Текст книги "Иоанн Антонович"
Автор книги: Андрей Сахаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 59 страниц)
XLIII
Тридцатого августа, т. е. на другой день после увоза из Раненбурга Миллером принца Ивана, собралась в путь и Анна Леопольдовна с мужем и двумя маленькими дочерьми. Принцесса, несмотря на своё нездоровье и слабость, радовалась теперь предстоящей поездке, в надежде увидеться с сыном. Юлиане тоже приказано было уложить её пожитки, и для Анны Леопольдовны было большим утешением думать, что она и на этот раз не будет разлучена со своей неизменной подругой. Но, когда уже нужно было садиться в экипажи, Корф объявил принцессе, что Юлиана не поедет с ней, так как для бывшей фрейлины недостанет в экипажах места, прибавив, впрочем, что она выедет из Раненбурга спустя несколько дней и догонит их на дороге.
При этом неожиданном известии страшный нервный припадок овладел молодой женщиной. Она поняла, что, вдобавок ко всем испытываемым ею притеснениям, у неё, наконец, хотят отнять даже и ту, которая была для неё дороже всего в жизни во времена её счастья и которая теперь, в дни печали и страданий, оставалась единственной её утешительницей. В исступлении, не знавшем пределов, Анна осыпала укорами Елизавету и призывала проклятие Божие на исполнителей её жестокого приговора. В свою очередь и Юлиана была в отчаянии. Когда капитан Гурьев, исполняя распоряжение Корфа об отправке принцессы и видя, что никакие убеждения не подействуют ни на неё, ни на её подругу, приказал солдатам вынести Анну Леопольдовну на руках, то Юлиана как сумасшедшая кинулась к ней и, забывая всё, стала противиться увозу принцессы, так что против молодой девушки пришлось употребить силу. Солдаты грубо оттолкнули её, и один из них, подняв Анну Леопольдовну на руки, вынес её из комнаты, а другие удерживали рвавшуюся вслед за ней Юлиану.
Когда принцессу усадили в наглухо закрытую повозку, то принц хотел сесть туда же, но был удержан Корфом.
– Вашей светлости, – сказал он почтительно принцу, – по указу её императорского величества, не дозволено ехать вместе с вашей супругой, и потому вы поедете отдельно.
Гурьев взял слегка под руку растерянного принца, только пожимавшего по привычке плечами, подвёл его к такой же повозке, какая была приготовлена для его жены, и помог ему сесть. В других повозках разместились: Бина Менгден с маленькими принцессами, Корф с капитаном Гурьевым, а телеги заняла бывшая при них военная команда. Поезд был очень велик: Корфу приказано было взять с собой из Раненбурга, кроме Бины, камер-юнгферу Штурк, камердинера принца, двух поваров, двух поваренных и «скатертных» учеников, двух «хлебных» и одного «брандмейстерского» ученика, двух прачек, одного портного, одного башмачника, а также и находившегося при «фамилии» штаб-хирурга Манзея. Конвой состоял из трёх унтер-офицеров и тридцати рядовых.
Разлучённая со всеми, лишённая воздуха и света, точно в тёмном гробу, лежала в закрытой наглухо повозке больная и изнурённая страданиями бывшая правительница Русской империи. На первой же остановке Анна Леопольдовна пыталась узнать от Корфа, где её сын, когда догонит её Юлиана, отчего ей не позволили ехать с мужем и куда везут их теперь? Щадя по возможности несчастную женщину, Корф утешал её тем, что она скоро свидится и с сыном, и с Юлианой и что, по всей вероятности, ей после нескольких переездов будет разрешено ехать вместе с принцем. Что же касается ответа на вопрос: куда их всех везут? – то Корф отозвался, что он ничего не может сказать относительно этого, так как он сам только через каждые три дня получает из Москвы приказания, куда следует направляться далее.
– Уж не везут ли нас в Пелым, куда я сослала Бирона!.. – с ужасом вскрикнула принцесса. – Верно, Бог карает меня за то, что я жестоко поступила с регентом; но Господь правосуден и видит, что я не была виновата в этом, а был виноват Миних; я не хотела власти, я не хотела короны…
Корф не отвечал ничего на высказанную принцессой догадку о новом месте её ссылки.
В то время, когда поезд, заведываемый Корфом, медленно подвигался вперёд, его опережал другой поезд, состоявший под начальством капитана Вындомского, заготовлявшего лошадей по той дороге, по которой везли принцессу и её семейство. Корф, согласно с данным ему «секретнейшим» указом, за собственным подписанием императрицы, выехал из Раненбурга только тогда, когда Вындомский донёс ему о поставке лошадей до Переяславля-Рязанского, а также о том, что он, Вындомский, для сделания такого же распоряжения поехал далее. Корф исполнил, но только с некоторыми послаблениями, и другие пункты упомянутого указа, в которых предписывалось ему ехать в Раненбург, взяв с собой пензенского пехотного полка майора Миллера, и, оставя последнего верстах в трёх перед городом, самому при приезде туда вручить из числа приложенных к сему указу ещё два указа: первый – лейб-гвардии Семёновского полка капитану Вындомскому, а второй – л. – гвардии Измайловского полка капитану Гурьеву. Затем, припася как можно скорее коляски и нужные путевые потребности, отправить Вындомского вперёд для поставки лошадей, и когда о том получится от него донесение, то тотчас, взяв ночью принца Иоанна, сдать его с рук на руки, тоже с приложенным особым указом майору Миллеру с тем, чтобы майор тотчас же отправился в назначенный этим указом путь, а на другой день, также ночью, взять принцессу с мужем и остальными детьми, а также с назначенными для отправки с ними людьми, и ехать, куда предписано в указе.
У Корфа не хватило духа исполнить в точности этот указ в отношении малютки-принца: он не решился похитить тайно ночью ребёнка у матери, но дал ей возможность проститься с ним и утешал её скорым свиданием с малюткой. Этим он думал, но ошибочно, смягчить хоть несколько жестокость данного ему указа.
Анна Леопольдовна ошибалась, полагая, что её семейство везут в Пелым, и напрасно терялась в догадках о том, где хотят скрыть её сына. Местом нового заточения «фамилии» был назначен Соловецкий монастырь. Отдалённость этой обители и трудность доступа к ней по неприветливому бурями и льдами Белому морю казались Елизавете недостаточными для того, чтобы пребывание «фамилии» в таком глухом и отдалённом месте обеспечивало её от тех опасностей, которыми могла ей угрожать падшая династия. Ближайшие советники императрицы по этому делу признали необходимым по случаю ссылки в Соловецкую область бывшей правительницы и её семейства принять чрезвычайные, небывалые ещё меры строгости, и Елизавета вполне согласилась с их мнением. В Соловки был послан капитан Чертов, чтобы устроить там помещение для отправляемых туда изгнанников. Ему был дан для вручения соловецкому архимандриту особый указ за собственноручной подписью императрицы. В указе этом повелевалось: приходящих на труд и по обещанию в Соловецкий монастырь людей выслать всех немедленно и вновь таких людей туда не пускать, а приезжающим в монастырь позволять только помолиться святым соловецким угодникам и отпеть им молебен и затем тотчас же удалять их из монастыря. Ключи от монастыря предписано было иметь Корфу, с тем чтобы после его отъезда они были переданы капитану Гурьеву; ворота отпирать днём не рано и запирать их постоянно ещё до наступления сумерек и затем ни для кого особо их никогда не отворять. Архимандриту оставаться в монастыре безысходно и держать там монахов безысходных же; ввиду этого приказано было составить список наличных монахов и новых впредь не принимать. Караул у монастырских ворот содержать не послушникам, а военной команде, в которую набрать сержантов не из гвардии, а из армейских полков. Каждое письмо, от кого бы оно ни посылалось из монастыря и кем бы оно там ни получалось, показывать Корфу или тому главному начальнику, которым он будет заменён. Исполнение всего этого требовалось от архимандрита при выдаче особой подписки, в которой он за несоблюдение в точности данного ему указа подвергал себя лишению монашества, священства, чести и живота.
Брауншвейгское семейство везли в Соловки к Архангельску, через Переяславль-Рязанский, Владимир, Ярославль и Вологоду, но так, чтобы эти города миновать проездом, вовсе не останавливаясь в них. Проехав Вологду, Корф и его спутники должны были заявлять, что они по высочайшему указу едут для осмотра соляных промыслов, а иногда сказывать, что они отправляются на богомолье в Соловки. К Архангельску следовало подвезти ссыльных в глубокую ночь, посадить их там на приготовленные заранее морские суда, на которых и следовать немедленно в Соловецкий монастырь, где оставить принцессу с мужем, детьми и служителями в «команде» у капитана Гурьева, прапорщика Писарева и солдат. При этом предписывалось: «мешкотности не учинять и поспеть к Архангельску в половине сентября, дабы доехать морем до указанного места». По прибытии к монастырю «арестантов» велено было ввести туда и разместить ночью, чтобы их никто не видел. К суровости такого заточения прибавлены были теперь ещё и новые лишения. В указе, данном Корфу, между прочим, сказано было следующее: «на пищу и на прочие нужды, что будет потребно, брать от архимандрита за деньги, а чего нет, то где сыскать можно, чтоб в потребной пище без излишеств нужды не было; токмо как в дороге, так и на месте стол не такой пространный держать, какой был прежде, но такой, чтобы человеку можно было сыту быть, и кормить тем, что там можно сыскать без излишних прихотей».
Корф обо всём, что касалось исполнения данного ему указа, должен был доносить прямо императрице и, окончив возложенное на него поручение, возвратиться в Петербург через Олонецк, дав Гурьеву, произведённому теперь в майоры, инструкцию о содержании принцессы с мужем, детьми и служителями так, чтобы «никто ни видеть их, ни говорить с ними не мог не только из живущих в монастыре, но даже и из служителей и караула, кроме лишь находящихся при них женщин и одного особо приставленного к ним бессменного и вполне надёжного караульного».
Ещё большей суровостью отличалась инструкция, особо данная Миллеру и касавшаяся бывшего императора. Миллеру предписывалось, чтобы он после того, как Корф отдаст ему «известного младенца четырёхлетнего, приняв оного, посадил его в коляску и сам сел с ним, имея в коляске своего служителя или солдата для бережения и содержания того младенца, а именем его называть – Григорий». С этим младенцем и шестью солдатами Миллер должен был ехать в Соловецкий монастырь и сказывать по тракту, что он послан от камергера барона Корфа вперёд для осмотра приготовленных подвод и переправ, и, о том, что при нём находится «младенец», нигде и никогда не объявлять и никому, даже подводчикам, его не показывать, имея коляску всегда закрытою. В Архангельске Миллер должен был посадить на судно «младенца» ночью. В монастырь пронести его также ночью, четыре приготовленные для него комнаты, и пронести так закрытым, чтобы никто не мог его заприметить, и оставаться там жить, неотменно строго наблюдая, чтобы, кроме него, Миллера, его служителя или солдата, никто его «Григория» не видал бы. Около того помещения, где будет жить «младенец», содержать самый строгий караул, а его самого «никуда из камеры не выпускать, и быть при нём днём и ночью слуге, чтобы в двери не ушёл или в окно от резвости не выскочил».
Ехавшему перед Вындомским, а следовательно, перед Миллером и Корфом капитану гвардии Чертову повелено было: по приезде в Соловецкий монастырь приискать там покои, приличные на такое употребление, как прежде в Раненбурге, и приискать их в такой стороне монастыря, в который из него нет никакого выхода. В одном месте должно быть четыре покоя, в другом, особом, но не в дальнем расстоянии от первого, двадцать покоев; ход в эти помещения с монастырского двора; если нет тут каменной стены, оградить крепким деревянным забором, сделав в нём одну только маленькую дверь. По поводу таких распоряжений Чертов должен был сообщить соловецкому архимандриту, что те покои назначаются для жительства некоторым людям, «определённым от её императорского величества», и чтобы он, архимандрит, о всех распоряжениях, которые будут сделаны им по сношению с Чертовым, никуда рапорта не посылал и известия никакого – ни письменного, ни словесного – не давал. В удостоверение же того, что все эти требования будут исполнены в точности, архимандрит должен был дать Чертову подписку, угрожавшую его высокопреподобию тем же самым, чем угрожала ему подписка, данная им прежде, по прочтении ему высочайшего указа.
В дополнение ко всему этому Корфу приказано было, что в случае, если поздняя бурная осень или льды не допустят его перебраться морем в Соловки, зазимовать на взморье, в Корельском Никольском монастыре, находившемся в 30 верстах от Архангельска, предъявив тамошнему архимандриту тот же указ, какой должен был быть предъявлен соловецкому, и поступив во всём прочем точно так же, как следовало поступить по приезде в Соловки.
Медленно подвигался поезд на глухой север. Вындомский расставил лошадей на расстоянии от 25 до 30 вёрст, а болезненное состояние принцессы не позволяло ускорить езду по дорогам, трудно проезжим и в сухую летнюю пору, а теперь и вконец испорченным беспрерывными осенними дождями. Следуя инструкции, Корф объезжал города, останавливаясь от них верстах в трёх, так что бывшая правительница, проводившая когда-то в жизнь в роскошных дворцах, была рада теперь отдохнуть в грязных и курных крестьянских избах. На этих отдыхах она, пользуясь снисходительностью Корфа, как бы случайно встречалась на несколько минут с мужем и дочерьми. О сыне же и об Юлиане она не знала ничего и, потеряв всякую надежду увидеть их когда-нибудь, мысленно навеки прощалась с ними.
5 октября Корф был ещё в 130 верстах от Шенкурска и здесь получил от Чертова уведомление, что за льдами, показавшимися в Белом море, переезд в Соловки сделался невозможен.
XLIV
В земле двинской, этом древнем достоянии когда-то вольного и могущественного Великого Новгорода, главным городом были Холмогоры. Приезжавшие на далёкий север для торговли с русскими английские купцы завели здесь свои конторы и товарные склады, и в конце XVII века в Холмогорах была учреждена архиерейская кафедра. При Петре Великом занимал её епископ Афанасий, усердно боровшийся с расколом; такое усердие не обошлось, однако, ему даром. В горячем богословском споре один из раскольников, для вящего доказательства правоты своих слов, дёрнул Афанасия за бороду, да дёрнул так, что половина бороды осталась на лице у преосвященного, а другая очутилась в руке изувера. Вырванная часть бороды не росла более, и тогда Афанасий, для соблюдения единообразия в своём святительском лике, стал брить уцелевшую часть бороды, и вследствие этого он был единственным безбородым иерархом в нашей православной церкви. За то же и любил Царь Пётр Алексеевич – ненавистник бород – потрепать ласковой рукой холмогорского владыку по его гладко выбритому подбородку. С особенным удовольствием сделал он это в свой приезд в Холмогоры, где обзаводился и обстраивался преосвященный. Рядом со Спасо-Преображенским, только что отделанным собором, самой великолепной в ту пору церковью во всём Северном крае, Афанасий вдалеке от городских жилищ построил архиерейский каменный двухэтажный дом в двадцать комнат. Заглянул царь в епископские палаты, и понравилось ему, что Афанасий хочет жить, как подобает его высокому духовному сану.
– Хорошо, вельми хорошо, владыко, в твоём обиталище, а покажи-ка мне твоё хозяйство, – сказал царь.
– Изволь, государь, – отвечал архиерей и повёл Петра по всему своему подворью. Здесь всё оказалось в порядке: перед домом был выкопан глубокий пруд, и Афанасий доложил царю, что в этом пруду он разведёт разную рыбицу. Увидел царь и огород, заведённый епископом; огород был хорош: на грядах были посажены и рассада, и морковь, и горох, и огурцы, и брюква.
– Дельно, – сказал ласковым голосом царь, обращаясь к Афанасию, – ты, преосвященный, ни в чём нуждаться не будешь: разводи злаки во славу Божию и на пользу человека. Посмотрит люд православный на своего пастыря – и станет перенимать от него хорошее.
Всю архиерейскую усадьбу осмотрел государь с обыкновенным своим вниманием. Заглянул царь и в погреба, и в амбары, и в кузницу, и на мельницу, которая, весело помахивая крыльями, вертела большие жернова. Всем царь остался как нельзя более доволен. Он отслушал обедню в крестовой архиерейской церкви, громким голосом прочитал «апостол» и, закусив после обедни, самым дружелюбным образом расстался с Афанасием.
– Молись, преосвященный, усердно Богу, – сказал ему царь, – на то ты и монах; да только и по хозяйству не плошай и веди своё хозяйское дело и впредь так же исправно, как ты, с благословения Божьего, его начал, – сказал государь архиерею на прощанье.
Вскоре после смерти Петра епископская кафедра была перенесена из Холмогор в Архангельск, и построенный Афанасием в Холмогорах дом остался необитаемым, под надзором одного монаха. Живший в этом доме в полном приволье монах был поздней осенней ночью разбужен наехавшим внезапно в Холмогоры гвардии капитаном Чертовым, с собственноручным указом императрицы. В ту пору капитан гвардии был лицо куда какое важное, и крепко заспавшийся монах сильно струсил при виде такой персоны, да притом и с прозванием, особенно страшноватым в ночную пору. Прежде чем входить в какие-либо объяснения с оторопевшим иноком, капитан достал дорожную чернильницу, перо и, прочитав ему бумагу, потребовал под написанным его рукоприкладства. Между тем следом за капитаном въехала во двор архиерейского дома прибывшая с ним военная команда. Старик, не понимая хорошенько, в чём дело, взял перо и дрожащей рукой учинил под предъявленной ему бумагой требуемое от него рукоприкладство. В бумаге же этой значилось, что подписавший её, под страхом лишения священства, монашества, чести и живота, обязуется никому никогда не говорить ни слова о том, что он будет видеть и слышать. Затем капитан Чертов, остававшийся с глазу на глаз с преподобным отцом, объявил ему, что по указу его императорского величества он, капитан, должен будет занять со своей командой архиерейский дом и произвести в нём немедленно некоторые постройки, так как дом этот предназначен государыней для помещения в нём «известных персон».
Через несколько дней закипела здесь деятельная работа: в архиерейском доме были сделаны кое-какие поправки, а от двора отделили некоторое пространство, которое и обнесли высоким толстым забором, так что ни с одной стороны нельзя было подсмотреть, что происходило на отгороженном месте.
Работа эта была окончена спешно, и в глухую полночь на 6 ноября в ворота вновь построенного забора въехало несколько повозок; из них одна была закрыта наглухо. Жалостно застонали на своих петлях крепкие ворота, и глухо застучали надёжные железные затворы за въехавшими во двор повозками. Бывшие уже в архиерейском доме с Чертовым солдаты стали с заряженными ружьями у входа в дом, а другие были расположены цепью от этого входа до самых ворот. Тогда из закрытой повозки вышел солдат с небольшой, тщательно обёрнутой ношей на руках и быстро, по приказанию Чертова, ожидавшего прибытия поезда, вбежал по указанной ему лестнице. Следом за солдатом пошёл прибывший с поездом офицер. Началось размещение служивых, и на другой день ещё более была усилена в архиерейском доме строгость военного караула.
Спустя три дня, в такую же позднюю пору, въехал во Двор архиерейского дома другой поезд; он состоял из большего числа повозок, нежели первый. Этот второй поезд был принят с такими же предосторожностями, как и первый. В нём, кроме главного начальника, двух офицеров и военной команды, были две молодые женщины и не старый ещё мужчина, которых, окружённых со всех сторон солдатами, быстро повели в архиерейские палаты.
– Так вот куда мы попали! – с грустью проговорила одна из женщин, – что это такое?.. какой-нибудь город или монастырь? – вопросительно добавила она, торопливо оглядываясь вокруг.
Никто не дал ей на этот вопрос никакого ответа.
«Сегодня ровно четыре года, как я, на моё несчастье сделалась правительницей!.. Боже мой! когда-то кончатся мои страдания!..» – подумала вновь привезённая узница. – А где же Юлиана, где Иванушка? – спросила она, обращаясь к сопровождавшим её лицам. Но и на этот вопрос высказанный и с беспокойством, и с волнением, не было получено ею никакого ответа.
Печально и сурово выглядывало новое жилище бывшей правительницы, отличавшееся и так неприветливостью старинных монастырских построек, а теперь ещё и обращённое в место строгого заточения. Так называвшаяся «гостиная» Анны Леопольдовны была самая большая архиерейская палата. В ней было два окна; их глубокие амбразуры и вделанные в них толстые железные решётки слабо пропускали тусклый свет короткого северного дня; и тяжело висели в этой комнате большие стрельчатые своды. Эта продолговатая комната разделялась деревянной перегородкой, за которой была спальня принцессы. Всё убранство «гостиной», имевшей и в ширину, и в длину по тринадцать шагов, состояло из простого дивана, обитого кожей, и таких же четырёх стульев. В переднем углу, а также и по стенам, примыкавшим к окнам, висели старинные иконы с теплившимися перед ними лампадками, а над диваном был портрет Петра Великого, напоминавший беспрестанно узнице о её счастливой сопернице. Как всё это было противоположно той роскоши и тому блеску, которые когда-то окружали Анну в её петербургских дворцах! Богатая её уборная, отделанная с таким вкусом Линаром, заменена была теперь маленькой келейкой, в которой только и было, что большой дубовый комод с испорченными замками и массивными медными ручками да маленькое зеркальце на одной сломанной ножке, перевязанной верёвочкой. В других комнатах, с таким же и даже ещё более плохим убранством, разместились принц Антон, дочери принцессы и приехавшая с ними в заточение сестра Юлианы, Бина Менгден, бывшая фрейлиной правительницы, молодая девушка строптивого и порывистого нрава.
Но если так печально было новое жилище Анны Леопольдовны, то и представлявшиеся из окон его виды нагоняли неодолимую тоску. Решётчатые окна выходили в небольшое пространство, огороженное высоким забором; из них были видны: небольшой пруд с его мёртвенно – сонной поверхностью, несколько дерев, разбросанных там и сям, и хозяйственные постройки. Вновь построенный забор, представлявший как бы отдельное внутреннее укрепление, опоясывала в некотором расстоянии каменная стена с четырьмя по углам её башнями. За забором и за стеной из окон второго этажа архиерейского дома открывалась пустынная, нескончаемая даль с извивавшейся по ней петербургской дорогой. Горизонт окаймляли холмы и пригорки.
Даже в летнюю пору унылы были здешние окрестности, но всё-таки зелень весны и лета хоть несколько оживляла их; зимой же они, под белым покровом снега, становились ещё печальнее. Невысоко и ненадолго поднималось под ними зимой холодное солнце, но зато и долго, и ярко обливал их в ту пору года месяц своим бледным светом. Летом, наоборот, солнце не сходило с неба, и его свет сливался с негаснущей во всю ночь зарёй, и казалось, что томительному дню не будет конца. Кругом всё было пустынно и молчаливо, изредка только, да и то вдалеке, лениво тянулся мимо шедший из Архангельска обоз, да доносился благовест и трезвон с колоколен городских церквей.
Мучительные дни начались в Холмогорах для Анны Леопольдовны, и ей нельзя было предвидеть никакого исхода. На милосердие и сострадание восторжествовавшей Елизаветы нечего было и надеяться. Императрица всё суровее и суровее относилась к своей пленнице, и положение правительницы становилось всё тяжелее и тяжелее; очевидно стало, что ей не будет оказано никакой пощады, никакого снисхождения. Не любя никогда шумного и многолюдного общества, Анна, на высоте окружавшего её царственного величия, мечтала постоянно о тихой и покойной жизни. Но не такая жизнь, полная всевозможных лишений и унижений, грезилась ей. Часто в каком-то оцепенении, неподвижно по нескольку часов сряду сидела теперь бывшая правительница на одном месте, и в воображении её так живо являлись безвозвратно минувшие для неё дни. Тогда прежнее равнодушие к власти сменилось в ней властолюбивыми порывами, и жестоко укоряла она себя за свою снисходительность и доверчивость к Елизавете. Она мечтала о том, с какой бы радостью схватила она опять ту власть, которую так оплошно выпустила из своих рук, и тогда, думала она, не было бы никакой пощады вероломной сопернице. Но ненадолго поддавалась такому чувству молодая женщина, так как она быстро приходила к сознанию своего настоящего бессилия.
– Не нужно мне ни власти, ни почестей, ни богатства, – повторяла она себе самой, – мне нужна только свобода; дайте её мне!.. – Но и свобода была отнята у неё навеки.
Не одни только блестящие дни своей жизни хотела бы теперь вернуть бывшая правительница. В сравнении с настоящим заточением даже пребывание её в Риге и заключение сперва в Дюнамюндской крепости, потом в Раненбурге казались ей счастливой порой. Тогда её не покидала ещё надежда на перемену к лучшему: она мечтала о возможности выехать из России, встретиться опять с Линаром и провести жизнь спокойно, вдалеке от бурь и тревог. Всем этим ожиданиям не суждено было, однако, исполниться. Из временной узницы, которую на первых порах окружали и довольством, и соответственным её сану почётом, она обратилась теперь в вечную невольницу, которой всё сильнее и сильнее давали чувствовать тягость её ужасного положения: её завезли в глухую даль и разлучили с теми, кто был для неё дороже всего на свете…
С тревогой в душе обращалась Анна Леопольдовна к окружавшим её с вопросами о сыне и об Юлиане, дружеские беседы с которой так заметно облегчали ей тоску изгнания. Вопросы эти выслушивались сурово, и их или обходили совершенным молчанием, или же на них давали уклончивые ответы, которые ещё сильнее волновали и раздражали молодую женщину.
Между тем придирчивость Елизаветы к бывшей правительнице усиливалась всё более и более. Ещё во время содержания правительницы в Риге до императрицы дошло известие, что брауншвейгское семейство не оказывает приставленному к нему В. Ф. Салтыкову должного уважения. По поводу этого императрица потребовала от Салтыкова объяснения, пригрозивши, что в случае если этот слух справедлив, то она примет другие меры. «Вам надлежит, – писала ему Елизавета, – того смотреть, чтобы они вас в почтении имели и боялись вас». Спустя немного времени после этого, Елизавета прислала в Ригу к правительнице запрос о ненайденных в «золотом нахтише (шкатулке)» бриллиантах и о том опахале с рубинами и алмазами, который был в руках правительницы в тот вечер, когда Шетарди на бале возбуждал зависть Елизаветы против Анны. Вообще Елизавета проявляла теперь мелочную мстительность раздражённой женщины, подавлявшую в ней то чувство великодушия, которое она могла бы оказать как полновластная правительница.