355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Левкин » Мозгва » Текст книги (страница 7)
Мозгва
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:24

Текст книги "Мозгва"


Автор книги: Андрей Левкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)


* * *

Страхи, получалось, это такие штуки, которые могут продырявить жизнь, хотя сами по себе могут вовсе не быть страшными. Например, что когда-нибудь он не сможет сам завязать себе шнурки на ботинках: не вспомнить, откуда взялся. Видел, наверное, такую сценку. Только к тому времени, когда этот страх станет реальностью, у него будет много других проблем, и не шнурки будут главной. Он просто будет носить обувь без шнурков. Медленно заваривать чай, долго, шаркая, ходить к туалету, чтобы слить спитую заварку в унитаз; просыпать свежую заварку мимо чайника. А что до возрастных перемен, то они только и делали, что происходили, возможно, под каким-то наркозом, потому что трагизма скольжения в небытие он пока не ощущал, возможно, потому, что всякий раз с утра решал, что сегодня еще бояться рано. Или страх того, что все привычные понятия и правила окажутся ерундой. Но это уже осуществилось, когда накрылся СССР, и ничего. Общие места, оказалось, ничего и не поддерживали. Или страх того, что психика начнет разваливаться на части и ничего нельзя будет соединить. Да, именно это теперь и происходило. Но имелся запас надежности, пока еще не исчерпанный. Он не превращался в существо, поедающую траву или отбросы. Хотя имел теперь основания задуматься о такой возможности. Страх отсутствия объяснений для чувств и ощущений: а вот к этому он уже привык – большинство из них не объяснить, значит – все правильно. Страх остаться в одиночестве, без связей, сделаться тем, кого не воспринимают: вот же Чаадаев отыскался, кто тут кого внятно воспринимает? Это как страх оказаться китайцем: проснешься – и ты китаец. Маловероятно. Еще страх увидеть свои внутренности – это серьезно, да. И, рядом, страх медицинского запаха: чье название он не знал и, хотелось надеяться, не узнает. Можно, наверное, как-то проскочить. Или придет власть, которая устроит всем концлагерь. Тут можно было рассчитывать на то, что успеет подрасти поколение, которое просто не поймет, чего от них хотят, вот ничего и не получится. Было, конечно, непонятно, как жить на пенсию, но, в общем, как-нибудь до смерти дожить удастся. Наверное, к старости мир станет чужим, но – что он тогда ему? А конкретно умирать не боялся, ощущая, что с этим все как-то справляются. Тем более после старости это будет уже приятным делом. А вот пока следовало определиться. В чем point его возраста? Он же, очевидно, есть, и следует реализовать его выгоды. Нужен сценарий, следовательно, требуется знать, под кого сочинять. Душа его была теперь словно стеклянный цилиндр, как шприц без иглы, поршня и видимого назначения: внутри стекла билась муха, которая вполне бы могла влететь из открытого торца, но почему-то не вылетала. Проблема состояла в том, что наводящих вопросов ему никто не задавал: желания его оставили, а во всех ландшафтах и интерьерах не возникало ничего, что подтолкнуло бы к ясности. Как, например, мог помочь магазин «Молоко», который вовсе не «Молоко», а супермаркет, в котором он теперь покупал продукты, продиктованные ему женой полчаса назад на мобильник? Впрочем, на входе в магазин висела желтая бумажка, на которой было напечатано: «Уважаемые покупатели, в нашем магазине Вы можете приобрести товары, употребляемые во время Великого поста».



* * *

Замечали ли люди, окружавшие О., что с ним уже почти четыре месяца что-то неладное? Конечно, нет. Он, конечно же, был яркой индивидуальностью в рамках имеющихся обстоятельств, так ведь и каждый из остальных тоже был VIP-ом своих обстоятельств, да и на что им обращать внимание? Он не валялся в припадках, даже особенно не напивался. Стекол не бил, не рычал, даже не выступал с критикой властей и не впадал в прострацию. А что там внутри у человека – кому ж это знать? Да и не воспитанно лезть в другого человека, хотя бы и близкого. А что у него теперь проблемы по мужской части, так это весенний авитаминоз или на время надоело – однообразное же занятие. За столько-то лет, что удивительного. Тем более что по утрам у него все-таки стоял, необратимый ущерб отсутствовал, а значит, ущербность не могла транслироваться в психику, произведя изменения в характере и т. п. Да и вел он себя сознательно. Например, контактировал с предыдущей женой на предмет размена квартиры, ездил даже с ней пару раз по адресам, но варианты не понравились. Еще говорил с ней о РГГУ, куда собиралась поступать ее дочь, – тут он помочь не мог, хоть и препод, но к гуманитарным дисциплинам и нравам их кафедр отношения не имел. Давал советы, исходя из здравого институтского смысла. Нынешняя жена также не имела оснований подозревать его в неадекватности, а то, что в быту он стал немного нелюдим, так она и сама уставала, тяжелая зима была. Разве что Ррребенок что-то чувствовал, отчего вел себя совсем уж стеснительно. Но он вообще был стеснительным, не по-московски. Может, О. все же задел его как-то ненароком. Зато он не учил его жизни на личных примерах. И без сомнений, они вовсе не были для О. марионетками, маячившими на заднем плане его жизни. Это над ним взяла власть некая сущность, существо, а не над ними. Он был подчинен неизвестной волей, не дающей даже развлечься привычной рутиной. И это было тем страшнее, что он не находил уже ничего, за что можно было удержаться, ничего своего.



* * *

А душа получалась существом, похожим на червяка, который полз по трубе, по внутренностям жизни, которая получалась как полость, оснащенная ворсинками, шариками, припухшими железами, которые отвечали комкам смыслов и ощущений – внятных, как аритмия. Душа вынужденно путешествовала по этому складу – привычно, впрочем, для нее сумеречному, обнюхивая и облизывая срывающиеся откуда-то сверху очередные комки, скатанные шарики смыслов. Может быть, имея своим позвоночником Великую Русскую Литературу, она ползла к убежищу, в котором окуклится, с последующим вылетом в формате мотылька. Когда его душа натыкалась на скользкую бусину, в мозгу тут же что-нибудь проецировалось: вырезанная из какой-то газеты картинка, на которой был нарисован мотоциклист; вырезанная в детстве, потому что очень понравился, обтекаемый, наклоненный, одинокий. Рядом, группируясь по тем же вещественным обоймам, имелась заграничная марка: заснеженная ель, ослепительно синее небо и снег – но это была не марка, на картинке не было номинала, а только надпись, что австрийская, хотя картинка и была с зубцами. Из этой зоны тянуло чуть затхлым запахом, это ветшало его прошлое. И вот беда, в голове уже не складывалось ничего нового. Что ни бусинка, что ни случись – тут же возникала картинка, значит – это ощущение уже было, – вот его метка. Мозг работал как помесь искалки с архиватором: любая новость тут же находила свой прецедент в прошлом. А если представить себе, что есть место, где ты дома, где у тебя дом – ничего не придумывать, просто попытаться его ощутить, то что-то дернется и станет спокойнее. Можно ощутить, что оттуда к тебе что-то дотягивается. Нитка или длинный звук, как серебряная цепочка, соединяющая тебя с твоими смыслом и домом. Непонятно к чему крепящаяся, не прийти, держась за нее, в свой дом. Она так, просто есть, но даже и неважно, если дома никакого и нет, а только этот звук.



* * *

«Вечерняя Москва» за 4 апреля, то есть двухнедельной давности, сообщала о том, что там, где теперь дом #26 по Кутузовскому (где Брежнев и Андропов и т. п., через дом от его дома), раньше было кладбище с церковью. В 1948-м году тут был еще не Кутузовский 26, а Можайское шоссе, д. #74/92, на этом участке кладбище и лежало. В статье сообщались известные ему факты о том, что сразу после войны началась застройка Можайского шоссе, которое тогда числилось окраиной. В бывшем селе Дорогомилово начали строить «элитные» дома, в том самом «сталинском» стиле. Сначала тут получала квартиры номенклатура не самого высокого ранга, «первые лица» начали перебираться сюда лет через двадцать. Старые дома сносили, утоптали два больших кладбища – православное и еврейское, вот нынешний дом #26 как раз и оказался на месте Дорогомиловского кладбища, устроенного еще в 1771 году, во время чумы. Второго января 1773 года при кладбище была освящена церковь Св. Елисаветы, построенная под надзором Баженова. Позднее на этом кладбище любило хорониться московское купечество средней руки. И церковь, и кладбище пригодились после Бородинской битвы. На Дорогомиловском хоронили русских из войска Кутузова, умерших в московских госпиталях. Рядовых складывали оптом, офицеров – в розницу. В 1849 году над братской могилой поставили стелу с изображением «всевидящего ока» наверху. Деньги на нее пожертвовал хозяин Трехгорной мануфактуры, Прохоров. В советское время памятник уничтожили, вместо него выставили пирамидку, на которой написали: «Сооружен Мосгорисполкомом в 1940 году». После войны, когда начали застраивать Кутузовский, солдат из братской могилы перезахоронили возле Кутузовской избы. Туда же, в Фили, перенесли и пирамидку; там она и теперь. Когда дом #26 построили, кладбище еще сохранялось, по окрестностям валялись разбитые на куски мраморные памятники с могил русских офицеров. Обнаруживались кости, обрывки мундиров, отороченных золотым позументом. Их, офицеров, даже перезахоранивать не стали – закатали под асфальт дорожек. Туда же ушли и французы, тоже умершие в московских госпиталях, на кусках мрамора были и слова: «колонель», «женераль». Никто, в общем, ни хрена не нуждался в том, что когда-то было.



* * *

Должны быть какие-то неведомые силы, но добрые. Должны быть, потому что без них каюк. Он не понимал – если они не заботятся о нем, то почему он должен заботиться о том, что ему уже совершенно неинтересно? Почему он должен заботиться о руках и ногах, зачем они его отягощают? А самоубиться нельзя, говорят – полная ловушка. И то сказать, удавишься, а что толку, знакомые разве что удивятся: с чего это он, ведь все было в порядке, кто о ком что знает. Но тоска была несоразмерна жизни, к которой он привык. Что ж, значит снова что-то новое, пусть даже в формате тоски. Но не было органа, которым ощутить это новое, не видно ни хера. Слепой тоже не видит, как складывается улица, но она же складывается, он знает, понимает, а он – ничего не понимает, что там складывается. Помогли бы, что ли, объяснили, а не помогают. Что ли, просто все под горку, к попутной мудрости, возникающей от того, что вниз проще, почти халява? Но есть история, что тело должно правильно разложиться, сроки в девять и сорок дней важны для того, в каком виде, говорят, где-то там соберется его следующая версия. Так что и тут беспокойство: надо еще, чтобы органы не отрезали-стырили. Чтобы не сожгли всякое такое. А то окажешься потом на себя не похожим, потому что душа там соберется на иных принципах. Надо, значит, загодя уходить в леса, ямку себе выкопать, чтобы дикие звери не растерзали. В скиты, поди, затем и уходят. Так что никогда на все не плюнешь, не отмахнешься. И о собственном трупе надо заботиться. Но что тогда с теми, чьи нарезанные мозги до сих пор стоят в каком-то чулане? Ведь у них, не захороненных должным образом, есть полное право на выражение неудовольствия. У них не так, что есть право тенями без голов ходить по Москве и морочить случайных прохожих, но что им оставалось? Если им обломали возможность дальнейшей жизни? Позвонить, что ли, по справочному на ул. Обуха, и выяснить – там ли эти мозги, не выкрали ли их покойники, желающие победить свою амнезию. Если, конечно, этот институт на Обуха.



* * *

Наконец-то он впал в ничтожество: совсем растерялся. Даже жена констатировала неладное, но – от обратного, из-за своих проблем он сделался обходительным, почти как французский маркиз из немых фильмов. А Ррребенок относился еще более застенчиво и вежливо, но поскольку был почти аутичен, то чувств своих выразить не умел, да и чему бы он помог? Некоторое время по субботам (две субботы подряд, по крайней мере) О. можно было встретить в окрестностях станции «Новокузнецкая». Погоды стояли теплые, даже жаркие. Там, возле метро, всегда имелось разнообразие местных обитателей: тинэйджеры пили пиво, сидя в кружок на свежей травке сквера, неподалеку от спортплощадки под названием «Спартак-чемпион» или что-то в этом роде. Вокруг многочисленных зеленых и белых ларьков околачивались праздные шатающиеся, в сторону Овчинниковской набережной была уже пустота. Лет двадцать назад на задах «Новокузнецкой» был небольшой открытый рынок, О. туда иной раз заезжал, чтобы купить маринованный чеснок, «Пятницкий», что ли, назывался. Еще там теперь есть инфернальное место, чуть сбоку от метро – распивочная «Второе дыхание», чисто Москва Гиляровского, ступени вниз в мрачный полуподвал, работает с самого утра. Для этого места он еще не созрел. А в остальном, хоть и пил «Хейнекен», он был в общем ряду здешних субъектов, которые к нему приглядывались, не опознавая в нем стопроцентно местного, но и за чужака не держали. Стреляли сигареты или пару рублей. Это ж вокруг был его родной город во всех его ракурсах, особенно патриархальных в Замоскворечье, возле Пятницкой. На Пятницкой, метрах в двухстах от метро, была забегаловка с пельменями и харчо, где, в этом теплом апреле, О. полюбил (ну, на две недели) после пива слегка надираться. Там душно, но люди сидели приятные. Почти напротив – Черниговский переулок, по левой стороне которого имелись храм «Святых Исповедников Михаила и Федора Черниговских Чудотворцев» и, принадлежащее храму «Патриаршее подворье». На дверях подворья всегда висел мощный замок, а в арке перед ним стояла еще более мощная медная копилка – ящик для пожертвований. Черниговский заворачивал налево, в глубине обнаруживался двухэтажный особняк, также православного назначения, а чуть левее – одноэтажное здание, претендующее, если верить табличке, на звание палат XVI века. Принадлежали палаты поручику Ржевскому (поручик конной гвардии Илья Ржевский), его и построившему в 1744 году. Черниговский сворачивал направо, доходил до Большой Ордынки; если там повернуть налево и, перейдя на другую сторону и недолго пройдя по ней, свернуть направо, в 3-й Кадашевский, то, продвинувшись немного и снова повернув направо, а потом налево, можно было, перебравшись по мостику через трубу теплотрассы (5 тонко-железных рифленых ступенек вверх и вниз), выйти в Лаврушинский возле серого писательского дома, напротив Третьяковки. Далее, по Большому Кадашевскому, легко дойти до Старомонетного и, перейдя на другую сторону, обнаружить щель между домами. Щель выводит на Полянку, прямо к скверу с бронзовым Димитровым, с видом на роковое для О. место, – на безымянный участок между Большими Полянкой и Якиманкой. Вообще-то, это он считал его безымянным – у этих ста метров тротуара название было, они назывались Якиманским проездом. Влекло его на это место, что поделать. Что ж, облако, висевшее теперь в голубом небе со стороны «Октябрьской», показалось ему с пьяных апрельских глаз мозгом, да, по правде, действительно было похоже на мозг. Кругом отчетливо был город Мозгва, все сходилось одно с другим, а в нем опять что-то перещелкнулось. А пахло тут шоколадом, потому что ветер шел со стороны «Красного Октября», так что как бы получалось, что запах исходит от «Петра I», коричневого, как громадный шоколадный заяц.



* * *

Теперь представлялось, что город забит знаками, подаваемыми лично ему. На «Смоленской», например: он подошел к дверям, тяжелые дубовые двери входа в метро «Смоленская» Арбатско-Филевской линии, а двери распахнулись ему навстречу. То есть ушли внутрь. И первая дверь, и вторая. А кроме него, никого не было, уже половина двенадцатого ночи, на этой «Смоленской» народу вообще не густо. Впрочем, знак оказался смазанным: тут же был звук отходящего поезда, так что, возможно, именно поезд увлек за собой в тоннель воздух станции, отчего двери и втянуло внутрь. Впрочем, вряд ли: получалась слишком уж замкнутая система, а тоннели же под всем городом. Да и не в физике суть: раз заметил – вот тебе и знак. Да и не шатались двери туда-сюда, раскрылись аккуратно и вежливо. Внутри «Смоленской» было пусто, конечно – поезд только что ушел. Но она всегда была полупустой и очень серой, будто внутренность печи, уже остывшей. И еще квадратные колонны и шестиугольные плитки облицовки, пепельно-серые. Нелегкое место. А вот и лифт в доме его дожидался: стоял внизу, да еще и работал (лифтов в доме было два, через пролет; тот, который удобнее, застревал на этажах). Тут он заметил, что в лифте этого бывшего цековского дома, на дощатой створке одной из дверей (старый лифт, не автоматический), изнутри была аккуратно выцарапана мелкими печатными буквами фраза «кто не был лишен свободы, тот не знает ее цены», только теперь разглядел. Похоже, новые жильцы, очередные победители жизни, из тех, что на гладких черных машинах, имели желание просветить жильцов-старожилов. Конечно, это был стандарт зековской татуировки, так что О., об этом не зная, оценил ситуацию правильно.



* * *

На другой день на дверях подъезда обнаружился листок, зовущий на дворовый митинг. Разгоралась битва за сквер между домами 30-м и 28-м по Кутузовскому, где некто вознамерился выстроить торговый комплекс, заручившись уже, как выяснилось из листовки, одобрением какого-то чина из Мосгродумы. Теперь инициативная группа жильцов организовывала протесты, призывая на собрание в клуб «Современник», – где уж он в доме находился, О. не знал. Протестовать предполагали на основании загазованности окрестностей и близости Третьего транспортного кольца, которое, в самом деле, было сразу за домом, по другую сторону от сквера. Впрочем, оно особо не ощущалось, так что его подключить к делу можно было только формально. Понятно, что ветераны не хотели радикального передела окрестностей, но сквер было жаль. Только весьма вероятно, что за свою разрешительную подпись чин из Мосгордумы, а также г-жа Шуленина, председатель местного Домкома (боже, тут был еще и домком), уже получили некий бонус – Кутузовский же, рядом с культовым домом, а чуть от проспекта вглубь – еще и река с мостом «Багратион», ведущим в «Москву-Сити». Из чего следовало, что общественные протесты вряд ли помогут. Но, с другой-то стороны, ветераны тут были не простые и знали, как дела делаются. В данном случае они уже сумели раздобыть (был вывешен тут же) ксерокс мосгордумского распоряжения, что, в частности, демонстрировало, что у них сохранялись связи, в том числе с выходом в мэрию. Так что и митинг, возможно, был назначен лишь для прикрытия конкретного лоббирования. Митинг уже состоялся, поскольку был назначен на семь вечера, а было уже часов десять. Митинг, понятно, знаком не был, но, получается, кругом глупая деструктивность. Не в его душе строили торговый центр, убивая в ней последнюю зелень, но это было свинством и хамством очередных нуворишей – что ли, начиналась волна новых обогащений? По правде, сквер был не слишком основательным, не сравнить с двором, до шестого этажа заполненным деревьями, но как будет, когда появится листва? Он еще не видел листвы в этом районе. Впрочем, сквер был хоть и невелик, но неплох, там росли громадные неизвестные деревья, то ли матерые березы, то ли вязы. Слишком кряжистые, чтобы березы, хотя и пятнистые. Ясени, может быть? Жаль, что он не гулял тут с бабушкой в детстве, и, вообще, почему не живет всю жизнь в единственном дворе… Странно, все происходило вовсе не так, как представлялось когда-то. Иллюзии не иллюзии, но слишком уж велико расхождение, откуда тогда брались эти представления? Или… – он стоял возле двери подъезда, держа в руке ключи и синий длинный и тонкий цилиндр, магнитную отмычку. Или что-то такое должно произойти с каждым, вот оно и произошло? Нет, не формулировалось. Что-то тут важное, но не формулировалось. Он решил немного пройтись, вдруг все сложится. На другом краю обреченного сквера была будка, обычный ночной киоск, называвшийся «Деликатесы», чтобы вписаться в пафос Кутузовского. Конечно, заодно рассчитывая и на выпивку, – чтобы думать было больнее и тревожнее. Деликатесы составляли два ряда прилавков, на одном – видео и музыка, другая стенка заставлена бутылками с винами. Отчего-то не было ничего крепче вина: ни виски, ни водки. А пиво было не дешевле двух долларов – типа «Гиннеса» и «Килкиннена». Имелся стенд с рыбной нарезкой, хлебом, икрой и чем-то еще высококалорийным. Стояла пара покупателей: сисястая дама в сильном макияже, с белыми волосами и топиком из черного тюля, оставлявшим открытым пухлый живот, лет сорока. Ее спутнику было лет пятьдесят, выглядел как начальник советских лет – толстомордый, с мощной шеей, даже поздним вечером под подбородок утянутой серым галстуком поверх белой, разумеется, рубашки. Костюм, конечно, был черным. Они важно привередничали, перебирая соки, банки фисташек и части тушки какой-то осетрины, меняя – уже выбив чек – хлеб. Минут десять осуществляли закупку. Дама была явно из торговых, а возле палатки торчал их черный «мерс», типа тех же овальных мясных тараканов дома #30. Все они, конечно, не были знаками, а так, живут неподалеку. Слабоалкогольная жестянка с клубничной газировкой «hooch» стоила тут в полтора раз дороже, чем у метро. Зато начался дождик – первый настоящий этой весной. Во дворе пахло сырым асфальтом, листьями – они уже начинали вылезать. Слабая, светлая листва просвечивала, точнее сквозь нее просвечивали фонари. Тепло, сладкий воздух, мягкий дождь, славно. Даже жить не противно.



* * *

29 апреля во дворе с утра пахла черемуха. Еще и листьев нигде в городе не было, а она уже пахла. Двор был немного как оранжерея, и листва тут образовывалась с опережением общегородского процесса, а цветочки успевали еще быстрее. Вот и черемуха умудрилась уже зацвести, распространяя теперь свой запах на четверть, по крайней мере двора. На выходе со двора, его поджидало просветление. На горизонте, как обычно, немного высился университет, практически сиявший после наружного ремонта. Тут, в середине Кутузовского, была обширная пустошь, над которой и подвесили Третье кольцо. Топография такая: если стоять на Кутузовском возле гастронома «Кутузовский» лицом от центра, то налево начинались подъездные пути Киевского вокзала; вперед, в сторону Триумфальной арки и Поклонной горы продолжался Кутузовский, а по диагонали между ними было пустое пространство, на горизонте которого и маячило ГЗ МГУ. И он его увидел: маленький такой, освещенный солнцем. Внутри-то ходят густые толпы, но, отсюда глядя, – не очень большой, далеко на горе, светло-белый с красным, стоит. А ведь он ему всю жизнь проштамповал, и личную и какую угодно – и в мозгу где-то такой же стоит, на важном месте. Не в том дело, что это плохо, наоборот, вполне неплохо все получилось, но сам факт – отштамповал, и он, О., уже не мог быть кем угодно, а только тем, у кого в голове эта штука. Стоит где-то на мозжечке, испуская оттуда импульсы, которые его, О., строят каждый день. Со всеми лужайками вокруг и аудиториями, которые пахнут старым лаком. Было бы у него другое такое место – оно бы отштамповало, но другое место он бы отсюда не увидел, так что и не сообразил, почти случайно, как все с ним произошло. Не понял бы, что был отштампован. А тут, взгляни: там ты был молодым и безвидным, как сгусток соплей, и были у тебя как бы счастье и воля иногда.



* * *

Просветления хороши тем, что происходят быстро, не успеваешь испугаться. Даже наоборот, О. шел по платформе «Кутузовской» в сторону первого вагона, напевая под нос «В воскресный день с моей сестрой мы вышли со двора, я поведу тебя в музей, сказала мне сестра». Вообще-то в музей на Красной площади его однажды отвела бабушка, а вовсе не сестра, но, в целом, все отвечало правде жизни, какая та бывает накануне месяца май. Больше всего с ней совпадала открытка с голубым небом, красными башнями и, подчеркивающей благолепие неба и башен, веткой – то ли вишни, то ли яблони, вовсю цветущей бело-розовым. Тут О. закономерно перескочил на «утро красит нежным цветом». Кстати, станция «Александровский сад» была не единственной станцией с изогнутым перроном – на Кутузовской он тоже изгибался, только сейчас заметил.



* * *

И тут же испытал второе подряд просветление, от фразы на пересадке: «Граждане пассажиры, прослушайте правила пользования московским метрополитеном». Он же в нем лет сорок ездит, мильон раз это объявление слышал, а ему – как в первый раз… Физиологически имелось ощущение оболочки, из которой следовало выбраться – как если внутри таракана прорастает что-то светлое: какой-нибудь добрый червячок. Как ему вылезти из таракана? Через рот, наверное. То есть, данные просветления оба были промежуточными, да и не конструктивными, не предоставляя алгоритм выхода из внешнего таракана. Но давали ощутить субстанцию, которую ждет свобода. Субстанция ощущалась как нежная и легкоранимая. Но некоторые лица иной раз публично, в том числе в прессе, позиционировали себя как лиц, освободившихся от оболочек, трактуя дело именно так, что все находятся в хитине своих привычек, а они, значит, победили. К сожалению, лица, объяснявшие ситуацию на примере тараканов, были не лучшим примером духовного развития. Уж лучше бы сообщали, что те, кто покинул своего таракана, теперь воспарили, либо после лишения панциря молчат, не зная, о чем говорить с остальными. Брезгуют не молчать. Тем более что лица выражались как-то так, что внятно поведать о своей победе не получалось, и веры им не было. Например, никто из них не говорил о том, что существо внутри таракана – нежное и легкоранимое отчасти – бело-розовое под голубым небом. Почти как внутренность хвоста креветки.


* * *

Между тем день был 29-м апреля, последним рабочим перед майскими праздниками. На службе, конечно, уже не работали, а уместно радовались. Видимо, О. возвращался к жизни, ему становилось интересно, как они все тут живут, люди – вот ведь они какие. Отчего и был мил на корпоративных посиделках, с интересом разглядывая сотрудников и сотрудниц, некоторых из которых знал уже лет двадцать.

Тетушки-коллеги рассуждали о жизни, в том числе о программе по математике для пятого класса, применяя высокопарные слова («образование», «педагоги», «стимулировать»). На них были надеты выбранные для соответствия одна другой части одежды, что, вероятно, доставляло им радость. Пахло смесью разных косметик, которая забивала даже флюиды салатов.

Все это были живые люди, и у них были свои истории про то, как они живут. По вечерам, наверное, подперев подбородки, смотрят на то, как едят их сыновья. Какими бы глупыми и черствыми они ни были.

А если бы люди были прозрачными, если бы кожа и мышечные покровы были как полиэтилен, то люди бы не выёживались? А все равно бы выёживались. В них тогда были бы видны не только процессы пищеварения и движение крови, было бы видно, как внутри органов зреют болезни – тогда бы они обращали внимание на свое здоровье, как на цвет кожи, то есть только до какого-то возраста, а далее – махнули бы рукой. Ну да, всем бы в бане, на пляже было видно, как у кого распухает печень, как по желудку ползет рак, как дребезжит сердце, вот-вот оборвется. Но это было бы привычно, как теперь – опухшая морда и круги под глазами. Столь же привычным все это было бы, а о внешнем виде своей селезенки, о чистоте кишок и розовых легких заботились бы только стильные девушки.

Где же тогда находятся, располагаются они сами? Наверное, сами они являются жидкостью, которая перемещается по всему телу, иногда скапливаясь в мозгу, иногда в гениталиях, а иногда в пальцах – когда делают маникюр. Или в ноге, если ногу ушибить, или даже вне тела, – когда смотрят телевизор, проникая в кинескоп.

А у одной сотрудницы внутри был мешочек с очень задорным, неуправляемым смехом. Его можно было бы использовать на Лубянке: вшить в подушку подследственному: если совесть спокойна – все равно заснешь, а ворочаешься – уж не взыщи.


* * *

Ну, не скучай, – сказала ему вечером жена на перроне. Вместе с Ррребенком она уезжала на праздники к родственникам во Владимир и в Суздаль – и там они жили, и там. Дядька, тетка, двоюродная сестра, брат, много кого. В этом году все выпало на одни длинные выходные: Первомай, Пасха 5-го – как же без родственников. А ему туда ехать не хотелось, он их и не знал вовсе, чего уж.

– Ты уж отдохни без нас, – сказала она, что ли, не без дополнительного смысла. – Мы 6-го будем, с утра.

Конечно, какой сумасшедший поедет вечером Пасхи из Владимира в Москву, тем более если еще и из Суздаля. Отвез их на Курский с сумками подарков. Посадил в электричку и остался на площади Курского вокзала, интенсивно мигавшей огнями, неадекватно интенсивно ими мигавшей, психованной какой-то.


* * *

А рядом с вокзалом имелся переулок Обуха. Тот самый институт на Обуха, в котором могли быть банки с мозгами (проезд: метро «Курская», выход в сторону Курского вокзала, перейти Садовое кольцо, идти в сторону Таганки (5–7 минут)).

Ну, в темноте это были минут 10, а потом он ошибся, свернув на какую-то торжественную лестницу, наверху возвышался приятный особняк – подумав, что дом может быть просто приписан к Обуха (переулок был рядом), а по виду – весьма пригоден для мозгового института.

Но таблички не было, О. двинулся в глубь двора, в сторону переулка, вокруг дома шла балюстрада с… никак не вспомнить слово… не колонны, из чего составляется ограждение… выпуклый частокол, что-то бутылочное по форме, крашеные известью. Балясины, что ли? Балясины, наверное. Дом был красным, а балясины – белыми, известка сходила с них слоями, разбинтовывалась.

Никакого института в этих дворах он не нашел. Что ли, таким манером кома сообщала ему о том, что она теперь навсегда с ним? И что напрасно он позабыл о ее наличии из-за начала теплой погоды и своих душевных достижений? Похоже, это был внятный сигнал: кома сообщала, что достижение им ощущений утра 29-го апреля вовсе не являлось ее окончательной целью.

Потому что какая разница, в какой точке Москвы стоят эти мозги, даже если в каждом из экземпляров осталась их главная или прощальная мысль? Может быть, они, нарезанные, бьются от этой мысли по ночам о стенки банки, сотрясая всю полку, как в трамвае едут. И ничего не помнят: куда едут, откуда, зачем?


* * *

Конечно, они не имели никакого смысла. А он думал о них, потому что его мозг тоже где-то потерялся. Считать его тем, что производит чувства и т. п., он уже не мог, хотя прочитывать собственные мысли ему еще удавалось, не очень понимая, откуда они берутся. Возможно, мозг был просто шарниром, который привязывает его к телу. Ну а раз он, как тело, жил теперь без желаний и удовольствий, то мозг, значит, потерялся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю