Текст книги "Мозгва"
Автор книги: Андрей Левкин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
* * *
16 февраля возникла небольшая весна, впервые за две недели появилось солнце – даже теплое, так что одновременно морозило и в то же время таяло. К половине пятого все уже заволоклось тучами, к ночи начало подмораживать.
17 февраля тупой и сильный порывистый ветер. Хмуро. «Дневник наблюдений за природой», однозначно. Какая злая судьба: стоило столько лет жить и учиться, а также пережить крушение империи, чтобы снова стать учащимся 5-го «Б» класса свекольно-красной школы? Впрочем, когда он выходил затемно, то погоды не замечал, тогда он думал о том, что надо все же начать водить машину.
18 февраля вышел около 11 утра, у него еще было какое-то дело в центре, к этому времени края дворового каре не так чтобы золотились, но были покрыты солнцем. Во дворе воздух стал не просто прозрачным, а еще и с такой светлой дымкой, которая есть главная радость города Москвы. С ней в комплекте обычно приходит острый, сладкий и еще он какой-то свежий, этот запах – запах, который обычно приходит со стороны юго-запада. В университетских окрестностях он бывает чаще всего, а откуда берется – непонятно. Словно бы цветочная пыльца рассеивается. Но такое обычно бывает уже устоявшейся весной, в мае – обыкновенно по утрам, когда еще жары нет. А тут почему-то в феврале.
Но уже часа через два от всего этого ничего не осталось, счастье развеялось. Зато Гидрометеобюро Москвы и Московской области сообщило, что в понедельник в столице был повторен рекорд максимальной температуры для 18 февраля. По их данным, днем в районе Балчуга зафиксировано 3,8 градуса тепла. Такая же температура была 18 февраля 1949 года.
21 февраля снова пошел снег, хотели начаться холода. Земля была уже почти голой, с отдельными кусками льда и плешками не дотаявших сугробов. Снег был мясистый, к полудню покрыл уже всю землю – будто снова ноябрь. В этот раз к часу дня приехала не грузовая машина, в кузове которой стоит тетка в тулупе, разливающая молоко черпаком из бидона, а молоко цистерна, так что тетка откручивала кран, и молоко распределялось. Очередь тут воспитанная, стоят они не тощим хвостом, а шириной в два-три человека, переговариваются – в тихих темных одеждах, под снегом, он падает им на шапки, на их воротники – будто какая-то война, но спокойная.
Получалось, что его фильм отмотали назад – месяца на три, в поздний ноябрь. Откуда следовало, что он теперь и не мог знать того, что с ним произошло в декабре, январе и феврале. Время вернули назад, ничего и не было.
Такое он уже знал. Когда ему было лет пять-семь, ему иногда казалось, что он еще спит. То есть он-то не спал, а ходил и думал: а вдруг это еще сон, с самого утра, сон еще длится, он еще не проснулся, а проснется и окажется в каком-то совсем другом месте. Он, конечно, не мог вспомнить, каким это место ему представлялось, но было оно знакомым, более привычным, чем тут. А теперь ровно наоборот: будто проснулся, и не было этих трех месяцев. Или он за это время уже приблизился к какому-то своему дому? Но в ноябре на Кутузовском он еще не жил, так что нечего тут придумывать. Тем более что совершенно непонятно, с кем все это вообще происходит.
Или вот если есть важное дело – к стоматологу, неприятное – и оно занимает точное место впереди, во времени, – до этого момента все вокруг тормозит, буксует. И, опять же, есть недоумение от того, что сейчас ты – в этой точке, а впереди, на отдалении – стоматолог. Как заполнить этот промежуток? Стоматолог, час его приема отталкивают время от себя, ну а потом, да, уже время, освобожденное от этого зажима. Но еще немного оно останется зажатым: будто протекает внутри какой-то трубки, примерно полиэтиленовой, прозрачной – где толще, где тоньше, где шире, а где уже.
Тут что-то не так: все перемешано. Какая-то другая жизнь интуитивно ощущалась, но признаков ее мало, почти никаких. В арке, выходившей на Кутузовский, во дворе рядом с аркой, возле машины с картошкой стоял мужик – картошка под снегом уже перестала быть сухой и пыльной, а была в свежей сырой грязи, глине. Будто в самом деле ноябрь. На Кутузовском снег замел торговцев, стоящих возле подземного перехода. Они торговали соленьями, и снег покрывал целлофановые пакеты с солеными огурцами, те едва проглядывали, наверное, замерзали изнутри, их распирал лед со стороны семечек; хотя они же были солеными, мог ли преуспеть лед?
Ноябрь, да, почему-то казался близким к этой некой знакомой жизни, хотя, может быть, это была привычка так ощущать этот месяц. Когда первый снег за окнами падает, тихо. Что-то как-то просвечивает, никаких сомнений. А вот тот участок улицы, на котором он стоял в момент появления комы, между Большой Полянкой и Малой Якиманкой, он, в самом деле, никак не назывался, «Вильям Басс» был топографически нелепо приписан к М. Якиманке. Странно, почти сто метров тротуара в километре от Кремля и – безымянные.
* * *
Потом он выбрался на Балаклавский. Там была его личная, одиночная квартира, в которой он жил до переезда на Кутузовский, и ее надо бы сдать, чтобы она не пылилась попусту. Но она была однокомнатной, классической блочной хрущевкой, так что сдастся не слишком дорого, тем более что от метро далеко и неудобно, но сдать ее надо хотя бы из соображений, чтобы не пустовала, а то еще взломают, окно выбьют и нагадят внутри (на втором этаже, вполне досягаема по балконам – если уж впадать в паранойю). Или заведутся там крысы-мыши и все пожрут: там им было что жрать. Вот и заехал проведать. Еще надо было оценить ее рыночное состояние и сообразить, что делать дальше – то ли сдавать в таком виде, то ли починить, – уже имея в виду продажу.
Далеко было, кто ж сюда захочет, да и плохо в морозы в квартире блочного дома на Балклавском проспекте. Не найти сюда вменяемого квартиранта, азеров из ларьков возле «Чертановской» пускать не хотелось, он все думал, чтобы какого-нибудь студента сюда приспособить – но не мог найти способа провести это дело поделикатней. Им же, вдобавок, туда от «Сокола» ездить далеко, хотя и с одной пересадкой.
Квартира досталось ему от бабушки, уже в весьма взрослом возрасте, но у нее он всегда бывал часто, так что жилплощадь ощущалась им родной. Тем более через год, проведенный здесь после ухода от предыдущей жены. Не говоря уже о том, что в пору той женитьбы он использовал ее для индивидуальной жизни. Без всякого разврата, предпочитая там иногда отсиживаться и о чем-то думать, иногда выпивать в одиночестве. Куча у него квартир теперь была, фактически две, а сам жил в съемной. Впрочем, обычная ситуация.
Это была самая классическая хрущевка из всех хрущевок: от входа сразу направо совмещенный санузел, затем маленькая ниша, от нее налево единственная комната, а впереди тесная кухня с газовой плитой на две конфорки. В таких кухнях часто стояли настенные, навесные над столом литовские холодильники, «Снайге», что ли, вот и у него такой был – но надпись, накладная, никелированная, давно уже оторвалась, равно как и крышка морозилки, на которой тоже было имя устройства, так что его уже не вспомнить точно. Холодильник открывался вверх – дверью на открывавшего и – наверх, всей передней панелью. Поэтому, разумеется, быстро обледеневал, к тому же сто лет назад возникла проблема с резиной, прокладкой, а где взять новую? Тем более, где теперь Литва, и производят ли там этих монстров? Но вот у него холодильник держался, хотя и работал соответственно. А что с ним поделаешь? Другой сюда не втиснешь.
Зато у него была угловая квартира, так что в комнате сразу два окна, одно из них еще и с балконом. А еще и окно в кухню, которая почти не отделялась от комнаты. Зимой жутко холодно, как щели ни законопачивай, потому что стены панельные. Зато летом – сущий рай.
Он вошел и ощутил, что в квартире просто Шекспир какой-то. Разгрома особого не отметил, в раковине на кухне пылилась забытая чашка, какие-то пустые пакеты на полу, а в остальном – пристойно, учитывая, что ремонта тут не было лет пятнадцать. Свет не включал, так просто, к тому же за кухонным окном сильно горела дурацкая лампа над подъездом; все выглядело бедно. Тысяч 30, ну 35 у. е. максимум. Впрочем, говорят, сейчас все дорожает, он был не в теме, может, и сорок. А Шекспир вот откуда: на ум немедленно принялись приходить разные люди, когда-либо в этой квартире бывавшие, их было много, и, кажется, среди них не только те, которые тут наяву бывали, но и те, о которых он здесь когда-то думал.
Они и одеты были так же, в тех же одеждах, в каких им полагалось быть в памяти. Жаль, конечно, что это было не зрелище из полупрозрачных теней, но разница невелика. Не мог же он по памяти воспроизвести. кто тогда был во что одет. А вот видел – Сережа Н. в каких-то толстых, надутых сапогах, «луноходами» их, что ли, назвали? Как бы он это вспомнил?
Выражения их лиц тоже были честными: то есть не отретушированными мозгом, а уж какие тогда были. Смысл в этом зрелище, конечно, присутствовал. По крайней мере, эти сумерки ушли на весьма нравственные размышления. Почему, скажем, он в 1984 году не пошел проводить до остановки Машу У., хотя было уже достаточно поздно? Ну, не дала, так и что ж? Надо полагать, у нее были на то свои резоны, хотя сама же и приехала, да еще в такую даль. Наверное, это и было поводом: раз уж сама приехала, значит дорогу знала. Значит, протестовала тогда против провожания совершенно обдуманно. Вообще, Маша У. впоследствии нашла себе дорогу в жизни, в начале 90-х оказавшись в городе Детройт: та еще, наверное, дыра. Не жизнь, а какие-то совершенно бессмысленные связи вздохнул он, будто они были нужны друг другу с У., даже в те пару раз, когда он ее все же уговаривал. Один только запах нижнего белья, пахнущего стиральным порошком «Лотос», и остался на память.
Как он только мог такую жизнь выдерживать, вздохнул он, включив наконец свет. В квартире сохранились аутентичные выключатели: с потолка свисала веревка-шнурок, ее потянешь – там, наверху, щелкнет – свет и включится. В виду имелась жизнь как таковая, в частности – мутность облекавших ее чувств. Очевидно, произведенный вздох засвидетельствовал, что теперь эта мутность его оставила. В самом деле, после прихода комы жизнь его решилась – он не стал теперь впадать в лирику, а раньше непременно вышел бы на улицу, сходил за бутылкой и остался бы тут пьяным на ночь, царапая стену и улыбаясь некоторым картинам здешнего прошлого. И, кстати, Ррребенку бы он, несомненно, завидовал, тираня его за то, что хлопает по утрам, уходя в школу, дверью, – из-за бесконечного времени впереди у него завидовал бы, со свету бы сживал. И это было странно: теперь он ощущал себя изрядной сукой, но, выходило, раньше был просто дерьмом.
В комнате было очень много книг: ими была забита секция, тоже из 70-х, плоская такая, с черными планочками, да, книги лежали повсюду. Вообще, если бы передвинуть полку от стены, за которой была кухня, к стене наружной, то в квартире стало бы теплее. Но такое мероприятие уместно производить летом, а не в холода – только представить себе, сколько пыли поднимется – ну а кого летом волнует, что зимой снова будет холодно?
Книги сюда свозила вся семья, но большая часть все равно была местной, бабушкиными – она была медиком, очень славной. А деда он не помнил почти, тот умер рано.
Не мог он сообразить, как быть с квартирой. Если затевать ремонт, то надо будет менять тут совершенно все, а что тогда делать с книгами? Да и себе дороже – если ее продавать, то ремонт цену квартиры хотя бы на его стоимость вряд ли поднимет. А если не ремонт, то как найти квартиранта? Впрочем, можно просто повесить объявление на факультете. Сотни две – никогда, но за полторы сдать было, кажется, реально. Ладно, за сотню. И не тратить, а подкопить, сделать косметический ремонт и приступить к съезжанию. Так или иначе, жить на съемной надоест, а разменивать большую квартиру без учета этой нелепо.
Тут был полный набор печатной продукции 70-80-х, разные глупости 60-х, толстые журналы, голубенькие и коричневатые, как и положено лицам с либеральными убеждениями, имевшим отношение к данной жилплощади. И конечно, бабкины спецкниги. Например, том «Клиническое руководство по черепно-мозговой травме» от института нейрохирургии им. Н. Н. Бурденко. Глава 1 «История хирургии головы» содержала: 1.1. Доисторические трепанации. 1.2. Древний Египет. 1.3. Античность. 1.4. Европейское средневековье и арабский Восток 1.5. Возрождение. 1.6. Восемнадцатый век. 1.7. Девятнадцатый век. 1.8. От ремесла к науке. 1.9. Нейротравма в России (до 1917 года). 1.10. Заключение.
Это было слишком специально, а вот Медицинская энциклопедия вполне годилась. Разумеется, он полез в том на букву «К»:
«Кома (греч. koma – глубокий сон; синоним коматозное состояние) – остро развивающееся тяжелое патологическое состояние, характеризующееся прогрессирующим угнетением функций ц. н. с. с утратой сознания, нарушением реакции на внешние раздражители, нарастающими расстройствами дыхания, кровообращения и других функций жизнеобеспечения организма. В узком смысле понятие „кома“ означает наиболее значительную степень угнетения ц. н. с. (за которой следует уже смерть мозга), характеризующуюся не только полным отсутствием сознания, но также арефлексией и расстройствами регуляции жизненно важных функций организма».
Конечно, он не считал, что в самом деле пребывает в коме. Если кома, то лежат и фактически не существуют. Мог ли он сказать, что не существует? Да, вполне мог, потому что существовал он как-то не так. И уж если он в своем уме назвал некую сущность, влиявшую на него, комой, то сравнение имело основания. Если говорят, что «камень на сердце», то на сердце и в самом деле что-то такое лежит.
Так что метафоры вполне реальны. И уж если он назвал это комой, то, надо полагать, не зря, так что какие-то ее реальные симптомы – пусть и в разбавленном виде – присутствуют и у него.
«Этиология. Кома не является самостоятельным заболеванием; она возникает либо как осложнение ряда заболеваний, сопровождающихся значительными изменениями условий функционирования ц. н. с., либо как проявление первичного повреждения структур головного мозга (например, при тяжелой черепно-мозговой травме)…
Кома может развиваться внезапно (почти мгновенно), быстро (за период от нескольких минут до 1–3 ч) и постепенно – в течение нескольких часов или дней (медленное развитие К.).
Постепенное (медленное) развитие К. начинается с периода прекомы, характеризующегося признаками прогрессирования расстройств, присущих основному заболеванию (например, полиурия и полидипсия при сахарном диабете) или токсикодинамике яда (при острых отравлениях), на фоне которых постепенно нарастают психические и неврологические нарушения. При этом изменения сознания в одних случаях с самого начала проявляются заторможенностью, вялостью психических процессов, сонливостью. В других случаях периоду заторможенности предшествует психомоторное возбуждение, а при некоторых видах К., особенно при токсической – галлюцинации, бред, сумеречное состояние, делирий, которые сменяются оглушенностью. Дальнейшее углубление нарушений сознания, неврологических и соматических расстройств принято относить уже к коматозному состоянию, при медленном развитии которого часто выявляется определенная стадийность, выражающаяся последовательной сменой одной степени угнетения функций ц. н. с. другой, более тяжелой».
Несомненно, имелось сходство его комы с комой фактической, да и не пришло же ему тогда в голову, что над ним в небе пролетела чахотка. И описание прекомы соответствовало: спутанность, умеренная оглушенность; заторможенность, сонливость либо психомоторное возбуждение; психотические состояния; целенаправленные движения недостаточно координированы. И структурно тоже правильно – вот он стоит в начале Большой Якиманки, а кома висит примерно над Калужской, если вообще не за пределами МКАДа, медленно приближаясь.
Метафоры оживали, то есть по-своему были реальны. Если уж слово сказано, значит, все так и есть, не зря же возникло.
* * *
Он ковырялся в разных книжках и обнаруживал, что все подряд подходит к моменту. Просто волшебная касса открылась, и его заваливало призовой семантикой. При этом одновременно ощущалось, что ему сейчас не сорок с лишним, а тридцать с небольшим, за окном – начало перестройки, и все какое-то шальное и неопределенное, примерно накануне счастья. То ли потому, что в этом возрасте он бывал в этой квартире особенно часто, то ли с тех пор книжек не читал. Не может же быть так, что важным вдруг оказалось совершенно все и сразу? Но – и это про него, и это, и даже про быт древних римлян тоже интересно. Зачитался всем подряд, как примерно в 1988-м году. Словно превратившись в большое количество мелких осьминогов, которые шустро побежали во все углы ноосферы сразу.
* * *
Сезон чтения, начавшийся на Балаклавском, был продолжен поздними сидениями на институтской кафедре и выяснением вещей, которые совершенно не относились к его служебным проблемам. Откуда, например, он знал, что Институт мозга находился на Большой Якиманке? В интернете можно было найти совсем другие адреса. «Научно-исследовательский институт мозга», например – даже было указано, как проехать: метро «Курская», выйти в сторону Курского вокзала, перейти Садовое кольцо и идти 5–7 минут в сторону Таганки до точного адреса: 103064, Москва, пер. Обуха, 5. Даже телефон был, 917-8007 (справочная). Это, скорее всего, был какой-то другой институт. Какого-то другого мозга. Откуда взялась Якиманка? Причем Якиманка действительно была правильным ответом. В какой-то рецензии на книжку Спивак о посмертной гениальности он прочитал, что в 1925 году была организована лаборатория по изучению мозга Ленина, руководить которой пригласили немца-нейробиолога Оскара Фогта. Мозги изучали по его методике, видимо не в последнюю очередь потому, что Oscar Vogt сотрудничал с большевиками начиная с 20-х годов. Помимо того что лаборатория изучала гениальность и исследовала патологии, там велись и картографические работы над мозгом человека, обезьяны и собаки. В 1928 году лабораторию возвысили до Института мозга, причем не обошлось без интриги. По одной версии идея собрать коллекцию мозгов посетила академика Бехтерев, который и начал пробивать проект «Пантеон СССР». По его мысли, пантеон должен был расположиться в здании Государственного рефлексологического института по изучению мозга, в Ленинграде. Бехтерев осуществил вполне грамотный PR, напечатал огромную статью в «Известиях», затем вышел куда-то «на самый верх», но – не вовремя, то есть тут же и умер, в 1927 году. Эта смерть была поводом для известного апокрифа, согласно которому Бехтерева-де пригласили рассмотреть вблизи Сталина, и он, осмотрев, якобы гордо сообщил всем ожидавшим в приемной диагноз: «паранойя». А вообще приезжал он в тот раз из Ленинграда в Москву на психоневрологический съезд. В результате проект «Пантеона» у ленинградцев перехватили москвичи из Института мозга, у которых, однако, уже имелись мозги Ленина. И – коллекция начала формироваться, причем там же немедленно оказались и мозги самого Бехтерева. Что, кажется, опровергает версию о слове «паранойя» как причине его гибели: тогда бы Сталин непременно поставил их на рабочем столе, чтобы подмигивать им в минуты хорошего настроения. Сталину-то про паранойю могли не сказать, но ликвидация Бехтерева все равно была бы как-то мотивирована соратниками. Да и то, разве мозг главного специалиста по чужим мозгам не украсил бы кабинет? По другой версии получалось, что интриг не было, инициатором был нарком здравоохранения Семашко, так что «Пантеон» и открыли в Москве, где, соответственно, с 1924 года уже существовала лаборатория по изучению мозга все того же Ленина, который, однозначно, был тут первичен. «Газеты тогда сообщали: хранилище интеллектов приобрело первую реликвию – „ум академика Бехтерева“… Впрочем (Ленин, разумеется, выносился за скобки), в лаборатории уже имелись экспонаты: головной мозг представителей разных национальностей: русских, татар, чуваша, армянина, грузина, еврея… А вскоре каждый газетный некролог, посвященный ушедшему из жизни известному деятелю, уже заканчивался словами: „Мозг передан в Институт мозга“. Сообщалось также, что „Институт мозга существует в российской столице и сейчас“. В самом деле, этот институт находился на Б. Якиманке, д. 43, что подтверждалось цитатой (писатель Л. В. Никулин, числившийся приятелем Маяковского): „14 апреля 1930 года, поздно вечером, мы пришли в квартиру Маяковского в Гендриковом переулке. Маленькая, тесная квартира была полна народа ‹…› Из комнаты, где лежал Маяковский, вышли люди в белых халатах. То были сотрудники института мозга ‹…›. Они унесли завернутую в полотно банку. Это, скрытое в белом, было мозгом Маяковского. Потом нас пустили к нему. Он лежал на кровати, у стены, с желтовато-серым лицом и синими тенями у глаз“… „Скрытое в белом“ препроводили в дом #43 по Большой Якиманке, в Московский Институт мозга, о чем в „Журнале поступлений“ была сделана соответствующая запись. Запись была впервые воспроизведена в публикациях В. Скорятина. Но что такое Якиманка, 43, где накапливались банки с мозгами? Несомненно, теперь их по этому адресу уже не найти, уже давно, года с 38-го Якиманка, 43, принадлежит французскому посольству. Невысокое, приземистое строение, русское псевдобарокко, кирпич с изразцами, а напротив, на другой стороне улицы – уже натуральное петровское барокко, в виде храма Иоанна Воина. Впрочем, почему французское посольство находится на Калужской дороге? Им лучше бы стоять на Кутузовском, в помеченном их Наполеоном Фобуре де Дорогомилове. Сам О. иной раз думал: а ну как дом стоит ровно на месте избы, в которой заночевал Император? А не чувствовалось, совсем не чувствовалось. Но что же Якиманка, 43? В 1888 году новый владелец участка, Игумнов, Николай Васильевич, подал прошение о строительстве там каменного дома (спрашивать разрешения на частную каменную застройку полагалось со времен Петра I). Похоже, Игумнову нужен был типа Дом приемов „ЛогоВАЗа“, – он был одним из директоров и владельцев Ярославской Большой мануфактуры, основанной еще в начале XVIII века. То ли москвичам Игумнов не доверял, то ли просто был экономным, так что пригласил ярославского же архитектора Поздеева, Николая Ивановича. Впрочем, тот был вполне статусным, числясь в Ярославле городским архитектором. По его проекту, скажем, ансамбль церквей Сретенского прихода был капитально перестроен в „русском стиле“, но вполне корректно и изящно. Впрочем, игумновский заказ на Поздеева нехорошо повлиял, он умер в 1893 году, не дожив и до 50, ничего после этого особняка не построив. Денег Игумнов не жалел, для фасада заказывал в Нидерландах какой-то особый кирпич, керамические изразцы изготовили на фабрике Кузнецова. В общем, неплохо получилось. Уже при жизни Игумнова об особняке пошли легенды: говорили, что хозяин поселил туда свою любовницу-танцовщицу (считается, что ее портрет изображен на одном из медальонов в большой парадной гостиной), а другие уточняли, что за неверность Игумнов замуровал танцовщицу в стену, со всеми ее драгоценностями, так что с тех пор ее призрак бродит по особняку. Словом, для мозгов в банках место куда более приспособленное, нежели для французской культурной жизни. Поскольку 30-е годы описываются как время общенародного энтузиазма, то ученые затевали все это не просто так, для науки, а желая раскрыть тайну высшей нервной деятельности для блага народа, так что им нужен был статистический материал, то есть – мозги выдающихся людей в большом количестве. Началось коллекционирование (лидеры партии и правительства, деятели науки и искусства, литераторы). В 1934 году „Правда“ писала, что „научный коллектив Института подготовил и уже изучает мозги Клары Цеткин, Сен-Катаяна, Луначарского, Цюрупы, М. Н. Покровского, Маяковского, Андрея Белого, академика Гулевича“. Впоследствии собрание пополнилось мозгами К. С. Станиславского и певца Собинова, Максима Горького и академика Карпинского, поэта Багрицкого, Калинина, Кирова, Куйбышева, Крупской, Мичурина, Павлова, Циолковского. В 1930-е годы изъятие мозгов vip-ов было поставлено на поток, коллекция живо пополнялась. Война процесс несколько затормозила, но после нее процесс продолжился, хотя уже и в замедленном темпе. В коллекции появился мозг Сталина, затем Льва Ландау, а последним экспонатом стал мозг Сахарова, умершего в 1989 году, переданный институту с согласия его жены, Елены Боннер. Зачем надо было раскрывать тайну высшей нервной деятельности? Цель мероприятия состояла в создании сверхчеловека будущего. Смысл анализа мозгов и параллельный анализ особенностей жизнедеятельности их владельцев был в том, чтобы найти общие закономерности в устройстве тех, кого данная власть считала перспективными образцами человеческой природы. С тем чтобы найденные закономерности были впоследствии употреблены в практических целях. Такие были оптимистические времена. Все эти факты логично пробили О. на метафизику. Его научно-технический ум быстро сообразил, что ежели с той поры никаких выводов относительно тайны мышления не сделано, то эта тайна вряд ли связана с мозговым мясом. Конечно, был вариант, что результаты получены и засекречены, но особенности нынешней номенклатуры не позволяли считать, что тайна была разгадана. Интересно, сообразил он, а где в куче этого мяса находился конкретный персонаж? По-видимому, он там – некая бусинка, точка. Но представить себе такую точку, пусть даже окаменевшую или мумифицировавшуюся, среди нарезанного ума было сложно. Уж, скорее, сам он находится вовсе не в своей голове (тут ему снова вспомнились его зайцы на лужайке, о которых он думал в чебуречной на Китай-городе: зайцы вспомнились легко, столь же легко, как и сама чебуречная, что уж говорить об улице Солянка, но он уже сомневался, что все это внутри черепа). Он бы не возражал против того, чтобы находиться где-то от своего тела поодаль, руки-ноги ему, скорее, мешали, ну а модником он не был. Да и с возрастом понятнее, что тело – это наказание. Учитывая множество проблем с ним, вплоть до закапывания. Например, могильные черви. Антропос умер, его съели черви. Но откуда они взялись? Его ж заколотили, закопали: что ж, они в земле водятся, но откуда они знают, где им надо водиться, сожрут ведь и не на кладбище? Или личинки занесли какие-то мухи? Но как живут эти мухи, когда поблизости нет покойника, откуда они знают, куда им лететь? Или все это есть уже внутри, все эти зародыши, только перестань дышать и они пошли в червей? Тогда бы они иной раз лезли до срока: если, скажем, дыхание перехватило. Да, в каком формате мозги хранились? Наверное, банки должны быть прозрачными, но – храниться в темном месте, жидкость в банках представлялась цвета мочи, температурный режим непонятен, а сами нарезанные мозги должны быть похожи на кабачки или патиссоны. Или на моллюски. Технологию удалось выяснить: „Подготовка одного мозга взрослого человека для научной работы продолжается около года. Мозг делится при помощи макротома – машины, напоминающей гильотину, – на куски; эти куски проходят уплотнение в формалине, в спирту и заливаются в парафин, превращаясь в белые застывшие блоки. Блоки разлагаются микротомом – машиной чрезвычайной точности – на огромное количество срезов. На каждый мозг приходится приблизительно 15 тысяч срезов толщиной в 20 микрон. Только после такой долгой и сложной подготовки препарат попадает под микроскоп“. Но что видно под микроскопом? Не сообщалось. Тем более о нахождении среди этих рыхлых масс какой-либо жемчужины или хотя бы маленького метеорита. Итак, Якиманка и Институт мозга все же были связаны. Интересно было бы, если бы по ночам люди, чьи мозги были в доме на Якиманке, то есть оставшиеся без мозга покойники, стремились вернуть их себе, идя по Якиманке примерно со стороны входа на „Октябрьскую“-радиальную, возле здания МВД, но – фактически безголовые – сбивались с пути и сворачивали к памятнику Ленину, пугая там случайных прохожих. Этакая банда с Цурюпой во главе, держась за руки, чтобы не потеряться. Что он знал о Цурюпе, кроме того, что он, как нарком продовольствия, мифологически падал в голодные обмороки? В интернете про Цурюпу тоже знали мало, в основном – скучные шутки, воодушевленные фамилией. Впрочем, вдова А. П. Цурюпы, Петрова Анастасия Владимировна жила в кв. 499 (25 подъезд) Дома на Набережной. (Петрова А. В, 1903–1984. Член ВКП (б) с мая 1918 г. Всю ВОВ работала старшим помощником М. М. Литвинова, заместителя наркома иностранных дел (США, Москва). После ВОВ до 1954 г. работала в МИД СССР в дипломатическом ранге 1-го секретаря. До середины б0-х годов – зам. директора Высших курсов иностранных языков МИД СССР. Затем – доцент кафедры английского языка Высших курсов. Кандидат филологических наук. Автор самоучителя английского языка, соавтор Большого англо-русского словаря (2-х томного), соавтор нового Большого англо-русского словаря (3-х томного)). Еще раз: если стоять возле „Вильяма Басса“, то слева – „Дом на Набережной“, справа – бывший Институт мозга. За спиной – Центр стратегических разработок, а впереди – болгарский коммунист Димитров, который уж явно ни при чем, хотя и его мозги, наверное, должны были отыскаться в архиве, пусть тело его было отправлено в Софию, в мавзолей, впоследствии аннулированный революцией. А что сказано на мемориальной доске „Дома на набережной“ (ул. Серафимовича, 2)? Там сказано: „Памятник архитектуры и истории. Комплекс „Дома правительства“ 1928–1931 гг. Построен по проекту архитектора Бориса Михайловича Иофана. Здесь он жил и работал в 1931–1976 годах. Охраняется государством“. То есть то время, когда развивался Институт мозга, строился и „Дом на набережной“ – иными словами, вдова Цурюпы впоследствии переехала ближе к умершему мужу, стала жить в прямой близости от места, где лежала мозговая плоть супруга, думавшего о ней когда-то. Учтем, что подъезд #25, в котором она жила, – крайний слева, если смотреть на Дом со стороны Болотной площади, он впритык к кинотеатру „Ударник“. То есть, ее окна выходили в сторону Якиманки, тогда еще не застроенной разными высокими и плоскими домами типа „Президент-отеля“, и следующих домов в сторону „Октябрьской“, так что, надо полагать, дом #43 оттуда был виден. Ну а архитектор Иофан был, вроде, учителем архитектора Чечулина, который вроде бы построил дом, в котором жил О., не говоря уже о том, что он, несомненно, построил станцию „Киевская“ Филевского радиуса, на которой О. бывал ежедневно дважды. И именно Чечулин залил воду в котлован, внутрь фундамента иофановского Дворца Советов, превратив его в бассейн „Москва“, в чем, надо полагать, выражалась некоторая архитектурная преемственность. Но Иофан умер очень не скоро, а перед смертью с ним произошла окончательная история. В 1936-м Иофан сделал эскиз „Павильона СССР“, который планировалось построить на Международной выставке в Париже, через год. Эскиз был показан скульпторам В. Андрееву, М. Манизеру, И. Шадру и В. Мухиной, которые и приняли участие в официальном конкурсе „на лучшее пластическое воплощение замысла Иофана“. Выиграла Мухина, и спустя год совместный объект Иофана и Мухиной уже производил фурор в Париже: павильон (34 м в высоту) и двухфигурная композиция на нем (24,5 м) смотрелись как единое целое. Но после выставки в Москву вернулся лишь монумент, который и установили на ВДНХ, хотя и на 10-метровом постаменте. Как бы временно, потому что вопрос о восстановлении в Москве второй части памятника, то есть самого павильона, все время рассматривался какими-то госкомиссиями, но откладывался – то из-за войны, недостатка средств и так далее, – а вот в 1975 году наконец был решен положительно. Иофан был жив и приступил к делу. Только в начале марта 1976 года архитектора нашли впавшим в кому, в кресле у чертежной доски, на которой была приколота калька с его последним эскизом размещения „Рабочего и колхозницы“. Через шесть дней, так и не приходя в сознание, Иофан умер. Конечно, в „Доме на набережной“. А Чечулин умер в 1981-м. Вот так вот все слипалось во что-то единое. Но любопытно, что умственные построения О. происходили на основании не вполне достоверных фактов. По другим, более достоверным источникам, учителем Чечулина был не Иофан, а Щусев, ну а в „Доме на набережной“ в 30-е годы в квартире #499 жила не вдова Цурюпы, а – Товстуха Иван Павлович, старый большевик, чл. партии с 1913 года, в 1922–1931 годы – помощник генсека, то есть Сталина. А семья Петровой жила в этой квартире уже в 1978–1980 годах, а до этого Петрова жила в 16-м подъезде, который во дворе, за „Гастрономом“. Впрочем, там окна тоже могли выходить в сторону Якиманки, так что какая-то связь все равно присутствовала, пусть даже окна выходили и во двор.