Текст книги "Цыганский роман (повести и рассказы)"
Автор книги: Андрей Левкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Теперь мы подошли к изложению основного результата, полученного в ходе наших исследований. Речь пойдет о взаимодействии ГО с окружающими, с окружающей средой, а точнее – о психофизических аспектах подобного взаимодействия. Наличествующие у ГО центры обеспечивали в целом достаточно адекватное поведение во внешней среде, в случае, когда контакты с окружающими носили разовый, во всяком случае – не частый характер. При этом отсутствие контакта на уровне личностном, эмоциональном, подозрений со стороны окружающих не вызывало – отмечаясь теми, скажем, фразой: "ну, не сложилось..." Более того, в силу отсутствия трех вышеуказанных центров, "жизнедеятельность" ГО проистекала, как бы проницая насквозь жизнедеятельность обычных людей, не вызывая у последних какого-либо эмоционального, личностного отношения к себе, в их общий опыт не входила и комментариев не требовала. Производимые ГО действия схожи, в известной степени, с явлениями природными. В качестве примера подобного восприятия можно указать на амбивалентность отношения к стрелкам некоторых слоев латышской общественности. С одной стороны, этим слоям свойственно критическое, доходящее до недоброжелательного и идущее дальше восприятие существующего строя и нынешнего положения республики, с другой же – стрелки являются предметом национальной гордости, причем та роль, которую они сыграли в установлении данного строя, никоим образом не принимается во внимание.
Отсутствие эмоционального восприятия поведения ГО является одним из следствий едва ли не основного их отличающего свойства. Мы подошли к изложению главного результата наших исследований рижского периода Г.И.Гурджиева, результата, который открывает ранее не известный аспект его деятельности.
Речь может идти о теории валентной человеческой личности (термин условный). Известно, что труды Гурджиева относятся к исследованиям возможностей саморазвития индивидуума, но, в то же время, полем его деятельности была деятельность в группах. В силу этого противоречия следует предположить, что теория валентностей намеренно не доводилась до сведения учеников Гурджиева, которые и не могли, поэтому, подозревать, что группы "четвертого пути" являются для него своего рода полигоном, а они сами подопытными объектами в исследованиях междуличностного общения и взаимодействия.
Теория Гурджиева опирается на гипотезу, согласно которой любая человеческая личность (сущность которой свободна от подобных свойств) обладает некими "валентностями", через задействование которых и осуществляется любое взаимодействие между отдельными личностями. Размеры данной статьи не позволяют углубиться в изложение отдельных положений теории (количество подобных валентностей, их структурные разновидности, в т.ч. "ролевые", "интимные", "генеалогические"; вопросы, связанные с установлением, содержанием и размыканием подобных связей), с целью же достижения большей наглядности достаточно сказать, что связь между отдельными личностями осуществляется (весьма, разумеется, огрубляя существо предмета) как бы с помощью шнура-проводника, "штекерами" на противоположных концах входящего в "гнезда" соответствующих валентностей. Очевидно, что умение манипулировать связями позволяет устанавливать требуемые отношения на заданном множестве людей.
Как мы уже знаем, перед тем, как обратиться к работе с реальными людьми, Гурджиев предварительно экспериментировал на ГО. Точно так же он поступил и в случае исследования валентностей, при этом открывается еще одна причина создания сначала отдельного Чапаева, а затем – группы стрелков. Поясним различия между ними. Задействование валентностей и установление связей в обычной, непрограммируемой жизни не может произойти без участия всех центров человека. Отсутствие трех центров у ГО приводит к ликвидации уникальности соединения, зависящего теперь лишь от наличия свободных валентностей. То есть, всякий раз, когда нормальный человек желает войти в отношения с ГО и у последнего имеется свободная валентность, – связь возникает. Но, поскольку эмоционально такие связи не окрашены, эмоциональное "приклеивание" друг к другу отсутствует, и связи такого рода нестабильны и легко рушатся, не причиняя при этом ГО никаких болезненных ощущений. Чапаев поэтому, – вне своего функционального назначения, – был полностью сыгран окружением, что, в силу наличия большого числа беспорядочных контактов, и перевело его в новое качество: структурно он стал чем-то вроде доски дорожных шахмат, в 64 углубления которой может быть вставлена любая партия возможная или невозможная (не говоря уже о том, что в пазы могут вставляться не только фигуры, а что угодно: шариковая ручка, спичка, цветок). Подобное свойство Чапаева нашло отражение, точнее – явилось основанием народной "Чапаевианы", в крайне сжатом виде сконцентрировавшей в себе коллективные представления о времени и месте. Вряд ли подобное развитие событий входило в планы Гурджиева, с другой же стороны – вряд ли оно явилось для него полной неожиданностью. В любом случае, феномен Чапаева был им безусловно учтен в дальнейшем.
Группа ГО "стрелки Латышские" была создана уже с учетом этого опыта и с установленными уже связями, которые заняли большую часть валентностей соответствующих ГО (как бы контрольный пакет акций). Стрелки были изначально взаимозацеплены и взаимообусловлены, так что внешние связи и контакты могли иметь лишь второстепенный характер. Этим и объясняется, в частности, то, что о стрелках никто, практически, ничего не знает. Все, что любой современник может сказать об одном из них, вполне распространимо и на остальных: существует как бы некоторый "условный стрелок", каковым является любой из отдельных ГО группы (и стрелков живых, в том числе, в силу их внутригрупповой мимикрии). Именно в силу взаимозадействованных валентностей стрелки жили замкнуто и компактно (свой театр, свое латышское общество, своя газета, совместно организованный быт).
Гурджиев, как известно, никогда не испытывал склонности ни к голым теориям, ни к платоническому экспериментированию. Как только теоретические результаты проходили проверку на искусственных объектах – они переносились в мир живых людей. Не приходится, поэтому, сомневаться и в том, что работа в группах Москвы и Петербурга служила Гурджиеву целям разработки теории валентностей, что, следовательно, должно было найти свое практическое применение, и это, в свою очередь, заставляет сделать предположение о наличии широкомасштабного эксперимента, эксперимента массового, использовавшего результаты работы с группами четвертого пути. Изучение результатов этого эксперимента, а также поиск работ Гурджиева по теории валентностей – вот, на наш взгляд, два основных направления дальнейших изысканий в деле освоения творческого наследия Георгия Ивановича Гурджиева. Кроме этого, в качестве частных задач могут рассматриваться следующие:
– Каким образом и где производились Гурджиевские объекты? (Вряд ли этим местом был "Гурджиевский пансион": из-за ограниченности рабочих площадей, там, вероятно, располагалась лаборатория, пригодная для создания отдельных, экспериментальных образцов ГО).
– Продолжается ли (и если да, – то где?) производство ГО?
– Стоял ли кто-либо (и если да, – то кто?) за Гурджиевым? Имело ли прикладное использование ГО характер случайный или было спланировано заранее?
– Несет ли Гурджиев непосредственную ответственность за преждевременный уход из жизни В.И.Чапаева и латышских стрелков?
– Действительно ли Гурджиев покинул Россию после революции или продолжил свою деятельность там под другим именем?
ВМЕСТЕСТВОВЕДЕНИЕ
Оле Хрусталевой
Вместе, поди, они чегой-то производили. И, верно, к этому объединению приложили свою утверждающую руку весьма горние инстанции, только с подобными материями так вот, во вводном абзаце – не разобраться, зато хватает косвенных свидетельств: и собралась компания резко быстро, и оформилась отчетливо, будто накрыли какой-то крышкой. Что-то, как-то, какой-то – от этих "то", погружающих излагаемое в марево, прятаться не надо. Было бы не зыбко – как бы жить?
Так вот, хотя бы как крышечка захлопнулась: как сквозняком, едва не прищемив пиджак последнему, ставшему ими, чуток его попортив, пожалуй, этим хлопком, – ведь он, князек ты наш чернявенький (по ласковому определению Белесой Мадам), так и остался малость посторонним: и не то ведь, чтобы не ко двору – ко двору, а как же? и появился не слишком уж позже предыдущего, ничего подобного – Васька-хмырь (звали которого, понятно, иначе) объявился хорошо если неделей раньше, а вот поди ж ты: свой насквозь; Князек же остался навеки пришедшим последним – между своими, впрочем, только и счеты.
Тем более, что и распалась компания разово и безболезненно – если уж о частных чувствах. Наверное, что-то они производили своим общением; находился там самим им не видимый смысл. Мы ж всегда рады узнать, что некто выздоровел либо избежал гибели – пусть человек незнакомый или литературный персонаж: странно, он же умрет потом, а в этот раз мог бы уже – и щелчком, куда легче, чем придется после; даже человек совершенно никудышный или – до какой-то грани – просто дрянной: все равно, продление дней его радует нас, ну, а поскольку не ахти какие мы сентиментальные, то чувства подобного рода имеют под собой грубую, если не жлобскую подоплеку: производит, должно быть, любой человечек какую-то для всех и каждого важную субстанцию, всем и каждому необходимое вещество. Поодиночке, а такой соразмерной гурьбой?
Сколько же из было: семь или восемь? Восточный Князек, Эсквайр, Баден-Баден, Васька, Елжа, Монтигом, Нюша, ББМ (Большая Белая Марта), Марфуша, Сен-Жермен-де-Лямермур, Диксон и т. д. Перечисление, однако, на вопрос о численности не ответит, поскольку Князек одно время был, вроде, Монтигомом, на каковое имя обидчиво не отзывался, Елжа не был нежный мальчуган, двухметровый лось – либо теперь кажется таковым; о половой принадлежности Баден-Бадена судить тщетно, да, кажется, это имя не было и дефиницией очередного прихворнувшего. Может быть, оно и не обозначало никого. ББМ одно время была Марфушей, сделавшись затем, кажется, Охнутой причины чего останутся неизвестными навсегда, разве что произвести опрос, результаты которого окажутся черт знает какими: выплывет еще дюжина имен и прозвищ, а никого ни с кем мы не совместим. Сен-Жермен-де-Лямермур была очень красивой женщиной.
Начнем, глядя назад, с крайнего. Жил Князек в самом центре, под самой крышей в доме во дворе. К нему, с привычным риском для жизни, подниматься на лифте под стеклянный колпак, освещающий лестничный пролет матовым слепым светом. Пролетик, кстати, три метра на два: дом из начала века, что же счастливыми они тогда поголовно были – не тянуло их туда, разве?
Лифт был поддерживаем в целостности, связанный веревочками, лязгал, всхлипывал, переминался, деформируясь, поднимаясь: из темно-коричневых мореных дощечек, иссохшихся, и современная железячка пульта, а дом был приличен на редкость – даже теперь в кабинке не воняло мочой, но сохранился еще запах плотной и тяжелой красно-коричневой древесины, фундаментальный привкус пожилых рижских домов, который сохранялся и в квартире, даже в ванной – запах немецкого сантехнического фаянса, что загадочно, ибо как может пахнуть фаянс – разве что вступая в выделяющие запах отношения со скользящей по нему водой.
Комнатенка у Князька была мечта студентика или начинающейся личности. Девять квадратных метров – сие сообщил Елжа, имевший массивный опыт в деле установления площадей на глазок, ибо, желая самоопределения, уже три года (разборчивая матушка) занимался обменом. В комнату можно было войти через смежную большую, но Князек предпочитал туда замыкать, зато прорубил дверь в коридор, но ошибся, сделав ее отворяемой наружу, так что если внутренняя дверь квартиры была открыта, имелся шанс из комнаты не выйти вообще (если запропал ключ от соседней, что часто) – поскольку квартира была населена изрядно, а дверь внутренняя, будучи распахнута до упора, с удовольствием заклинивалась.
Девять, значит, квадратных метров. То ли это была детская Князька. (Гдэ шпага, гдэ сэкир-башка?! – требовал в начале знакомства Монтигом, лицезрея потертый коврик с загадочным изображением, висевший на стене как бы сакли Князька.) Ничего такого холодного на ковре прибито не было, зато ковриков имелось: на стенках, на полу, на двери – и все потертые, обшарпанные, с заголившимися нитями основы; обшарпанный и потертый диванчик; широкий надставленный доской – подоконник был столом; книжная полка, на которой стояли еще клочья детских князьковых учебников. Тут Князек пребывал и в годы становления себя как личности, когда и было осуществлено переустройство дверей – по понятной причине ночных бдений с приятелями и подружками: смазлив был в юности наш рано и сухо постаревший Князек, червовый этакий валетик. В комнате, из-за всей ея потертости и тишины, производимой ковриками (один и в самом деле изображал нечто черкесское с чинарами, горянкой черно-бело-красных ниток, казбич на коне, кипарис), пахло пылью и чем-то таким, как бы как вальсы Штрауса, слабосильненькими юношескими прегрешениями. Здесь мы особо не тусовались – места было мало для вольных телодвижений, едва всем рассоваться сесть, а так... забегали, если коллективный выход в город (это в центре, возле Верманского парка). Собирались собраться.
Сюда-то Князек и вернулся под отчий кров после развода. При этом помолодев, прибрав к рукам остававшуюся тут часть своего существа – не растраченную: отставленную – изрядно-таки потешая затем остальных рецидивными желаниями младой жизни беспрестанно перемещаться без цели или пойти по девочкам, или выпить чего-нибудь крепко-сладкого, или вообще так. И мы топали в эту, как правило, ночную неизвестность, и где-то что-то искали, и находили или нет, постепенно рассеиваясь, пока каждый не оставался в одиночестве, окруженный отсутствующими остальными.
Комнатенка была гениальная для жизни лет тут до двадцати пяти-семи, пока не вырос; одиноко, тихо и уютно – или перезимовать здесь, за плотно занавешенными окнами: читать, почихивая от пыли, читать, перебираясь, когда продавят пружины, с дивана на пол, на коврик. Сидеть за подоконником, читать, проваливаясь, взмечтывая, замечтовываясь: что-то себе, окруженному немыми тканями, все представляя да переставляя в уме. Мы тут редко бывали и не только потому, что тесно, а не надо в таких местах бывать скопом: можно, ненароком зашагав в ногу, убить весь этот чуть клейкий, слегка медовый воздух, и останется облезлая жилплощадь на шестом этаже.
Конечно, милое бы дело было найти нам в городе какое-нибудь помещеньишко, оформившись в качестве этакой секточки, исповедующей нечто кое-как невинное: группа там "ишчущих живого Бога" – идея подобного рода возникала, а то? Но на секту людей не хватало, не дали бы патента.
Так что собирались у Диксона, в его выдающейся идиотизмом своей планировки квартире. Тоже под крышей, но на четвертом этаже, зато натурально под крышей – скошенные потолки, все такое. Механический звонок, врезанный в дверь: крутишь, а он тренькает – прям настенная балалаечка. В Старом городе, возле реки, на площади Екаба тире Чернышевского тире Екаба. Квартира была запущена до изумления, составлялась же из четырех комнат, одна из коих была большим таким зальчиком, а три остальные, вход в которые открывался из зальцы, – анфиладой, причем глубины комнатенок едва хватало на дверные проемы. Диксон жил в самой дальней. Его старики померли, другие родственники разъехались, но – то ли в результате предприимчивости Диксона, то ли по лености жилуправления, проблем с излишками площади у одинокого по бумагам Диксона не возникало, а один он тут не бывал: вечно болтался кто-то из не очень хорошо знакомых персонажей; какие-то проезжие переночевать; общие полузнакомые. Все они как бы служили приправой к нашему быту, разнообразя и оттеняя чужую сплоченную жизнь. С прошлого, видимо многолюдного, времени здесь сохранились тюлевые ломкие и совершенно серые занавески, какая-то рассыпающаяся мебель, сальный хлам по углам: Диксону было не до того, он мужик серьезный и благородный: то прятал у себя кого-то, кому лучше немного пересидеть в темноте, то болтались у него системные люди, то отправляли сюда на отпуск кошку, а был случай – и попугая.
Квартиру эту: зальцу, кухню и парочку ближайших анфиладных комнат мы, должно быть, выели до пустоты. И теперь еще, по прошествии пяти лет, болтается, наверное, в районе сей площади дыра в пространстве, причмокивая, объедающая – себя заполнить – всех прохожих, не говоря уже о живущих в доме бедолагах. Конечно, все это враки, и наоборот – раз Диксон там и живет, да еще, вроде бы, женился и собаку завел и, с помощью жены, вымыл, кажется, даже окна во всей квартире, найдя, возможно, под диваном закатившийся туда рубль с портретом Бухарина, который рубль пропал при демонстрации его Елжей.
Чего-то такого идейно-сплачивающего или круговой поруки – не было. Трудно представить, скажем, и то, что, допустим, Диксон вдруг принимается посвящать жену в свое прошлое, неся ахинею о притарчивающей его сплоченности "старых друзей". Или, скажем, Сен-Жермен затеет воссоздавать с Елжей по телефону проказы милых дней. Впрочем, кто знает, как всех поодиночке скрутит с возрастом – уже скоро доедем.
Что мы о себе знаем, что в себе можем предсказать? А ну как всплывает в каждом к старости этот громадный пельмень, оживет, а?! Да вряд ли, только ведь они не знают ничего. Шут его вообще, все эти начала и окончания: что откуда, что почему? Не рассуждать же об этом: средство охоты определит улов. Идущему на бабочек носороги до фени. В отсутствие денег жизнь удивительно дешева. Если знаешь, что бога нет – так его и не будет. Не сводится наше трехлетнее общение к приятностям общения и бытовой взаимовыручке – пусть даже самой серьезной; хотя и выручали, да и продолжаем – когда все оттикало.
То, что крыша находилась в Старой Риге, как бы подразумевает большое количество ночных хождений по городу, что, особенно в летнее время, и происходило. Без, разумеется, коллективного распевания песен или обливания водой из какого-нибудь романтического фонтанчика, но шлялись, выходя из Диксонова дома, не в сторону, однако, Старого города, а, выйдя из подворотни, сворачивали направо и шли в сторону порта, в парк, в эту его замедленно-нервную часть с дубовыми аллеями и каналом, которой еще удалось задержаться в живых, и дух или ангелочек, который живет спокойно на своем месте, а не порывается, как прочие, встать и уйти к чертям собачьим, как прочие, которые встали и ушли: кто помер, а кого перевоспитали – как Старый город, ставший муляжом, пластмассовой индейкой туристам, умер десять лет назад, и теперь там яма, на дне которой булькает знаменитый органчик. Мы поворачивали направо, в плавную водно-парковую сырость со странной беседкой и размытыми деревьями, которая в сумерки являлась местностью, где живут ваттоподобные дамы с кавалерами, либо отдыхают горожане карточной колоды но не такие уж чтобы стерильненькие, а оплывшие, лысоватые, с потрескавшейся кожей, со шрамами от операций, чуточку себя перепродавшие. Елжа ту однажды искупался в канале. Ну да выкупался и выкупался, обошлось удачно, без ментов – рядом ЦК, ходят – водичка оказалась, однако, тухлой и освежила Елжу не вполне.
Или как-то это подбирается: изъян к добродетели, качество к его отсутствию, стыкующиеся плотно – скопом Африка, Америка, Европа, обратным ходом составляясь в одно – как бы обогащая по смыканию представление о? Ухватиться за свисающие с неба лямки веревок гигантских шагов, разогнаться да полетать, пока не устанешь, едя воздух и совокупно поскрипывая.
Вот Баден-Баден. Она была младшенькая, годиков на семь моложе остальных, уже по-разному тридцатилетних. Мы ее подобрали, как котенка, однажды ночью все в том же парке, где она сидела на сходящих в воду ступеньках возле "Молочника" (когда-то – ресторан "Молочный", теперь – кафе "Айнава"), сунув ноги – прямо в босоножках – в воду. Тогда она выглядела этаким подросточком-оторвой, оказавшимся в своем поколении человеком из времени другого, предыдущего. Нашего.
Оторванность от своих, босячность и расхристанность ее то ли дружили с ней, то ли были определяемы грустным ее задвигом: она, видите ли, ощущала всех, которые живут, неким каучукоподобным студнем: толстой подошвой, обновляемой сверху, шелушащейся снизу. Плоть она ах как ненавидела, мечтая не весьма оригинально – стать эфирчиком без надоб и выделений тела, а уж как она не желала быть женщиной, воспринимая их – в соответствии со своим тотальным каучуком – одним существом с общей кожей, связанных во времени пуповинами; а мужики – те сбоку и легко могут уйти вообще, на двор покурить.
Теперь с ней как бы и обошлось: вышла замуж, родила, собирается, вроде, и дальше – замаливая, что ли, свой тогдашний строй мыслей. Из тех же, кто набрел на нее тогда ночью возле "Молочника", воззрения ее разделял один Эсквайр, да и то умозрительно, соглашаясь, что подобная точка зрения вполне обеспечивается реальностью и, следственно, имеет право жить. Девчонка подрубилась к нам моментально, и ладно бы только: эта взрослая и щупленькая пацанка почему-то оказалась позарез необходимой жестким несерьезным людям, она стала шестой, потом появился Восточный Князек, крышка оппаньки, да и на три года. Или четыре, не помню.
Все эти семейные перемены с ней произошли уже позже, когда не стало нас и не стало ее самой, а тогда, в милом противоречии своим установкам, она сначала прибилась к женщинам, хотя в части своих психических уклонений вряд ли могла отыскать конфидентку неудачнее, чем Большая Белая Марта (Бибиэм), которая Марта испытывала трудно изъяснимое умиление ко всякой живой твари даже к букашкам, хотя лучше бы к чему мясному: к червячкам, пиявочкам; а уж к животному теплу, реагирующему в ответ – куда там слова?! Чувства ее к самой провинциальной зверушке изгоняли в самую ее саратовскую глушь любые абстрактные концепты. А Баден-Баден изволила спрашивать у нее советов – это ж вообразить себе?! – поделом в шоке отшатываясь от очередной мощно-витальной откровенности ББМ.
Что до ее отношений с Сен-Жерменом, то последняя ее взгляды... трудно сказать. Относилась, скажем, сочувственно. Но Сен-Жермен женщина умнейшая и не откровенная; ей, кроме того, единственной среди всех удавалось поддерживать свою жизнь в постоянном и чутком равновесии, держа ее как бы перед собой на руках, все остро различая и не только предупреждая обломы, но и – что встречаемо куда реже – умея выглядеть намечающиеся приятности: не попадая затем в них просто по ходу жизни, но – подготовленная – с полным погружением в суть приходящего кайфа. Дай бог, чтобы эта способность ее не оставила.
Таким образом, для Баден-Бадена (ее так звали заглазно, и даже в ее присутствии это произносилось, как бы вообще: и она никак не могла соотнести прозвище с собой, так что Баден-Баден к ней так и не приклеился и плавал вечно над собравшимися самостоятельно; а после того, как Нюшка скоренько выбралась из-под своей заморочки, Баден-Баден оформился демонским бесплотным персонажем – каковым, очевидно, и мечтал стать все время своего сожительства с Нюшкой). В общем, с девочкой все обошлось, в чем, надо отдать нам должное, заслуга всех нас, в особенности же – Эсквайра, сумевшего как-то так приручить ее, что уже на второй неделе нашего общего знакомства (уже объявился Князек, который увязался за ББМ в общественном транспорте, был милостиво дозволен проводить – Марта шла к Диксону за какой-то ерундой, а тут сидели все остальные, которые еще были сами по себе, но что-то коллективное уже наползало, рассуждали примерно на тему, сколько ленинграда в таблетке аспирина, вошли Марта с Князьком, и тут крышечка и захлопнулась) позволила себе чудовищное для ее психоструктуры мероприятие, а именно: лечь на диван, положив голову на колени Эсквайру, и лежать, смежив веки, покуда Эксвайр гладит ея русые кудри. Эсквайру же принадлежит и описание места жизни Баден-Бадена, поскольку он единственный там бывал.
Дело было – по словам Эсквайра – очень жарким летом, когда был август, душно, солнце светило напряженно, а Эсквайр шел к Баден-Бадену за какой-то хреновиной, вроде ксерокопии, которую вдруг да посулила ему Нюшка. Баден-Баден загорал, лежа на полу, и продолжила загорать. Эсквайр находился в мерзейшем состоянии духа: он птичка осенне-ночная и в теплынь ходит с сардонической такой ухмылочкой, к тому же отягчаем аллергией на жару. Эсквайр, который зашел сюда по пути в какое-то очень важное присутствие, стал настолько ошарашен положением дел (ксерокса и в помине не было), что присоединился к Баден-Бадену в ее упражнениях. Впоследствии он вспоминал, что живет Баден-Баден в Московском форштадте, в районе Красной горки, неподалеку от сохранившегося навеса (на рифленых чугунных подпорках) над бывшим там давным-давно рынком; комнатенка имела вид гостинично-аскетичный: "Какие-то меблирашки Гирш", – сказал Эсквайр, однажды, в пору снесения тех, посетивший вышеуказанные меблирашки, так что говорил с разбором. Стены баден-баденского номера были совершенно нагими, имелись: железная, аккуратно застеленная кровать; недавно беленный потолок; блестящий, еще чуть липковатый пол; прозрачные – впрочем, нараспашку – окна, и далее – деревья, загруженные птичками. При этом казалось (то ли дело в августе, то ли в Баден-Бадене), что больше в комнате нет ничего (хотя там где-то в углу стояли и шкаф, и полка), и, более того – что в комнате четыре окна, стеклянный потолок и вообще, существует она лично, индивидуально вися в пространстве уж, во всяком случае, вне всякой окружающей ее коммунальности. Пахло в комнате накалившейся краской пола, загорающей кожей Баден-Бадена и табаком – от Эсквайра. Из отдельных деталей последнему запомнился лишь мощный альбом по древнеегипетскому искусству, с помощью которого Баден-Баден, видимо, примиряла в себе противоречия. Альбом был раскрыт на странице с изображением фараона в короне, с этим крестиком-с-петелькой на шее, окруженного поджарым египетским кошачеством, и с от-таким-от, указывавшим часов на одиннадцать, хотя времени было уже полвторого.
Там наличествовало еще что-то правильное и привлекательное, но Эсквайр так и не вспомнил точно: то ли полоска, проведенная по стене мелом параллельно полу с усиливающимся нажимом, пока мел не сломался, оставив легкий штришок падения и вспышку своей пыли на полу, или что-то иное сухое и белое.
В степени его доведенности до остальных случай этот был из исключений: несовместные общения жили вне компании и не так – как ни странно, потому что перекрестно общались интенсивно, выполняли различные комиссии друг друга, были знакомы с близкими других, но те у нас не появлялись, а частные отношения развивались своим ходом в стороне от коллективных радений-журфиксов по пятницам у Диксона (кличкой который был обязан песенке: четвертый день пурга чего-то там над Диксоном – Диксон был, значит, несколько с виду геологичен, к тому же старший из всех, еще немного – и угодил бы в шестидесятники) или в любой другой день по общей договоренности. А там вся эта весьма серьезная внешняя жизнь мелела и служила лишь потренировать органы речи. Так ББМ однажды поразвлечь (и объект рассказа в том числе) изложила, как вскорости после развода к ней зашел Князек и приступил плакаться на свое холостое бытие, хорошего в котором не находил решительно, и, страдая на мужской почве от непривычного воздержания, описывал приметы своего состояния, а также попутно возникающие образы: сидя грустно подперев голову скалкой, пока Марта, не суетясь, профессионально суетится на кухне квартиры, до потолка заполненной детьми, мужем, свекровью, родителями, первым мужем, его женой, котом, собакой и канарейкой, – в которой квартире когда ни зайдешь мы оказывались рассредоточенными друг от друга вовлекаемыми в какие-то каждый раз иные отношения с кем-то подряд на время обрастая новой семьей и отпрысками включаясь в бытовое вселенское братство по взаимному обеспечению друг друга жизнью теплотой и обедами. Черт знает, сколько там комнат и жильцов, но каждого из нас в свое время посылали в магазин за хлебом или молоком, а то и за спичками – что кажется невероятным: как это вдруг у такой прорвы народа не оказалось вдруг ни одного коробка?
Мы, когда нам удавалось выбраться оттуда всем разом, выбирались несколько искаженными, рассаживались на лавочке, закуривали и ждали, когда нас прихватит наше, и окажемся в жизни, где Марта может, хихикая, рассказать о поведанных ей на кухне печалях Князька, а тот будет не обижаться, но ввертывать упускаемые Мартой детали, и никого не будет волновать: а чего, собственно, Марте не пособить приятелю в беде – чего уж там: жили мы все по-разному, а более близких у нас не было, – и не отправиться с ним в его выцветше-мечтательную комнатушку? Что их дело. Да, кстати, по делу – да, а вот так просто: поболтать, провести время мы избегали неполным составом. Слишком большие в окружающем воздухе отсутствующие – будто их только что выслали или убили.
Очевидно, книги о вкусной и здоровой пище изобретают больные люди: болезненность, разумеется, не передающая авторов в ведение психоневрологических учреждений, – это какое-то предрасстройство души, которое вряд ли разовьется и вызовет иные, нежели пищевое помешательство, выплески. Трудно выяснить: расстройство врожденное, результат воспитания или задолбал социум. Скорее всего – сбой нормального развития, неопасный рак, когда вещество роста уходит в больные накопления одномерного интереса, бетонными стрелочками траты энергии.
Прогал между живым духом и уже по-медицински ущербной душой: мутная и муторная область, в которой барахтаются слабые странности и нелепые привычки, не расцениваемые как болезнь, напротив – образуются клубы филателистов, рыболовов; никого не удивит привычка другого категорически не сидеть против хода электрички. А только это плохо, конечно: перекос, распухание, трещина, обвал. Если бы устроить анатомию нефизического тела человека, и не на уровне узкоспециальных имеющихся знаний, а так вот, наглядно и общедоступно – как с цветными и настенными схемами тела физического: мышечная структура, скелет, кровеносная система: подобные же картинки плоти духовно-душевной. И, знай мы себя там столь же точно, как можем сказать, что за мышца потянута, или какой с нами произошел бронхит, окажется, что вечно дурное настроение либо обыкновение, например, знакомясь с человеком, оглядывать его, как крупную вошь, окажется следствием легко сводимой бородавки на памяти, или виной всему какие-то духовные сопли, обладатель которых, как дите, не понимает в чем дело, а ему бы высморкаться, да и жить себе счастливо.