Текст книги "Путеводитель по поэзии А.А. Фета"
Автор книги: Андрей Ранчин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Размер стихотворения – соединение четырехстопного (в нечетных строках) и трехстопного хорея. Размер этот довольно редкий, не затертый и потому имевший определенный семантический ореол. Семантическая окраска размера, на которую ориентировался Фет, – «серенада», восходит к серенаде Ф. Шуберта на стихи Л. Рельштаба (в переводе Н. П. Огарева: «Песнь моя, лети с мольбою / Тихо в час ночной»), Получило известность подражание Е. П. Ростопчиной «Слова на серенаду Шуберта» (1846) [Ростопчина 1972, с. 102]. Другой пример – «Милый друг, тебе не спится, / Душен комнат жар…» графа А. К. Толстого (1840-е годы) [Толстой 2004, с. 75]. «„Серенады“ подобного рода хорошо вписывались в лирику XIX в., потому что схема их совмещала две самые популярные темы – природу и любовь; картина природы (обычно монтируемая из одних и тех же элементов: ночь, сад, луна, соловей, иногда река) оживлялась напряженностью любовного чувства. Такая двухчленность допускала упрощение: одна из тем могла быть представлена развернуто, а другая – лишь в намеке» [Гаспаров 1999, с. 158–159].
Фет написал этим размером ряд стихотворений «серенадного» и «колыбельного» рода: это «Серенада» (1844, новая редакция – 1856), «Теплым ветром потянуло…» (1842), «Перекресток, где ракита…» (1842), «Скрип шагов вдоль улиц белых…» (1858), «На двойном стекле узоры…» (1847). В промежуточной редакции «Серенады», записанной в тексте так называемого Остроуховского экземпляра издания 1856 г., после двенадцатой строки была строфа, перекликающаяся с образом ручья из «Шепот, робкое дыханье»:
Как струна ручей трепещет,
Зыбь во мглу катя;
Полный месяц в окна блещет —
Спи, мое дитя!
«Однако главное достижение Фета оказалось не здесь, а там, где он выделил для разработки не сами пейзажные или иные мотивы, а структурный принцип их нанизывания в серенаде – перечисление». Так появилось стихотворение «Шепот, робкое дыханье…», – пишет М. Л. Гаспаров [Гаспаров 1999, с. 159–160].
Ритм. Синтаксис. МелодикаМетр и ритм внимательно проанализированы M. Л. Гаспаровым: «Метрический аккомпанемент подчеркивает основную схему 1-1-2, отбивает концовочную строфу. Длинные строфы (4-стопные) сменяются так: в первой строфе – 3– и 2-ударная, во второй – 4– и 3-ударная, в третьей – 4– и 2-ударная; облегчение стиха к концу строфы в третьей строфе выражено более резко. Короткие строки сменяются так: от первой до предпоследней они 2-ударные с пропуском ударения на средней стопе (причем в каждой строфе первая короткая строка имеет женский словораздел, „тр е ли…“, а вторая – дактилический, „с о нного“), последняя же строка тоже 2-ударна, но с пропуском ударения на начальной стопе („…и заря“), что дает резкий контраст» [Гаспаров 1995, с. 147].
О. Н. Гринбаум доказывает, что в ритмике стихотворения выражен принцип «золотого сечения», не случайно пиррихии (безударные слоги, которые по правилам стихотворного размера должны были бы быть ударными) присутствуют в третьей («с е ребро и к о лыханье») и в одиннадцатой (« И лобзани я, и слезы») строках, указывая на слитность движения; при этом в одиннадцатом стихе появляется дополнительная семантика: «новое качество, связанное с устремленностью и души, и природы к свету любви и солнца» [Гринбаум 2001] [62]62
Из исследований о поэтике стихотворения «Шепот, робкое дыханье…» см. прежде всего еще: [Egeberg 1974].
[Закрыть].
Отличительная черта синтаксиса – «безглагольность» (стихотворение состоит из череды назывных предложений, соединенных в одно сложное бессоюзное) [63]63
Восприятие фетовского текста как одного сложного бессоюзного предложения диктуется запятыми между простыми односоставными предложениями. Если бы эти предложения отделялись друг от друга точками, то пунктуация и соответственно интонация побуждали бы определить фетовский текст как последовательность не связанных грамматически простых предложений.
Иногда односоставные предложения на базе подлежащего того типа, к которому относится «Шепот, робкое дыханье…», именуют не назывными, а экзистенциальными, или бытийными. Заключительное же предложение может быть отнесено к односоставным восклицательным на базе подлежащего. Предложения без сказуемых, «если распространителем является обстоятельство места, времени, <…> можно трактовать как двусоставные неполные:
Скоро осень. Ср.: Скоро наступит осень.
На улице дождь. Ср.: На улице идет дождь» [Литневская 2006, с. 178].
С такой точки зрения строка «В дымных тучках пурпур розы» должна расцениваться как двусоставное неполное (с пропущенным сказуемым) предложение, распространенное обстоятельством места.
[Закрыть]. Еще один из рецензентов Фета А. А. Григорьев утверждал: «Попытайтесь отнять форму у этих толкающих, так сказать, друг друга, стремительно бегущих, полудосказанных образов и мыслей – самые образы и мысли исчезнут…» (Отечественные записки. 1850. № 2. С. 51; цит. по: [Зыкова 2006, с. 243]).
Как показал МЛ. Гаспаров, «синтаксический аккомпанемент <…> подчеркивает схему 1-1-2: в первой и второй строфе предложения все время удлиняются, в третьей строфе – укорачиваются. Последовательность предложений в первой и второй строфе (совершенно одинаковая): 0,5 стиха – 0,5 стиха – 1 стих – 2 стиха. Последовательность предложений в третьей строфе: 1 стих (длинный) – 1 стих (короткий) – 0,5 и 0,5 стиха (длинного) – 0,5 и 0,5 стиха (короткого). Все предложения простые, назывные, поэтому их соположение позволяет ощущать соотношения их длины очень четко. Если считать, что короткие фразы выражают большую напряженность, а длинные – большее спокойствие, то параллелизм с нарастанием эмоциональной наполненности будет несомненен» [Гаспаров 1995, с. 146].
А. Е. Тархов определил «речь» стихотворения как « музыкально-экстатическую» ([Тархов 1988, с. 11]; ср.: [Тархов 1982, с. 30]). Назвать «речь» Фета «музыкально-экстатической» я был не решился, это некоторое преувеличение. Но, действительно, эмоциональное напряжение в тексте нарастает, чему соответствует превращение изъяснительного (индикативного) предложения в восклицательное.
По словам Б. М. Эйхенбаума, Фет «замыкается в кругу самых „банальных“ тем – тем, против которых так ополчился Некрасов, но сообщает стиху эмоциональную напевность, которой русская поэзия еще не знала. <…> Фет отступает от канона говорной лирики Пушкинского типа. Он не обращает особого внимания на обновление лексики – его интересует сама фраза, как интонационное целое. Поэзия Фета развивается не на словесной, а на романсной основе. Недаром Фет вошел в музыку гораздо скорее и легче, чем в поэзию, где долго оставался непризнанным» [Эйхенбаум 1922, с. 120].
Как отметил Б. М. Эйхенбаум, стихотворение «Шепот, робкое дыханье…» – «в сущности говоря, – это фраза, интонация которой постоянно нарастает к концу» [Эйхенбаум 1922, с. 150]. «Здесь в первых двух строфах – знакомый нам (по другим стихотворениям Фета. – А.Р.) прием нарастания состава фраз с интонационным восхождением к третьей строке. Отрывочность перечисления так подчеркнута, что переход от однословных предложений к двух– и четырехсловным ощущается очень резко <…>» [Эйхенбаум 1922, с. 149].
Напевный [64]64
«Напевные стихотворения легко положить на музыку (песня, романс). И произносятся они не так, как говорные. Читая их, мы невольно растягиваем стихотворные строчки, усиленно подчеркивая мелодическое движение <…>»; напевность создается благодаря отсутствию переносов на границах строк, благодаря интонационной законченности каждого отдельного стиха, ритмической и интонационной симметричности строк, часто – синтаксическими и лексическими повторами [Холшевников 2002, с. 165]. Выделяются два вида напевного стиха – куплетный и романсный (обыкновенный у Фета). См.: [Холшевников 2002, с. 172–173].
[Закрыть], а не говорной (то есть не с установкой на интонацию, мелодику обыкновенной речи, разговора) стих Фета глубоко не случаен. Автор стихотворения «Шепот, робкое дыханье…» был убежден: «Поэзия и музыка не только родственны, но нераздельны. Все вековечные поэтические произведения от пророков до Гете и Пушкина включительно, в сущности, музыкальные произведения – песни» (статья «Два письма о значении древних языков в нашем воспитании», 1867 [Фет 1988, с. 303]).
По характеристике M. Л. Гаспарова, «фонический аккомпанемент подчеркивает основную схему 1-1-2 только одним признаком – густотой согласных. В первой строфе на 13 гласных каждой полустрофы приходится сперва 17, потом 15 согласных; во второй строфе соответственно 19 и 18; а в третьей строфе 24 и 12! Иными словами, в первой и второй строфах облегчение фоники к концу строфы очень слабое, а в третьей строфе очень сильное» [Гаспаров 1995, с. 147].
Для стихотворения характерны повторы сонорных звуков л и р , встречающихся в таких словах, как р обкое, т р е л и, со л овья, се р еб р о, р учья, р яд, во л шебных, ми л ого, л ица, пу р пу р , р озы, отб л еск, янта р я, л обзания, с л езы, за р я, за р я. Эти звуковые повторы в некоторой степени выполняют подражательную функцию, имитируя «трели соловья».
Второй звукоряд: ш – п – х (может быть также с присутствием свистящих с и з ), аккомпанирующий теме «шепота». Составляющие его согласные лишены звучности л и р и ассоциируются с ш е п отом и ро б ким [65]65
Фонетически здесь не б, а [п].
[Закрыть]дыханьем.
В концовке выделен открытый гласный а: «И заря, заря!». Дважды повторяется последовательность: ослабленный, редуцированный звук [А] и затем звук ав сильной, ударной, позиции [‘а] [66]66
Буква я обозначает мягкость согласного ри звук [å].
[Закрыть]. Как заметил по другому поводу Г. А. Гуковский, «движенье всех ударных гласных стиха <…> к открытому полному звуку а, – как бы вздох облегченья, освобождение волны звука, голоса человека» [Гуковский 1995, с. 47].
По справедливой мысли Л. М. Розенблюм, «феномен Фета заключается в том, что сама природа его художественного дара наиболее полно соответствовала принципам „чистого искусства“» [Розенблюм 2003]. Это кардинальное свойство делало его поэзию неприемлемой для большинства современников, для которых животрепещущие общественные вопросы были несоизмеримо важнее почитания красоты и любви. B. C. Соловьев так определил поэзию Фета в статье «О лирической поэзии. По поводу последних стихотворений Фета и Полонского» (1890) «<…> Вечная красота природы и бесконечная сила любви – и составляют главное содержание чистой лирики» [Соловьев 1991, с. 412].
А Фет не только писал «безыдейные» стихи, он откровенно, дразняще декларировал свою художественную позицию: «<…> Вопросы: о правах гражданства поэзии между прочими человеческими деятельностями, о ее нравственном значении, о современности в данную эпоху и т. п. считаю кошмарами, от которых давно и навсегда отделался» («О стихотворениях Ф. Тютчева», 1859 [Фет 1988, с. 282]). Он заявлял: «<…> Художнику дорога только одна сторона предметов: их красота, точно так же, как математику дороги их очертания или численность» («О стихотворениях Ф. Тютчева», 1859 [Фет 1988, с. 282—2831).
Талант поэта как таковой всё же признавали и критики радикально-демократического направления – противники «чистого искусства». Н. Г. Чернышевский ставил Фета сразу после Н. А. Некрасова, считая вторым из поэтов-современников [Чернышевский 1939–1953, т. 12, с. 695].
Однако в кругу литераторов «Современника», в который входил Н. Г. Чернышевский, утвердилось мнение о примитивизме содержания лирики Фета, а об их авторе – как о человеке небольшого ума. Это мнение Чернышевский выразил в позднем резком до неприличия замечании (в письме сыновьям А.М. и М. Н. Чернышевским, приложенном к письму жене от 8 марта 1878) о стихах Фета; как классически «идиотское» стихотворение было названо именно «Шепот, робкое дыханье…»: «<…> Все они такого содержания, что их могла бы написать лошадь, если б выучилась писать стихи, – всегда речь идет лишь о впечатлениях и желаниях, существующих и у лошадей, как у человека. Я знавал Фета.
Он положительный идиот: идиот, каких мало на свете. Но с поэтическим талантом. И ту пьеску без глаголов он написал как вещь серьезную. Пока помнили Фета, все знали эту дивную пьесу, и когда кто начинал декламировать ее, все, хоть и знали ее наизусть сами, принимались хохотать до боли в боках: так умна она, что эффект ее вечно оставался, будто новость, поразительный» [Чернышевский 1939–1953, т. 15, с. 193].
Этими представлениями (свойственными отнюдь не только литераторам радикального толка, но и вполне «умеренному» Тургеневу) были вызваны многочисленные пародии на фетовские стихотворения. Наибольшее число пародийных «стрел» было направлено на «Шепот, робкое, дыханье…»: «бессодержательность» (любовь, природа – и никакой гражданской идеи, никакой мысли) произведения, банальность отдельных образов (соловей и его трели, ручей), претенциозно-красивые метафоры («пурпур розы», «отблеск янтаря») раздражали, а редкая безглагольная синтаксическая конструкция делала текст самым запоминающимся у поэта.
Стихотворение, «будучи опубликованным на пороге 1850-х годов, <…> укрепилось в сознании современников как наиболее „фетовское“ со всех точек зрения, как квинтэссенция индивидуального фетовского стиля, дающего повод и для восторгов и для недоумения.
Неодобрение в этом стихотворении вызывала прежде всего „ничтожность“, узость избранной автором темы <…>. В тесной связи с указанной особенностью стихотворения воспринималась и его выразительная сторона – простое перечисление через запятую впечатлений поэта, чересчур личных, незначительных по характеру. Нарочито же простую и одновременно по дерзости нестандартную форму фрагмента можно было расценить как вызов» [Сухова 2000, с. 71] [67]67
Как указал М. Л. Гаспаров, читателей это стихотворение раздражало прежде всего «разорванностью образов» [Гаспаров 1995, с. 297].
[Закрыть].
Одним из первых «Шепот, робкое дыханье…» вышутил Н. А. Добролюбов [68]68
По замечанию Н. А. Добролюбова-критика, талант Фета способен полно реализоваться «только в уловлении мимолетных впечатлений от тихих явлений природы» [Добролюбов 1961–1964, т. 5, с. 28].
[Закрыть]в 1860 г. под пародийной маской «юного дарования» Аполлона Капелькина, будто бы написавшего эти стихи в двенадцатилетнем возрасте и едва не высеченного отцом за таковое неприличие:
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Вечер. В комнатке уютной
Кроткий полусвет
И она, мой гость минутный…
Ласки и привет;
Абрис маленькой головки,
Страстных взоров блеск,
Распускаемой шнуровки
Судорожный треск…
Жар и холод нетерпенья…
Сброшенный покров…
Звук от быстрого паденья
На пол башмачков…
Сладострастные объятья,
Поцалуй (так! – А.Р) [69]69
Слово поцалуйв простонародном его произношении противостоит фетовскому поэтизму – архаизму лобзания. – А. Р.
[Закрыть]немой, —
И стоящий над кроватью
Месяц золотой…
[Русская стихотворная пародия 1960,с. 404–405].
Пародист сохранил «безглагольность», но, в отличие от фетовского текста, его стихотворение воспринимается не как одно «большое» предложение, состоящее из серии назывных предложений, а как последовательность ряда назывных. Фетовская чувственность, страстность под пером «пересмешника» превратились в неприличную своей натуралистичностью, «полупорнографическую» сценку. Слияние мира влюбленных и природы оказалось полностью утраченным.
Спустя три года это же стихотворение подверглось атаке со стороны другого литератора радикального лагеря – Д. Д. Минаева (1863). «Шепот, робкое дыханье…» было спародировано им в четвертом и пятом стихотворениях из цикла «Лирические песни с гражданским отливом (посвящ<ается> А. Фету)»:
Холод, грязные селенья,
Лужи и туман,
Крепостное разрушенье,
Говор поселян.
От дворовых нет поклона,
Шапки набекрень,
И работника Семена
Плутовство и лень.
На полях чужие гуси,
Дерзость гусенят, —
Посрамленье, гибель Руси,
И разврат, разврат!..
Солнце спряталось в тумане.
Там, в тиши долин,
Сладко спят мои крестьяне —
Я не сплю один.
Летний вечер догорает,
В избах огоньки,
Майский воздух холодает —
Спите, мужички!
Этой ночью благовонной,
Не смыкая глаз,
Я придумал штраф законный
Наложить на вас.
Если вдруг чужое стадо
Забредет ко мне,
Штраф платить вам будет надо…
Спите в тишине!
Если в поле встречу гуся,
То (и буду прав)
Я к закону обращуся
И возьму с вас штраф;
Буду с каждой я коровы
Брать четвертаки,
Чтоб стеречь свое добро вы
Стали, мужички…
[Русская стихотворная пародия 1960, с. 510–511].
Минаевские пародии сложнее добролюбовской. Если Добролюбов высмеивал эстетизацию эротического и «бессодержательность» Фета-лирика, то Минаев обрушился на Фета – консервативного публициста – автора «Заметок о вольнонаемном труде» (1862) и очерков «Из деревни» (1863, 1864, 1868, 1871) [70]70
О работнике Семене и об эпизоде с потравившими фетовские посевы гусями – анализ гневного отклика М. Е. Салтыкова-Щедрина в обзоре из цикла «Наша общественная жизнь», отзыва Д. И. Писарева и стихотворной пародии Д. Д. Минаева: [Кошелев 2001, с. 43–45]; [Кошелев 2006, с. 201–205]. См. также: [Кошелев 2002].
Злосчастные гуси и работник Семен поминались Д. Д. Минаевым и в других пародиях цикла; см.: [Русская стихотворная пародия 1960, с. 508–509, 510]. Перечень и характеристику других негативных и пародийных откликов (Н. А. Некрасова, П. А. Медведева) см. в комм. В. А. Кошелева в изд.: [Фет 2001, с. 442–443, примеч. 3]. Об общественной позиции Фета – автора очерков, – прагматической и консервативной, но отнюдь не крепостнической, см. также: [Тархов 1982а, с. 369–381].
[Закрыть].
Семен – нерадивый работник в хозяйстве Фета, на которого жаловались другие вольнонаемные рабочие; он прогуливал рабочие дни и вернул взятый у Фета и не отработанный задаток только под давлением мирового посредника (очерки «Из деревни», 1863 [Фет 2001, с. 133–134]). Здесь же – глава IV «Гуси с гусенятами», в которой рассказывается о шести гусынях с «вереницей гусенят», забравшихся в фетовские посевы молодой пшеницы и попортивших зеленя; гусята эти принадлежали хозяевам местных постоялых дворов. Фет велел арестовать птиц и запросил у хозяев штраф, удовольствовавшись деньгами только за взрослых гусынь и ограничившись 10 копейками за одну гусыню вместо положенных двадцати; в конце концов он принял вместо денег шестьдесят яиц [Фет 2001, с. 140–142].
Фетовские очерки были восприняты значительной частью русского образованного общества как сочинения замшелого ретрограда. На автора посыпались обвинения в крепостничестве. В частности, об этом писал в очерках «Наша общественная жизнь» М. Е. Салтыков-Щедрин, язвительно заметивший о Фете – поэте и публицисте: «<…> На досуге он отчасти пишет романсы, отчасти человеконенавистничает, сперва напишет романс, потом почеловеконенавистничает, потом опять напишет романс и опять почеловеконенавистничает» [Салтыков-Щедрин 1965–1977, т. 6, с. 59–60].
Сходным образом аттестовал публицистику автора «Шепота, робкого дыханья…» другой радикально настроенный литератор – Д. И. Писарев в 1864 г.: «<…> Поэт может быть искренним или в полном величии разумного миросозерцания, или в полной ограниченности мыслей, знаний, чувств и стремлений. В первом случае он – Шекспир, Дант, Байрон, Гете, Гейне. Во втором случае он – г. Фет. – В первом случае он носит в себе думы и печали всего современного мира. Во втором – он поет тоненькою фистулою о душистых локонах и еще более трогательным голосом жалуется печатно на работника Семена <…> Работник Семен – лицо замечательное. Он непременно войдет в историю русской литературы, потому что ему назначено было провидением показать нам обратную сторону медали в самом яром представителе томной лирики. Благодаря работнику Семену мы увидели в нежном поэте, порхающем с цветка на цветок, расчетливого хозяина, солидного bourgeois (буржуа. – А.Р.) и мелкого человека. Тогда мы задумались над этим фактом и быстро убедились в том, что тут нет ничего случайного. Такова должна быть непременно изнанка каждого поэта, воспевающего „шопот, робкое дыханье, трели соловья“» [Писарев 1955–1956, т. 3, с. 96, 90] [71]71
Обвинение и издевательские замечания по поводу малосодержательности и слабо развитого сознания в поэзии Фета были в радикально-демократической критике постоянными; так, Д. И. Писарев упоминал о «беспредметном и бесцельном ворковании» поэта и замечал о Фете и еще двух поэтах – Л. А. Мее и Я. П. Полонском: «Кому охота вооружаться терпеньем и микроскопом, чтобы через несколько десятков стихотворений следить за тем, каким манером любят свою возлюбленную г. Фет, или г. Мей, или г. Полонский?» [Писарев 1955–1956, т. 1, с. 196, т. 2, с. 341, 350].
[Закрыть].
Престарелый поэт-«обличитель» П. В. Шумахер в сатирических стихах на празднование юбилея фетовской поэтической деятельности припомнил, хотя и неточно: «У Максима отнял гуся» [Шумахер 1937, с. 254]. О злополучных гусях либеральная и радикальная пресса помнила долго. Как несколько десятилетий спустя писал литератор П. П. Перцов, без напоминания о них «не обходились некрологи великого лирика иногда даже в видных органах» [Перцов 1933, с. 107].
Оценка Фета как крепостника и жестокосердого хозяина, отбирающего последние трудовые гроши у несчастных крестьян-тружеников, не имела ничего общего с действительностью: Фет отстаивал значение именно вольнонаемного труда, он пользовался трудом наемных рабочих, а не крепостных, о чем и написал в очерках. Владельцами гусят были состоятельные хозяева постоялых дворов, а отнюдь не истомленные полунищие хлебопашцы; писатель не самоуправствовал в отношении работников, а преследовал недобросовестность, лень и обман со стороны таких, как пресловутый Семен, причем часто безуспешно.
Как точно заметила Л. М. Розенблюм, «публицистика Фета <…> ни в малой мере не свидетельствует о грусти по ушедшей крепостнической эпохе» [Розенблюм 2003].
Однако можно говорить о другом – о настороженном отношении Фета к последствиям отмены крепостного права; что же касается идейных взглядов Фета, то они на протяжении пореформенного периода становились все более и более консервативными (среди поздних примеров – письмо К. Н. Леонтьеву от 22 июля 1891 г. с поддержкой идеи о памятнике ультраконсервативному публицисту М. Н. Каткову и резкой оценкой «змеиного шипения мнимых либералов» [Письма Фета Петровскому и Леонтьеву 1996, с. 297].
Новый род занятий, очерки и даже облик Фета, воспринимавшегося прежде как лирический поэт, витающий в мире прекрасного и чуждый меркантильным расчетам, рождали недоумение и вызвали отторжение или изумление [72]72
И. С. Тургенев сообщал Я. П. Полонскому 21 мая 1861 г.: «Он теперь сделался агрономом – хозяином до отчаянности,отпустил бороду до чресл – с какими-то волосяными вихрами заи подушами – о литературе слышать не хочет и журналы ругает с энтузиазмом» [Тургенев 1982—, письма, т. 4, с.328].
[Закрыть]. Гордость Фета своими хозяйственными успехами оставалась непонятой [73]73
Поэт писал бывшему однополчанину К. Ф. Ревелиоти: «<…> Я был бедняком, офицером, полковым адъютантом, а теперь, слава богу, Орловский, Курский и Воронежский помещик, коннозаводчик и живу в прекрасном имении с великолепной усадьбой и парком. Все это приобрел усиленным трудом <…>» [Григорович 1912, т. 2, с. 223].
[Закрыть].
Князь Д. Н. Цертелев заметил о Фете – поэте и Фете – авторе очерков об усадебном хозяйстве: «<…> Может показаться, что имеешь дело с двумя совершенно различными людьми, хотя оба они говорят иногда на одной и той же странице. Один захватывает вечные мировые вопросы так глубоко и с такой широтой, что на человеческом языке не хватает слов, которыми можно было бы выразить поэтическую мысль, и остаются только звуки, намеки и ускользающие образы, другой как будто смеется над ним и знать не хочет, толкуя об урожае, о доходах, о плугах, о конном заводе и о мировых судьях. Эта двойственность поражала всех, близко знавших Афанасия Афанасиевича» [Цертелев 1899, с. 218].
Радикально настроенные литераторы обратили внимание на этот разительный диссонанс между «чистым лириком», певцом соловьев и роз, и практичнейшим хозяином – автором очерков, старающимся не упустить ни копейки своих денег. Соответственно в минаевских пародиях форма (стихотворный размер, «безглагольность») ассоциируются с «чистой лирикой», хранят воспоминание о фетовском «Шепот, робкое дыханье…», а «приземленное» содержание отсылает к Фету-публицисту.
По крайней мере частью радикальной литературной среды эстетизм Фета-поэта, славящего любовь и «серебро <…> ручья», и общественный консерватизм были истолкованы как две стороны одной медали: только помещик-«кровопийца», обирающий крестьян, и может на досуге любоваться «дымными тучками» и утреннею зарей: сердце черствого эстета глухо к народному горю, а доходы землевладельца позволяют вести ему праздный образ жизни. (В реальности Фет в первые годы своей хозяйственной деятельности свободного времени почти не имел, пребывая в хлопотах и разъездах; но об этом его критики предпочли забыть.)
Уже само воспевание красоты в «Шепоте, робком дыханье…» дразнило противников Фета. Все они могли бы повторить вслед за Н. А. Некрасовым – автором поэтического диалога «Поэт и гражданин»: «Еще стыдней в годину горя / Красу долин, небес и моря / И ласку милой воспевать…». Поэтические достоинства Фета и, в частности, стихотворения «Шепот, робкое дыханье…» оппоненты поэта могли признавать [74]74
М. Е. Салтыков-Щедрин заметил: «Бесспорно, в любой литературе редко можно найти стихотворение, которое своей благоуханной свежестью обольщало бы читателя в такой степени, как стихотворение г. Фета „Шепот, робкое дыханье“», но «тесен, однообразен и ограничен мир, поэтическому воспроизведению которого посвятил себя г. Фет», все творчество которого не более чем повторение «в нескольких стах вариантах» именно этого стихотворения [Салтыков-Щедрин 1965–1977, т. 5, с. 383, 384].
[Закрыть], но они ощущали абсолютную неуместность «чистой лирики» в то время, когда требовались песни протеста и борьбы.
Ситуацию точно оценил противник радикальной литературы Ф. М. Достоевский, согласившийся, что появление стихотворения Фета было, мягко говоря, несколько несвоевременным: «Положим, что мы переносимся в восемнадцатое столетие, именно в день лиссабонского землетрясения [75]75
Землетрясение в португальском городе Лиссабоне (1755) унесло жизни около 30000 жителей, это исключительное трагическое событие послужило предметом для философских рассуждений, отрицавших благое Провидение (Вольтер, «Поэма о гибели Лиссабона, или Проверка аксиомы „Все благо“» и т. д.). – А.Р.
[Закрыть]. Половина жителей в Лиссабоне погибает; дома разваливаются и проваливаются; имущество гибнет; всякий из оставшихся в живых что-нибудь потерял – или имение, или семью. Жители толкаются по улицам в отчаянии, пораженные, обезумевшие от ужаса. В Лиссабоне живет в это время какой-нибудь известный португальский поэт. На другой день утром выходит номер лиссабонского „Меркурия“ (тогда всё издавались „Меркурии“). Номер журнала, появившегося в такую минуту, возбуждает даже некоторое любопытство в несчастных лиссабонцах, несмотря на то что им в эту минуту не до журналов; надеются, что номер вышел нарочно, чтоб дать некоторые сведения, сообщить некоторые известия о погибших, о пропащих без вести и проч. и проч. И вдруг – на самом видном месте листа бросается всем в глаза что-нибудь вроде следующего: „Шепот, робкое дыханье…“ Не знаю наверно, как приняли бы свой „Меркурий“ лиссабонцы, но мне кажется, они тут же казнили бы всенародно, на площади, своего знаменитого поэта, и вовсе не за то, что он написал стихотворение без глагола, а потому, что вместо трелей соловья накануне слышались под землей такие трели, а колыхание ручья появилось в ту минуту такого колыхания целого города, что у бедных лиссабонцев не только не осталось охоты наблюдать „В дымных тучках пурпур розы“ или „Отблеск янтаря“, но даже показался слишком оскорбительным и небратским поступок поэта, воспевающего такие забавные вещи в такую минуту их жизни».
Но далее следует разъяснение, и оценка меняется: «Заметим, впрочем, следующее: положим, лиссабонцы и казнили своего любимого поэта, но ведь стихотворение, на которое они все рассердились (будь оно хоть и о розах и янтаре), могло быть великолепно по своему художественному совершенству. Мало того, поэта-то они б казнили, а через тридцать, через пятьдесят лет поставили бы ему на площади памятник за его удивительные стихи вообще, а вместе с тем и за „пурпур розы“ в частности. Поэма, за которую казнили поэта, как памятник совершенства поэзии и языка принесла, может быть, даже и немалую пользу лиссабонцам, возбуждая в них потом эстетический восторг и чувство красоты, и легла благотворной росой на души молодого поколения».
Итог рассуждения таков: «Какое-нибудь общество, положим, на краю гибели, все, что имеет сколько-нибудь ума, души, сердца, воли, все, что сознает в себе человека и гражданина, занято одним вопросом, одним общим делом. Неужели ж тогда только между одними поэтами и литераторами не должно быть ни ума, ни души, ни сердца, ни любви к родине и сочувствия всеобщему благу? Служенье муз, дескать, не терпит суеты. Это, положим, так. Но хорошо бы было, если б, например, поэты не удалялись в эфир и не смотрели бы оттуда свысока на остальных смертных <…>. А искусство много может помочь иному делу своим содействием, потому что заключает в себе огромные средства и великие силы» (статья «Г-бов и вопрос об искусстве», 1861 [Достоевский 1978, т. 18, с. 75, 76, 77]).
Д. Д. Минаев еще раз (в 1863 г.) спародировал стихотворение Фета, представив свой текст как будто бы раннюю, «дотургеневскую», редакцию самого автора; стихотворение с таким комментарием «прислал» «майор Бурбонов»; это одна из пародийных масок Минаева, условный образ тупого солдафона – «бурбона» (см.: [Русская стихотворная пародия 1960, с. 785]. Вот текст пародии:
Топот, радостное ржанье,
Стройный эскадрон,
Трель горниста, колыханье
Веющих знамен,
Пик блестящих и султанов;
Сабли наголо,
И гусаров и уланов
Гордое чело;
Амуниция в порядке,
Отблеск серебра, —
И марш-марш во все лопатки,
И ура, ура!..
[Русская стихотворная пародия 1960,с. 507]
Теперь стихотворная форма фетовского стихотворения наполняется совсем иным содержанием, нежели в минаевских пародиях «с гражданским отливом» – очень скудным: скалозубовским восторгом перед красотой военного строя, упоением ладной амуницией. Эстетизация любви и природы, присутствовавшая в фетовском оригинале, заменяется эстетизацией фрунта. Пародист словно заявляет: господину Фету нечего сказать и все равно, о чем «петь», – оригинальными мыслями поэт Фет явно де не блистает.
В утрированном виде Минаев отразил действительное понимание Фетом природы поэзии. Фет неоднократно утверждал, что в ней необходимы «безумство и чепуха» (письмо Я. П. Полонскому от 31 марта 1890 г.; цит. по: [Розенблюм 2003]).
Мнение о Фете как о поэте без идеи, если вообще не просто глупом существе, к тому же абсолютно безразличном к тематике собственных стихов, было весьма распространенным. Вот свидетельство А. Я. Панаевой: «Очень хорошо помню, как Тургенев горячо доказывал Некрасову, что в одной строфе стихотворения: „Не знаю сам, что буду петь, – но только песня зреет!“ Фет изобличил свои телячьи мозги» [Панаева 1986, с. 203] [76]76
Ср. тургеневскую пародию: «Я долго стоял неподвижно / И странные строки читал; / И очень мне дики казались / Те строки, что Фет написал. // Читал… что читал, я не помню, / Какой-то таинственный вздор…» [Русская стихотворная пародия 1960, с. 504]. А. В. Дружинин писал в дневнике о «нелепом детине» Фете и его «допотопных понятиях» (запись от 18 декабря 1986 года [Дружинин 1986, с. 255]). Фет сознательно провоцировал литературную среду нарочитыми «нелепостями»; ср.: [Кошелев 2006, с. 215].
[Закрыть].
Сам Тургенев спрашивал поэта: «Зачем ты относишься подозрительно и едва ли не презрительно к одной из неотъемлемых способностей человеческого мозга, называя ее ковырянием, рассудительностью, отрицанием – критике?» (письмо Фету от 10 (22) сентября 1865 г.) [Тургенев 1982—, письма, т. 6, с. 163–164].
Н. А. Некрасов в печатном отзыве (1866 года) утверждал: «У нас, как известно, водятся поэты трех родов: такие, которые „сами не знают, что будут петь“, по меткому выражению их родоначальника, г. Фета. Это, так сказать, птицы-певчие» [Некрасов 1948–1953, т. 9, с. 442] [77]77
Такая репутация Фета поддерживалась его высказываниями (в стихах и в прозе) об иррациональной, интуитивной основе творчества, о звуке, а не смысле как истоке поэзии. Эта любимая фетовская идея была многократно высмеяна пародистами: «Он поет, как лес проснулся, / Каждой травкой, веткой, птицей <…> И к тебе я прибежала, / Чтоб узнать, что это значит?» (Д. Д. Минаев, «Старый мотив»); «Друг мой! Умен я всегда, / Днем я – от смысла не прочь. / Лезет в меня ерунда / В теплую звездную ночь» («Тихая звездная ночь»); «Грезит у камина / Афанасий Фет. / Грезит он, что в руки / Звук поймал, – и вот / Он верхом на звуке / В воздухе плывет» (Д. Д. Минаев, «Чудная картина!», 1863) [Русская стихотворная пародия 1960, с. 513, 514].
[Закрыть]. (При этом ранее, откликаясь на сборник 1856 г., он признавал: «Смело можем сказать, что человек, понимающий поэзию и охотно открывающий душу свою ее ощущениям, ни в одном русском авторе, после Пушкина, не почерпнет столько поэтического наслаждения, сколько доставит ему г. Фет» [Некрасов 1948–1953, т. 9, с. 279].)
На недалекость Фета (всего только «толстого добродушного офицера») намекал граф Л. Н. Толстой В. П. Боткину в письме от 9 / 21 июля 1857 г., ощущая какое-то несоответствие между тонкими стихами и их творцом: «…И в воздухе за песнью соловьиной разносится тревога и любовь! – Прелестно! И откуда у этого добродушного толстого офицера такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов» [Толстой 1978–1985, т. 18, с. 484] (речь идет о стихотворении «Еще майская ночь», 1857).
Фет – личность воспринимался прежде всего как недавний кавалерийский офицер, причем такая характеристика указывала на его ограниченность, неразвитость, простоватость ума. Тургенев, иронически отвечая на письмо Фета, в котором тот резко отстаивал свои права помещика и претендовал как землевладелец на привилегированное положение, замечал: «Государство и общество должно охранять штаб-ротмистра Фета как зеницу ока <…>» [Тургенев 1960–1968, т. 9, с. 155]. В другом письме он иронизировал по поводу «короткого кавалерийского шага» Фета (письмо Фету от 5, 7 (12, 19) ноября 1860 г.) [Тургенев 1982 – письма, т. 4, с. 258]; уже полуиронически (но все-таки только полу-, а наполовину всерьез) именовал Фета «закоренелым и остервенелым крепостником и поручиком старого закала» (письмо Фету от 18, 23 августа (30 августа, 4 сентября) 1862 г.) [Тургенев 1982—, письма, т. 5, с. 106].
Выбор Фетом, окончившим в 1844 г. императорский Московский университет и уже приобретшим некоторую известность как поэт, военной службы диктовался неблагоприятными жизненными обстоятельствами. Его отец, потомственный дворянин Афанасий Неофитович Шеншин, встретил в Германии Шарлотту Элизабету Фёт (урожденную Беккер), которая уже состояла в браке с Иоганном-Петром-Карлом-Вильгельмом Фётом, и увез в Россию. Шеншин и Шарлотта Фёт, возможно, были сначала обвенчаны по протестантскому обряду 2 октября 1820 г. (православное венчание состоялось только в 1822 г.). Развод Шарлотты с Фётом был совершен только 8 декабря 1821 г., и рожденный от их союза ребенок, записанный как сын Шеншина, после расследования, проведенного церковными и светскими властями (расследование было вызвано неким доносом), в 1835 г. был признан сыном господина Фёта, утратив права русского дворянина. Сам Фет, по-видимому, считал своим отцом И. Фёта, хотя и старательно скрывал это; до относительно недавнего времени господствовала версия, что тот и был отцом поэта в действительности; факт венчания А. Н. Шеншина с Шарлоттой Фёт по протестантскому обряду отрицался (см., например: [Бухштаб 1974, с. 4–12, 48]). Сведения из новонайденных документов свидетельствует, но только косвенно, скорее, в пользу версии об отцовстве Шеншина (см.: [Кожинов 1993], [Шеншина 1998, с. 20–24]). Однако сам А. Н. Шеншин бесспорно считал Афанасия сыном не своим, а Фёта; об отцовстве Фёта свидетельствуют и письма брата матери поэта (см.: [Кузьмина 2003]). Официально поэт был признан потомственным дворянином Шеншиным только в 1873 г. после подачи прошения на высочайшее имя [Бухштаб 1974, с. 48–49] [78]78
О разных версиях происхождения Фета см., например: [Федина 1915, с. 31–46]; [Благой 1983, с. 14–15]; [Кузьмина 2003]; [Шеншина 2003, с. 212–224]; [Кошелев 2006, с. 18–28, 37–38]; см. также комментарий А. Е. Тархова к автобиографической поэме Фета «Две липки» в изд.: [Фет 1982, т. 2, с. 535–537].
[Закрыть].
Фет решил выслужить дворянство; обычным и, как казалось, наиболее простым средством к этому была военная служба [79]79
В мемуарах «Ранние годы моей жизни» Фет называет причинами выбора военной службы помимо желания вернуть потомственное дворянство, офицерский мундир, свой собственный «идеал» и семейные традиции (Фет 1893, с. 134); В. А. Кошелев предполагает, что выбор военной службы был также средством избежать «„богемного“ существования», в которое поэт «было окунулся в студенческие времена» [Кошелев 2006, с. 76]. Так или иначе, высказывания Фета, не рассчитанные, в отличие от его воспоминаний, на прочтение широким кругом, свидетельствуют о нелюбви к военной службе.
[Закрыть]. Фет поступил на военную службу в апреле 1845 г. унтер-офицером в Кирасирский орденский полк; спустя год получил офицерский чин, в 1853 г. перешел в лейб-гвардии уланский Его Императорского Высочества Цесаревича полк, к 1856 г. дослужился до звания ротмистра. «Но в 1856 г. новый царь Александр II, как бы в компенсацию дворянству за готовящуюся реформу, еще более затруднил проникновение в потомственные дворяне. По новому указу для этого стал требоваться уже не майорский, а полковничий чин, достигнуть которого в обозримый срок Фет не мог надеяться.