355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Лесков » Жизнь Николая Лескова » Текст книги (страница 51)
Жизнь Николая Лескова
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:20

Текст книги "Жизнь Николая Лескова"


Автор книги: Андрей Лесков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 51 (всего у книги 57 страниц)

В том же году, 9 июня, Лесков назидает Л. И. Веселитскую: “Вы вот все убегаете соединения мыслей вкупе, а я ищу единомыслия, но во всем подлегая величию ума Л[ьва] Н[иколаевича]” [Пушкинский дом.].

Однако в некоторое расхождение с этим “подлеганием”, несомненно в связи с появлением в сентябрьской книжке “Северного вестника” статьи Льва Николаевича “Неделание”, в одной из записных книжек Лескова делается им собственноручная “нотатка”:

“О неделании у Толстого: зачем его не спросят: как понимать слова Евангелия о праздных работниках: “что вы здесь целый день праздно стоите” [ЦГЛА.].

А в другой сделана тоже не выражающая полного единомыслия:

“В разъяснениях и толкованиях Л. Н. Т. есть “нечто неудобовразумительное” (как выражался ап[остол] Петр об апостоле Павле), но он поднял современных ему людей на высоту, недостижимую для пошлости, не восходящей выше соображения “выгодности и невыгодности”, и во всех людях, тронутых им, наверное уцелеет если не убеждение, то сознание или понятие, что “мы живем не так, как следует жить”, и это есть великая заслуга Толстого. Н. Л.” [ЦГЛА.].

В первой главе статьи Меньшикова “Работа совести”, напечатанной в ноябрьской “Книжке “Недели” того же года, говорилось: “В современной литературе, кажется, кроме Страхова и Лескова, нет видных защитников Толстого; разве еще один г. Буренин иногда замолвит словечко за великого писателя в своих очерках”.

Хорошо “вчитавшись” в нее, Лесков 8 ноября пишет ее автору: “Стр[ахов] и Б[уренин] (по моему мнению) упомянуты напрасно, – особенно Б[уренин]. Оба они чувствуют к нему какой-то “фавор”, но они оба не разделяют его симпатий и отлично служат тому, что стоит впоперек дороги его желаниям” [Пушкинский дом.].

Два дня спустя, 10 ноября, он продолжает: “Не тех надо было поминать, которые его похваливают. Его хвалить не нужно, а нужно вести с ним одну и ту же “работу совести”. Ни Стр[ахов], ни Б[урени]н этого не делают: Стр[ахов] и православист, и гегелианец, и государственник, и воитель, и патриот, и националист, и наказатель. Он Т[олст]ого хвалит за пригожество и остроумие, но он не утверждает людей в том, чтобы презирать важнейшее за важным, и не объединяет сознание в единой “воле отца”. Следовательно, он Т[олсто]му не брат и не сотрудник в важнейшем деле. А что касается Б[урени]на, то этот употребляет Т[олсто]го “как палку на других людей”. Сам Т[олст]ой говорит: “Это ужасно. Он мною дерется”… Помянуть людей, любящих Т[олсто]го, следовало, но таких, которые продолжают вводить в народ то, что он открывает и благовествует… И такие есть: это Эртель, Засодимский, б[ыть] м[ожет] Гарин, покойный Евг. [Всеволод. – А. Л.] Гаршин. И живых из этих людей стоило поддержать и ободрить и укрепить на дальнейшие дела во славу бога; а вы похвалили старых козлов, которые трясут бородами, а вслед за пастухом не идут. “И то тебе вина” [Пушкинский дом.].

На полученное от Меньшикова возражение Лесков 11 ноября отвечает: “Если уж говорить о том, что сделано “как-никак”, то я хотел бы сказать, что в этом роде и самое горячее и самое трудное слово было мое: статья против Конст[антина] Леонтьева (о религии страха и любви). Я имею основание об этом говорить с чистою и смелою совестью: я не молчал, но даже говорил, не жалея себя, и отсюда мое изгнание из Министерства н[ародного] просвещения. Почему же С[трахов] и Б[уренин] только “защищали”? И они не защищали, а только величали или славили и ублажали, как попы ублажают угодника, которому поют, чтобы себе за молитвы собрать. Нет; вы нехорошо сделали, поименовав Б[уренина] (особенно его), который “Толстым только дерется” и бьет им бедного Баранцевича и его близких” [Пушкинский дом.].

Утомляясь, а с тем и раздражаясь все более, Лесков в письме, посланном на другой день, становится еще резче: “Соловьев не единомыслен с Л[ьвом] Н[иколаевичем], и он не может его защищать. Ге писать не умеет. Успенский Толстому совсем противомыслен. Я именно “совпал” с Т[олстым], а не “вовлечен” им, как думает Б[урени]н. Я ему не подражал, а я раньше его говорил то же самое, но только не речисто, не уверенно, робко и картаво. Почуяв его огромную силу, я бросил свою плошку и пошел за его фонарем. Я “совпал”, а продолжать об этом устал” [Пушкинский дом.].

По словам Веселитской, “как-то, вдоволь намолившись на Льва Николаевича, Николай Семенович сознался в том, что глубоко скорбит о том, что старик не роздал своего имения нищим: “Он должен был сделать это ради идеи. Мы были вправе ожидать этого от него. Нельзя останавливаться на полпути”. – “Если это вам так ясно, – сказала я, – раздайте скорее все свое”. – “Да у меня и нет ничего”. – “Ну, что-нибудь найдется у всякого. Нашлась же лепта у вдовицы…” [Микулич В. Встречи с писателями. Л., 1929, с. 193.]

После этого Лесков 25 ноября 1893 года пишет Меньшикову: “Лидию Ив[ановну] видел “в грозном чине” и “много пострадах” от нее, быв поносим и укоряем за то, что “сижу в убранной комнате” и смею думать, что “жаль, что для полноты своего нравственного облика Л[ев] Н[иколаевич] не отдал свою долю крестьянам, как сделал Хилков, ибо этим были бы заграждены уста дьявола”. И не помянулось мне ничего за это. – Впрочем, потом была замирительная грамота. Терпел и за слово “защищать” Т[олсто]го. – “Разве можно его защищать… Кто смеет его защищать”, и т. д. От вас терпел, что не защищаю; от нее – зачем защищаю; а от Гайдебурова еще того непонятнее. Только тем и жив, что мужика вспомнишь, да вздохнешь и скажешь: “о господи” [Пушкинский дом.].

“Намолепия” находили себе отражения в письмах к самому Толстому. В переписке со всеми другими по преимуществу держалась полнозвучная доминанта. Это было не всегда хорошо, но всегда крепко. С Толстым бралась чуждая натуре умягченность тона. Случались и сбои. Вообще же чувствовалась напряженность, калейдоскопичность сообщаемых злободневностей, вестей, слухов… Неустанная хвала утомляла хвалимого. Равновесие переписки утрачивалось. Одна сторона засыпала своими пространными письмами другую. Обнажался письмовый крен. Что порождало его?

Вспомнив, что Л. Я. Гуревич, целиком благодаря усиленному ходатайству Лескова перед С. А. Толстой и самим Толстым, летом 1892 года побывала в Ясной Поляне, я попросил ее помочь мне разобраться.

Спасибо ей, 9 апреля 1937 года она отвечала:

“Отношение его к Толстому у меня на глазах. Что не все было ладно в нем, мне ясно. И Толстой несомненно чувствовал это: у меня сохранилось одно воспоминание, которое трудно передать словами, п[отому] ч[то] вся суть его заключается в недомолвке и в интонации Толстого. Мы разговаривали с ним о разных людях, идя по яблоневому саду, и когда коснулись Н[иколая] С[еменовича], Т[олстой] сказал: “Да, он мне пишет иногда… Только иногда тон какой-то… уж слишком… Неприятно бывает… Ну, впрочем, вероятно, вы сами понимаете”.

Все же я думаю так: иногда – и, м[ожет] б[ыть], к старости все чаще – становилось ему страшно, от самого себя, хотелось ухватиться за того, кто во многом, хоть и не в таком страшном, себя преодолел или во всяком случае шел к преодолению, стремился к нему с надеждой на успех, с верой в возможность его. Отсюда эта тяга к Толстому, тоже не цельная, как и все в нем самом, неровная, перебиваемая и критикой “толстовства” и органической несклонностью к каким-либо видам аскетизма, кроме разве того же какого-нибудь исступленного, фанатического и в это исступление выливающего свои неизбывные страсти” [Арх. А. Н. Лескова.].

Лесков дорожил перепиской и искал ее. Толстой, возможно, поддерживал ее более из дружеской учтивости, чем из большой личной потребности, как бы уставал от нее…

Случались и огорчительные заминки, паузы.

12 октября 1890 года Лесков пишет Черткову: “О Л[ьве] Н[иколаеви]че мало слышу и оч[ень] томлюсь по нем, но не поеду к нему и писать не хочу. Он знает, что я его люблю и ему верю и с ним бреду по одной тропе, но, м[ожет] б[ыть], и если мысль как-нибудь насторожена против меня. Я не хочу об этом думать и не хочу никого осуждать, а себя тоже” [Архив Черткова, Москва.].

При сорока девяти сохранившихся письмах Лескова толстовских известно только девять, почти всегда небольших, и едва ли их было вообще больше двух десятков. Погибло, должно быть, немало и лесковских.

Бросается рядом в глаза живость переписки Льва Николаевича с Н.Н. Страховым, хотя, по свидетельству П. А. Сергеенко, в бочках с медом Страхова, как и Лескова, Толстой видел “изрядную дозу дегтя” [“Письма Толстого и к Толстому”, с. 63.].

Не все гладко выходило и с некоторыми произведениями. В “Зимнем дне” “парлирующим” дамам оказались предоставленными рискованные реплики: “Ну, к Толстому, знаете… молодежь к нему теперь уже совсем охладевает. Я говорила всегда, что это так и будет, и нечего бояться: “не так страшен чорт, как его малютки”. Или: “но вдруг сорвется и опять начинает писать глупости: например, зачем мыло!”

А в дальнейшем беседа их затрагивает картины толстовца Н. Н. Ге, и одна из дам восклицает: “Мне его показывали… Господи! Что это за панталоны и что за пальто!” [Собр. соч., т. XXVIII, 1902–1903, с. 117, 118, 149.]

Толстовские “малютки” были глубоко оскорблены. Они уклонялись от встреч с автором очерка.

Как известно теперь, очерк этот не встретил сочувствия в Хамовниках. В дневнике С. А. Толстой за 21 сентября 1894 года имеется беспощадная запись: “После обеда мальчики готовили уроки, а я прочла Леве вслух рассказ Лескова “Зимний день”, – ужасная гадость во всех отношениях. Я и прежде не любила Лескова, а теперь еще противнее он мне стал, так и просвечивает грязная душа из-за его якобы юмора, но мы не смеялись, а просто гадко”.

Такая зарядка в полновластной главе дома не сулила доброго.

Лесков нередко принимал светскую приветливость за истинное расположение. В частности, он был уверен в благонастроенности к нему Софьи Андреевны, встречно исполненный к ней (до эпизода с английским журналистом Диллоном) [См. ниже, с. 612.] непререкаемого почитания, признания больших ее заслуг, сочувствия драматизму ее положения. “Мы должны быть ей благодарны. Она нам сохранила его”, – говорил он Веселитской [Микулич В. Встречи с писателями. Л., 1929, с. 168.]. А в вопросе ее отношения со Львом Николаевичем заступнически восклицал: “Ей оружие прошло душу!”

По неизменному обычаю, воздавая горячую хвалу глубине и силе чьего-нибудь ума, таланта и проникновения, Лесков не поступался при этом личными взглядами и суждениями.

“Напряженно интересуясь” тем. “как идет работа мысли” [См.: письмо Лескова к Л. Н. Толстому от 28 августа 1894 г. – “Письма Толстого и к Толстому”, с. 177.] у другого, он продолжал идти по своей особливой стежке.

Натура трудно мирилась с подражательством, подчиненностью, заимствованием. Едва поддавшись им, она спешила во всем восстановить свою самобытность. Острый глаз не допускал долгой усыпленности, постепенно подмечая ошибки хотя бы и очень больших людей.

Для фигур низшего ранга работа времени, конечно, была еще опаснее.

“Толстовцы” повержены во прах: “Льва Николаевича Толстого люблю, а “толстовцев” – нет”, – говорится дома собеседникам [Фаресов, с. 338.].

Он следит за всеми ними, как, впрочем, и за всей работой мысли самого Толстого.

Вначале “возлюбленному” В. Г. Черткову, стремившемуся загладить одну удивительную с его стороны неловкость, Лесков непреклонно высказывает, что, при возобновлении временно прерванных отношений, у него может подняться “со дна души сор и сметьё” [Письмо Лескова к Черткову 17 апреля 1892 г. – Архив Черткова, Москва.].

Былому “милому Поше” Бирюкову, разлука с которым казалась когда-то горестной, пишется уже по-иному:

“28/XII, 93. Спб., Фуршт[атская], 50.

Любезнейший Павел Иванович!

Оч[ень] благодарю вас за ответ. Я спрашивал вас шуточным тоном, а в самом деле мне было оч[ень] противно слышать то, о чем сказывали… Вам я хочу верить, но стал передо мною в памяти Щедрин и, указывая на “большие колокола”, говорит: “все там будем!..” Какая противность! Вообще я не понимаю: зачем это что-то блекоталось новое о молениях, вслед за тем…” На этом письмо брошено [Арх. А. Н. Лескова.].

“Ваничку” Горбунова-Посадова и прочих постигает одна участь.

“Я думал, – говорил дома Лесков, – они несут в народ высшую культуру, удобства жизни и лучшее о ней понимание. А они всё себе вопросы делают: есть мясо или нет; ходить в ситце или носить посконь; надевать сапоги или резиновые калоши и т. д.”.

6 апреля 1894 года он отвечает Веселитской: “То, что вы пишете о толстовцах; оч[ень] интересно. Я тоже их не спускаю с глаз и думаю, что ими можно уже заниматься, но непременно с полным отделением их от того, кто дал им имя или “кличку”… В способностях Бирюкова к пахоте – не верю. Если он пашет, то я жалею его бедную лошадь, которой сей “лепетун” подрежет сошником ноги. Я преглупо раздражаюсь, когда слышу их “лепетанье” о работе. Пусть “ковыряют”, но не “лепечут”. Довольно они уже насмешили людей, которые их не стоят” [Микулич В. Встречи с писателями, с. 199.].

И “занялся”: меньше чем через полгода, в сентябрьской книжке московского журнала “Русская мысль”, явился “Зимний день”.

Героиня рассказа, молодая девушка Лидия, коротко определяет “лепетунов”: “С ними делать нечего”.

С “малютками”, которые “с воробьиный нос дела не делают”, – кончено.

В дальнейшем о Толстом говорится всегда с неизменным почитанием, как и с заботливым отмежеванием его от бесповоротно разжалованных “лепетунов”.

“Толстой делает большое дело, но в частности иногда может легко сказать и не то, что, м[ожет] б[ыть], хотел и что нужно… Это крупная вывеска: слова всем видны, а отдельные буквы, м[ожет] б[ыть], и криво поставлены… Некрасиво, но всем видно, и цель – достигнута! Так и во всяком большом деле бывает. Ведь видите, какие он горы двигает и заново переделывает жизнь… Легко и ошибиться в чем-нибудь. Действительно, зачем это он нападает на науку? – Разве так уж у нас ее много и она мешает чему-нибудь? Пусть учатся! Зачем это отрицать? Или вот тоже и мыло, гребешок, ванна и так далее… Ведь нельзя же без этого, а ему не нужно… Шутник этот Лев Николаевич! Зачем женщине не заботиться о красоте и изяществе? Или Горбунову и Бирюкову ходить без калош по улице и топтать мой чистый пол грязными сапогами? Зачем старуху мать приглашать к себе в “колонию” и морозить ее там в холодной избе, не позаботившись сперва припасти дров? Э… да сколько можно задать вопросов толстовцам… Но разве это имеет что-нибудь общее с учением Льва Николаевича о христианском образе жизни? Ну, в этих мелочах пускай он и неправ. Но что ж из этого? М[ожет] б[ыть], он и сам рад, что в чем-то неправ перед нами и что мы тоже можем иметь на то свои возражения и взгляды не менее искренние, чем его. Цените его на весы: что перевешивает – ошибки или истинное слово его? В нем важны и ценны новые намёты, которые он делает, отвращая мысль нашу от дурного и поворачивая ее к хорошему. В “Крейцеровой сонате” важен вовсе не призыв к идеальному воздержанию людей от плотской любви, а то – как Толстой отвращает нас оттуда, где мы развращаем себя и женщину. Отрицание забот о завтрашнем дне так написано, что чувствуешь презрение автора к так широко проповедуемому ныне “могуществу эгоизма” и т[ому] п[одобному]. Вот ведь какие новые намёты мысли ставит Толстой, а мы всё ловим его на каких-то подробностях и тычем его носом в настоящие условия жизни… Да он отлично их знает, но только не дорожит ими и не стесняется, как прочие, пренебрегать ими, этими дорогами и милыми другим “современными условиями” [Запись. – Арх. А. Н. Лескова. Ср.: Фаресов, гл. XV.].

При попытках кого-нибудь внести поправки в умозаключения и выводы Толстого Лесков, если бывал в “мирном стихе”, ограничивался, как, например, и в письме к Веселитской от 2 августа 1893 года, выражением незыблемой уверенности, “что все это, что приходит нам в голову, уже не раз побывало в несравненно более сильном и совершенном уме Л[ьва] Н[иколаеви]ча” [Микулич В. Встречи с писателями, с. 189.].

Значительно иная картина получалась, когда В. Л. Величко или другие мыслители и деятели его толка с усмешкой выдвигали непуританское прошлое “яснополянского мудреца”. “Ну и что же?.. – восклицал Лесков. – Да Лев Николаевич и сам прекрасно отвечает на такие попреки: когда человек пьян – с ним не говорят, а говорят, когда он протрезвится. Я очень недавно протрезвился, и со мною о жизни надо беседовать теперь, а не вспоминать время и речи, говоренные мною, когда я был пьян и лишен разума” [Ср.: Лесков. Пустоплясы. Собр. соч., т. XXXIII, 1902–1903, с. 111.].

Оскорбившийся на Толстого за неответ на его письмо, Величко не упускал случая противопоставить этой “невежливости” во всем чуждого ему “властителя дум” изысканную светскость и вежливость во всем любезного ему салонного поэта Апухтина. Это вызывало взрывы негодования Лескова. “Сопоставлять эти имена! – восклицал он. – Где вкус у этого человека? И литераторы же у нас попадаются! Ведь с кем нянчится и кого хулит! Если он и не разделяет взглядов Толстого, то все же было бы больше вкуса, больше литературности в этом поэте из чиновников не вспоминать рядом с именем Льва Николаевича имя Апухтина! И чего он меня пытается соблазнить “Мухами” или “Безумными ночами”? Ведь все это не в коня корм. А вкусы господина Апухтина – не мои вкусы. И чего это он – то унижает Толстого Апухтиным, то обольщает меня служебной карьерой. Ведь я же не пойду в чиновники особых поручений ни к какому министру! Чего же мне все время говорить о них и принижать при мне человека, на которого два света смотрят? А этот мелодик пишет на него пошленькие стишки… Это на украшение-то русского гения! На человека, через которого Европа и весь мир узнали, что у нас есть литература и философия! Раз как-то, на даче, они завели со мною разговор о “Первой ступени”, и Муретиха [жена Величко – М. Г. Муретова. – А. Л.] распространилась о том, что Лев Николаевич с такой отвратительной реальностью описал убой быка, что ей стало мерзко и гадко читать его… Я встал со скамейки, – рассказывал Лесков, – на которой мы сидели на морском берегу, и, потеряв всякое самообладание, бросил им в лицо: – Ааа… вам гадко читать Толстого, ну, а мне… мне гадко вас слушать!.. И бросив их одних, ушел. Резко, пожалуй грубо даже, но… поделом: пусть знают, что в монастыре нельзя позволять себе говорить о балете и женской грации, а со мною говорить без уважения о Толстом!” [Запись. – Арх. А. Н. Лескова. ]

Не меньшее возмущение вызывало в Лескове отношение к Толстому и “ортодоксальных” либералов, по адресу которых он говорил: “Они монахи с иерусалимского подворья… Монахи, но не простые. Они святее других. Скажите мне: умны они или притворяются умными? Никогда я не понимал их! Ну посмотрите на их борьбу с Толстым. Не напоминают ли они этою борьбой детей с сильным учителем? Они-то вертятся вокруг него, то прыгают, то силятся свалить его… А он идет себе, не замечая ни толчков, ни криков. Где же ум у этих либералов, если они не замечают, что один Лев Толстой в наши дни – национальное богатство! Как богатырь, идет он на тьму, и только его удары ей и чувствительны. Где у них ум, если они не считаются с его годами и требуют от старика-писателя, чтобы он не только поучал других простому образу жизни, но чтобы он сам пахал землю и сеял. Никто бы из них и не заикнулся о Толстом, если бы он получал литературный гонорар, какой ему вздумается, и проживал бы его так, как проживают свои заработки… другие! Но то, что Лев Николаевич живет в одной комнате, ест самую простую пищу, одевается по-мужицки и ничего не тратит на так называемые “удовольствия”, – это-то и омрачает их разум” [Запись. – Арх. А. Н. Лескова.].

Показателем, в какой мере Лесков, “совпав” с Толстым, “никогда не бывал его рабом”, могут служить твердость и прямота неодобрения им попыток С. А. Толстой и самого Льва Николаевича найти “искажения” в напечатанном Диллоном в “Daily Telegraph” переводе толстовского “Письма о голоде” 1891 года. Своим письмом по этому поводу Лесков заставил Толстого “заплакать” и написать Диллону покаянное письмо [Гуревич Л. Я. – “Северный вестник”, 1895, № 4, с. 64–68, и письмо ее к А. Н. Лескову от 28 июня 1937 г. – Арх. А. Н. Лескова; Бирюков П. И. Биография Л. Н. Толстого, т. III, с. 173–179; “Помощь голодным”. – “Книжки “Недели”, 1892, янв.; “Письма Толстого и к Толстому”, с. 124–126.].

Не менее убедительны в этом отношении и его указания Толстому в письме от 8 октября 1893 года:

“Умную старину я всегда любил и всегда думал, что ее надо бы приподнять со дна, где ее завалили хламом… Только надо, реставрируя старое, не подавать мыслей к уничтожению хорошего нового. Надо, чтобы этого ни за что не случилось и чтобы не было подано к тому соблазна, как вкралось нечто и негде в статье “О неделании”, что людям любящим и почитающим вас и задало гону от “поныряющих в домы и пленяющих всегда учащиеся и николи же в разум истины приидти могущие” [“Письма Толстого и к Толстому”, с. 146.].

Записи Фаресова, посетившего Толстого в начале 1898 года в Москве, сохранили чрезвычайно ценные встречные отзывы о Лескове Льва Николаевича:

“Лесков – писатель будущего, и его жизнь в литературе глубоко поучительна” [Фаресов А. Умственные переломы в деятельности Н. С. Лескова. – “Исторический вестник”, 1916, № 3, с. 786.].

“Его привязанность ко мне была трогательна, и выражалась она во всем, что до меня касалось. Но когда говорят, что Лесков слепой мой последователь, то это неверно: он последователь, но не слепой… Он давно шел в том направлении, в каком теперь и я иду. Мы встретились, и меня трогает его согласие со всеми моими взглядами” [Фаресов, с. 70–71.].

По одному поводу в письме от 17 сентября 1893 года Лесков подтверждал Фаресову: “Таково же, как мне известно, и мнение Л. Н. Толстого, но если бы Л[ев] Н[иколаевич] имел и не такое, а иное мнение, даже совсем противуположное и ближе подходящее к вашему, – это бы на меня не оказало влияния. Мне надо не быть самим собою, чтобы отложиться от моего собственного разумения; а этого сделать нельзя, и я должен оставаться при своем понимании, за которое вы, конечно, вправе меня осудить” [Фаресов, с. 216.].

И неудивительно: как свидетельствует Н. Н. Гусев, Толстой при одном разговоре в Ясной Поляне “сказал, что Лесков производил на него всегда впечатление очень сильного человека” [Гусев Н. Из воспоминаний – “Литературная газ.”, 1945, № 47 (1158), 17 ноября.].

Но и этот сильный человек искал опоры извне, убеждал себя в достижении им, во многом, желанного “совпадения” с Толстым, черпал в этом ободрение и укрепление своего алчущего духа.

“Смотрю на вас, – писал он в Ясную Поляну 28 августа 1894 года, – и всегда напряженно интересуюсь: как у вас идет работа мысли” [“Письма Толстого и к Толстому”, с. 177.].

Однако сам шел “с клюкою один”, многое – “по-своему видя”.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю