отвечал Жмых. – Там добро погуще! Может, под нами железо есть, аль еще какой минерал! Будя землю корябать – века зря проходят!.. Пора промысел попрочней затевать!

– В нутро, это действительно, – ответил Ёрмил, один такой мужик. – Снаружи завсегда одна шелуха!

– Ну ясно: пух и прыщи! – подтвердил Жмых. – А прочное довольствие в нутре находится!

– Да будя, едрена мать, языки чесать! – с резоном выразился Шугаев, ходивший в председателях. – Нам теперча сепараторы надо завести, а то продукт сбывать нельзя, а тут сухостойным делом займаются: как бы поскорей в нутро забраться! Вот ляжешь в могилу – тогда там и очутишься!..

* * *

Лесная Скважинка сипела в русле, и пахучие пространства говорили о прелести сущей жизни.

Бучило
I. О ранней поре и возмужалости

Жил некоим образом человек – Евдок, Евдоким, фамилию имел Абабуренко, а по-уличному Баклажанов.

Учил его в училище поп креститься: на лоб, на грудь, на правое плечо, на левое – не выучил. Евдок тянул за ним по-своему: а лоб, а печенки…

– Как называется пресвятая дева Мария?

– Огородница.

– Богородица, чучел! Нету в тебе уму и духу. Вырастешь, будешь музавером, абдул-гамидом.

– А ну, считай с начала, по порядку, – говорила учительница Евдокиму, – клади по пальцам.

И Евдоким считал, не спеша и в размышлении:

– Однова, в другорядь, середа, четверхъ… ешшо однова и три кряду…

– Садись, дурь, – говорила учительница, – слушай, как другие будут отвечать.

А Евдок ждет не дождется, когда пустят домой. Он горевал по своей маме и боялся, как бы без него не случился дома пожар – не выскочат: жара, ветер, сушь. Уж гудок прогудел – двенадцать часов. Отец домой пришел обедать, на огороде у Степанихи трава большая растет и лопухи. Ребята ловят птиц, уж скоро, должно быть, будет вечер и комары.

В училище стояло ведро – пить. Каждый день учат закону божьему, потом приходит Аполлинария Николаевна, учительница, и пишет палочки на доске, а Евдок за ней карябает грифелем у себя хворостины. Потом спрашивает и велит читать вслух.

Евдок глядит в букварь и читает:

– Мо, ммо…

На переменах приходит Митрич – сторож, чтобы ребята не выбили окон и не бесчинствовали.

Как чуть кто заплачет от драки или тоски по матери, Митрич орет:

– Ипять! Займаться…

И вот прошло много дней. Издох в училище на дворе Волчок. Отец Евдокима купил на толпе другой самовар. Родился у Евдока Саня – маленький брат. Покатал его Евдок на тележке одно лето – на Петровки он умер от живота.

Тоньше и шибче билось сердце у Евдока, и он уходил летними вечерами в поле и тосковал – о далеком лесе, об одной звезде, о дальних деревенских пустых дорогах. Как подрос Евдок, так вскоре попал в солдаты. Ходит по плацу, орудует винтовкой – лежит недвижимо, в душе пуд. Раз случилось с ним странное дело: семь дней на двор не ходил. Ляжет спать: бурчит в животе, и вода без толку переливается. Кругом нары, храп, пот, вонь, а внутри Евдокима прохладные вечерние деревенские дороги и ждущая ужинать мать.

Дать бы по скуле изобретателю сердца!

Осмелился Евдок и пошёл к доктору. Так, мол, и так-то.

– Што-о?.. – провыл доктор. Евдок опять:

– Осьмой день не нуждаюсь.

Уходя, Евдок взялся нечаянно на докторовском столе за карандаш.

– Возьмите себе его на память, Абабуренко, – сказал доктор.

Евдок погладил черную камилавку доктора.

– Пожалуйста, Абабуренко, возьмите и ее. Натевам и ручку. Она вам нравится?

Оказывается, доктор был мнительный человек: дверную ручку брал не иначе, как в перчатке. Кто у него в кабинете возьмет что в руки или пощупает, то ему доктор сейчас же и подарит на память: лампу, лист бумаги, клок ветоши, либо какой инструмент.

Странный, но сурьезный был человек.

Дня через два у Евдока рассосались кишки, и он оправился.

Так шла и шла жизнь Евдокима, рекой одинаковых дней, пока он не перекувырнулся и не изобрел настоящего бессмертного человека, который остался на земле навсегда и уже не расставался со своей матерью и породнил звезду с соломой, плетнем и ночной порожней дорогой меж тихих деревень.

Об этом еще будет длинная повесть, это будет скоро у всех людей на глазах.

II. Странствие

Была революция, было передвижение людей по земле, была веселая работа. Был комиссаром Абабуренко, кормил отряды в голодных селах, думал, воевал и странствовал. Как великое странствие и осуществление сокровенной души в мире осталась у него революция. Реквизировал животность и мертвый продукт и писал бумаги:

«Предлагаю уплатить моему отряду жалованье за четыре месяца вперед.

Комиссар-командир, член партии большевиков Евдоким Абабуренко. Угрожаю захватом города и привлечением его жителей, обывателей и прочих к революционной ответственности по революционной совести. Комиссар Абабуренко. № 7143268».

Прогремело имя Абабуренко в кулацких степях – и стихло. Все прошло, как потопло в бучиле татарской осохшей реки.

Странником остался Евдоким и стал портным. Живет в городке одном и имеет душевного друга, Елпидифора Мамашина, который был бас и дурак.

Вошли мы раз с Елпидифором в хату к Евдокиму (дело до него было – не особо существенное, впрочем) – тишина, темнота и жуть.

– Где тут портной живет, сделать из штанов галифе?

– Стой, – закричал Елпидифор, – я сообразил: живые люди воняют.

Понюхали: дух стоял чистый, и вдруг, действительно, понесло махоркой и жженой бородой.

– Вот он – портной, вылазь.

Заскрипела спальная снасть, и невидимое тощее тело сморкнулось и забурчало. Для света и вежливости я спокойно закурил.

– Здорово, Евдоким. Раскачивайся!

– Здравия желаю, граждане, – как кувалдой гвазданул Евдоким, портной. В чистом воздухе, тишине и тьме хранился такой голос! Как огурец зимой в кадке.

Зажгли коптильный светильник. Скамейка, стол, вода в ведре и спящий глубоко и непробудно щегол под потолком в тепле. Евдоким надел для сурьезности и пропорциональности своей профессии очки и привязал их веревочкой к ушам – приспособление самодельное. Евдоким теперь постарел, стал угрюм, покоен, похожий на деда, на сон и хлеб – коричневый, ласковый, тепловатый, как хлебное мякушко. Из сапожной кожи был человек, если царапнуть ему щеку – рубец останется. Но в желтых глазах его было ехидство и суета – Евдоким был сатана-мужик, разбойник, певец и ходил женишком. Засиделым девкам в воскресенье лимонад покупал. Не женился, будто бы потому, что подходящей ласковой бабы не подыскал, и впоследствии купил щегла.

– Так, говоришь, тебе две галифы изделать?

– Да, желательно бы.

– Так-так… Одна галихва выйдет, а на другую ма-терьялу подкупай, – задумчиво сказал Евдоким и поглядел через очки.

– А стоимость какову скажете?

– Да что ж с вас – один алимон, чаю попить.

– Прекрасно, прекрасно, – сказал Елпидифор (отчасти бывший интеллигентом). – До свидания!

– Прощевайте. Посветить вам, может?

– Не надобно, не утруждайтесь, мы так.

И мы полезли к старинному монастырю на гору. Чудесно тут держались дома – на сваях и каменьях. Из города лилась сюда нечисть, и если наверху кто оправлялся – в окно Евдокиму брызги летели. Непрочное и пагубное стояло тут жилье, опасное местопребывание. Ни подойти, ни подъехать. Весной и в дожди Евдоким и его соседи становились туземцами и о них писали в газетах, но они их не читали. В старое время, бывало, полицейские гнали отсюда все народонаселение, как подходила весна. Но никто не уходил – лезли на крышу, тащили туда детишек, поросят, петуха, самовар – и сидели. А когда ночью поднималась вода и уплывали невозвратимо табуретки, зах-лебывался телок, то и на крыше начинали орать жители.

А с бугра утром махал городовой:

– Я ж тебе говорил, упреждал, – чуни пожалел – постись теперь, угодник чортов.

А на третий день, чуть просохло – и городовой жителю в бок.

Бывали дела.

На другой же день Елпидифор купил свои штаны на базаре – клеймо на них было. Он к Евдоку – хотел ему чхнуть разок, а Евдок уж в деревню ушел. Тем дело и кончилось.

Ехал Евдок в деревню и похохатывал: дела твои, господи.

Приехал в деревню, продал хату своей бабки и купил лошадь. Поехал на Дон купать ее и утопил.

– Эх ты, животное существо, – сказал Евдок и пошел куда ему надобно было.

Пожив в деревне неделю-другую, съел все и пошел побираться. Ходил по всей округе и тосковал. Начиналась осень, ветер выл в проволоках, обдутые стояли древние курганы и шел с мешочком картошек Евдок. Стар стал, некому любить и жалеть. Кажется, чем-то легким придавлено горе к земле, и когда-нибудь все заплачут и прижмутся друг к другу. Это будет, когда наступит потоп, засуха, или лютая хворь, или из сибирской тайги тучею выйдет восставший зверь. Одно горе делает сердце человеку.

Стал странником, красноармейцем и нищим Евдок и многое понял и полюбил грустным чувством.

В глухой деревне Волошине, в овраге, приютила Евдока одна старушка:

– Живи, старичок, у нас картохи есть, теперь ходить не по нашей одеже, не объешь небось, поставь палочку в уголок.

Пожил Евдок у старушки до весны. Стонали оба всю зиму по нбчам от голода, холода и старого, запекшегося горя. Занудилась душа у. Евдока. Выглянет в окно – снег, бучило, кладбище на бугре, кончается тихий день. Куда тут пойдешь, когда кругом бесконечность.

Прогремела весенняя вода по оврагу, подсохли дороги, вылезли воробьи на деревенскую улицу. Стал собираться Евдок.

– Ничего тебе не надобно? – спросила старушка.

– Ничего, – сказал Евдок.

– Ну, иди с богом.

– Прощай, Лукерья. И Евдок тронулся.

Ветер был тихий и тонкий, как нежная сердечная музыка. На плешивом кургане, обмытом водами и воздухом, Евдок вздохнул, поглядел на дальнюю кайму лесов, на все живое, грустное и далекое, потом спустился и попил водички из потока.

Дни опять начались сначала.

III. Смертоубийство

Абабуренко Евдоким стал по отчеству именоваться Соломоновичем. Соломоновичем он стал теперь не потому, что роду был иудейского, а потому, что считался нищим, не помнящим родства, сиротой и безотцовщиной. Кроме всего прочего, он одно лето, под самую революцию, местонаходился в услужении у еврея, скупщика костей-тряпок, Соломона Луперденя.

Однако дело это прошлое. Соломона теперь нет – помер, должно быть. Девятнадцать человек детей его рассеялись по поверхности земли неприметным образом.

Ханночка – супруга Соломона, красивая милая женщина, умерла с голоду два года назад, когда город их заняли казаки. А кто говорил, что ей забили кол в матку два офицера-охальника, и оттого, будто бы, она скончалась.

Теперь это дело прошлое. Лучше давайте убережем живых, а о мертвых будем плакать в одиночку по ночам.

Над складом Соломона давно уже висела красная вывеска.

Р.С.Ф.С.Р.

БАЗИСНЫЕ СКЛАДЫ КОСТЕОБРАБАТЫВАЮЩЕЙ

И ВАТНО-БУМАЖНОЙ

ПРОМЫШЛЕННОСТИ

ГУБЕРНСКОГО МАСШТАБА

Изобразил живописец Пупков.

Соломон же орудовал без вывески безо всякой – и так знали. И так жилось терпимо – туго от суеты и работы в конторе и сладко и прохладно дома, в небольших осьми комнатах, пропахших женой плодоносной.

Давно это было – до революции. Теперь уж и Абабуренко старик. Но не только старик, а также оратор, гармонист, охотник до зверей, мудрец, измышляющий благо роду человеческому, и в общей суммарное, как говорил сам Евдоким Абабуренко, из него получался вроде как большевик, член Российской Коммунистической Партии, в скобках – большевиков. Любил определять так свою личность Абабуренко – полностью, не спеша и вразумительно для всех малосведущих. Внушительной личностью был Абабуренко, веский человек.

Жизнь прошла – как ветер прошумел: и холодно, и вьюжно было, и тепло, и ласково, и благосклонно – всего достаточно бывало. Замечательно хорошо. В рассудке неслись высочайшими, почти незримыми облаками ласковые лица, милые дарящие руки Ханны Яковны, ясные, любящие глаза Дарьюшки – жены ненареченной, ибо не пришлось войти в брак Евдокиму Соломоновичу – брехать здоров был.

Рассудительно оглядывал Евдоким Соломонович жизнь со всех четырех сторон и всюду усматривал одну благовидность. Все неблаговидное сокрушается рукой живого человека.

Евдоким Соломонович сам поджигал усадебную постройку у князя Барятинского и жалел, что упустил самого старика – кишки бы выпростал наружу, до того лют был, язва, до мужиков. Жил, как хворь, на отощалых мужицких телесах. Теперь заграницу взять бы в колья. Вышла бы потеха и потешение. Слыхал кое-что о загранице Евдоким Соломонович, даром что грамоте недоучился, когда мальчишкой был.

Полюбил почему-то на старости лет Евдоким Соломонович сахарин. Вошел во вкус.

Теперь посиживает на огороде караульщиком – скукота душевная. Это только дереву или какому другому растению подобает всю жизнь находиться на едином месте и не скучать. Человек же – существо двигающееся и даже плавающее, поэтому ему на одном месте скучно, грусть берет и жутко.

Нечего делать – варит целый день картошку Евдоким Соломонович, посыпает ее сахарином, ест без особой охоты. Затем, полежав на брюхе, опять подвешивает котелок – и так, в неугомонной еде и рассуждении, проходят летние дни и звездоносные ночи с мертвым месяцем.

Страдал Евдоким Соломонович водобоязнью (и еще изжогой) и потому не купался, хотя река была в версте. Вшей расплодил, по причине нечистоплотности, в большом количестве, и привык к ним так, что особой тревоги от них не ощущал.

Теперь дело к осени. Мошкара убыла. Повылезли волки – старые и молодняк. Любил Евдоким Соломонович по-волчьи выть. Есть играют на мандолине, есть на жалейке, а он искусно весьма завывал, так что волки приходили к нему и лезли на землянку: страхота, шутти-што!

Уйдут волки – скука, и Евдоким Соломонович повоет опять. Так ночь, – в страхе и вое, в человечьем и волчьем, – проходила короче.

А ночи все длиннее и холоднее. По утрам прозрачен и звонок воздух. Поздно дымятся избы – некуда спешить завтракать, мертвые лежат поля. Незачем вставать рано – кончились все работы, одну картошку копают.

И однажды, не бугор сверзся в реку, умер Евдоким Соломонович.

Лег спать, было еще не поздно. Ночью встал оправиться, вылез из землянки – месяц стоит над белым осиянным пустым полем, задернутым ледяною росою. Глухо было и безлюдно, человек не помнит про человека. Далеко колотушечник, старик, спрохвала постукивает и лес на верхах бружжит.

Сел к чему-то Евдоким Соломонович на землю и чует, что голова его куда-то закатывается, и мочи никакой в теле нету, и душа больше не тревожит.

Вскочил Евдоким, хотел заплакать и что-нибудь сказать, но не чуя грунта, ударился оземь так, что в животе ни к чему забурчало.

Месяц потух, на его удивление, на его глазах. Звезды пронеслись шумной рекой, и земля продавилась под ним вниз, как дно в бучиле татарской засохшей реки; и колотушечник, старик, сразу смолк на деревне, как будто и не постукивал либо сходу заснул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю