412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Грицман » Вариации на тему. Избранные стихотворения и поэмы » Текст книги (страница 4)
Вариации на тему. Избранные стихотворения и поэмы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:07

Текст книги "Вариации на тему. Избранные стихотворения и поэмы"


Автор книги: Андрей Грицман


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

В зале ожидания
1
 
Мышиный шорох медленного быта.
Молочное свечение рутины.
Там в сумерках глухого карантина
спят пятна неразборчивого света.
 
 
Непрочна ткань родительского быта,
вернее, материнского, – другого
и нет, другого нить забыта.
Потеряна иголкой от живого.
 
 
Поэтому и строишь на рассвете
дом, тёплый и условно-иллюзорный,
когда душа, теперь за всё в ответе,
плетётся от парковки вдоль забора.
 
2
 
Всё говорит: зажилась, зажилась…
Во рту горчит, губы спеклись.
И не узнать, какая там власть
в голос роняет капельки слёз,
словно монеты на долгую жизнь.
 
 
Всё под контролем. Больничных палат
в крике немом тягучие сны.
Свет поднебесный в завесе густой
ищет погасший зрачок наугад.
 
 
И распадается медленно вслед
освобождённый прижизненный смысл.
Светлое фото стоит на столе.
Вот – истекая, пульсирует жизнь.
 
 
Память, поставив в углах зеркала,
ловко причёску поправит навзлёт.
Глянет нечаянно в бездну угла.
Там, за газетой, забытой вчера,
время отчаянье тихо убьёт.
 
3
 
Теперь всё чаще тянется рука
набрать знакомый номер телефона.
Откуда-то, и то издалека —
сквозит дыханье двойника.
Дыхание неровно.
 
 
И не забыть на голос поворот
усталой головы по направленью
к пустому сумраку.
Душа с ума сведёт
от горя до ума,
да тут не до ума.
Лишь до безумья, светопреставленья.
 
 
Я выхожу один, сажусь за руль
и еду, безымянный, по хайвею.
Я слышу безвозвратный мерный гул,
и пригород безличный и глухой
беззвучно на глазах седеет.
 
 
Куда я еду? Да куда? К сестре!
За киселём на той, седьмой версте.
Но нет сестры, и не было, не будет.
Остыл несуществующий обед.
Но тут несуществующих не судят.
 
Ташкент

Евгению Абдуллаеву


 
«Теперь спокойно. Вчера – мятежи и казни».
Амир Тимур в ломком воздухе вскинут.
В Чимгане – пусто, в Андижане глаз в месиве вязнет.
Те, что выживут, – непременно сгинут.
 
 
Ташкент пуст, распластан, безнадёжно выжжен.
Арыки журчат панарабской вязью.
Русский переходит из уст в уста, как дензнаки, нужный.
Водяные знаки строф – строк парафразы.
 
 
Выдувает воздух дух с пепелища,
родниками речи жива память деревьев.
Фергана лежит как души донная ниша.
Опустел квартал бухарских евреев.
 
 
Пиалу плова съесть на пустом Бродвее,
тёплой водки хлебнуть за тысячу сумов.
Там советник визиря Абдуллаев Женя
так печально глядит на меня сквозь мир безумья.
 
Наш город

О. Тимофеевой


 
Остались каркасы с зияющими письменами поверх.
Ну что же случилось с нами однажды навек?
Стальная гуляет позёмка. Стерильно, родного нет сора. Но,
сидим хорошо: винотека, искусы французского сыра и бисером зёрна.
 
 
Пунцовые чрева шалманов словно остались от НЭПа, от МУРа.
О небо Москвы, ты вечнозенитное небо под утро.
Могли б мы подумать когда-то, что это не наше, но чьё-то.
Но, ты, как всегда, сероглаза, а я залетел в звездочёты.
 
 
Немыслимый город, каркас на каркасе, как эра на эре.
Вот скол переулка, вот лепка стены, и трудно поверить,
что после отлива откроется город предутренне-вечен,
где мы – силуэты в окне, силуэты в мерцании встречи.
 
Мюнхен

Л. Щиголь


 
Слой за слоем, как чернобыльная радиация,
небыль становится былью в чёрных лесах.
Проросла разномастная белокурая нация.
Только в дремучей чаще стелется мохом страх.
 
 
Стеклянный лесок молодой (BMW, «Honda») покрыл пепелище,
там, где весеннее небо гулко взрывал RAF.
В бездне чужих городов души пристанища ищут,
после того как туманом рассветный рассеялся страх.
 
 
Так вот осела и ты, на кухонке чистой порхая,
ужин готовишь – какому приблудному брату?
Спазм отпускает, от водки теплеет дыханье.
Краткая близость легка, но пора отправляться обратно.
 
 
В те палестины, где сердце, блуждая тревожно,
веру находит под пыльным безвременным кровом.
Видишь, судьба покрывается медленно пылью дорожной,
к дому плывёт по немому велению крови.
 
Монтрё
 
Тяжко повисла гроза на на хребте отдалённом.
Скользки альпийские тропы. Бабочки сонны.
Набоков смотрит футбол: сэндвич, «Paulaner».
Резкий Паскутти послал на вратарскую пас.
 
 
Ныне Монтрё опустел. В. В. в холме отдыхает.
Montreaux Palace перестроен: арабы, лахудры с Украйны,
пьяные немцы, британцы на «Харли».
Но на холме электричка всё так же стрекочет в Лозанну.
 
 
Ленинский дух над невинным кантоном витает.
И без гагар опустели прибрежные скалы.
Но неизменно щвейцарским крестом вышивает
по белоснежной салфетке швейцарская мама,
 
 
гордо смотря на старинные франки
и на соседей, бегущих на месте, друг друга толкая.
Русской волнистой строке долина не внемлет.
В чёрной нейтральной дыре, от войны отдыхая,
в каске пробитой пехотной история дремлет.
 
 
«Так я и знал», – Набоков устало вздыхает
на отлетевшем балконе в туманном отеле.
И собеседник его за чайным столом замолкает.
Мрачно рассеян В. В., и рука его, медля,
с ложечки сахар струит на мягкий ботинок.
 

* * *

 
Уляжется и ежедневный шум,
как шум воды.
Ты говоришь: дожить бы до среды.
А я хотел дожить бы до субботы,
снести бутылки вниз – и на работу,
и там залечь, подальше от беды.
 
 
Мы дышим маслом будущих картин,
случайным шумом шин
и речью бессловесной.
И в той картине с кошкой: где они?
Движенья их по-прежнему видны
по сквозняку и по пыльце древесной.
 
Кошка

Наталье Г.


 
В закрытое окно последний взгляд.
На солнце пыль летит, и скатерть не на месте,
и люстра покачнулась невпопад,
и всё, что было там, и всё, что сплыло,
вдруг выплыло на свет, перед отъездом.
 
 
Весь прошлый быт семьи на сквозняке.
Комоды сдвинуты какой незримой силой,
собравшей тени на пустынном потолке?
Так комната становится могилой.
Нет, не могила, но транзитный пункт,
где пересадки ждут наутро тени.
 
 
Растения таинственно растут
в горшках на подоконнике.
И нет живой души, лишь кошки глаз
следит за улицей, где длится суета отъезда ли,
ухода навсегда, или попытка выпрямить судьбу,
уже без нас. Быль строится на пыли.
 
 
Ещё была картина на столе:
живая темпера на каменной золе.
Лица не видно, очертанье грусти,
и гвоздь в стене – метафора искусства,
и цифры телефонов на столе.
Всех тех, кто съехал, тех, кто не дожил,
и тех, кто вещи навсегда сложил
за дверью, той, что редко открывали.
В широтах наших не нужны сараи,
и свет сочится бледно через щели,
как жизнь сочится медленно сквозь швы.
 
 
Там странный мир живого отраженья.
Так, как проходит скорый, – лишь скольженье
летящих жизней в шепчущей листве,
дрожащей на пути его движенья
(очки, бутылка водки, сигарета),
как мы еще живём тайком в Москве,
но сами позабывшие про это.
 
 
Тот пыльный быт останется в тиши, наедине с собой,
и лишь соседка зайдёт порой скучающе с письмом
и подберёт забытые остатки.
Последний взгляд, гул эха во дворе.
Я вижу кошки глаз за гранью рамы,
и свет оставленный мелькает в ноябре,
как будто бы играя с ветром в прятки,
как след фантомной, позабытой раны
и чай заплесневелый на столе.
 

* * *

 
Не нужно возвращаться наугад.
Да и вообще, зачем о возвращенье?
Как к нумизмату – стёршийся пятак,
засахаренное дачное варенье.
 
 
Наука расставанья: дверь купе,
закрытый терминал аэропорта,
глушителя расстрел, дым и т. п.,
оставленная груша натюрморта.
 
 
Закрыв глаза, найдёшь себя среди
зеркальных душ семейного портрета.
И понимаешь – там уже и ты,
мелькнувший в блике утреннего света.
 

* * *

 
Метафизикой любви
стелется дорога,
чтоб морозу не убить
волка за оврагом.
 
 
Кормят ноги одного,
сбережёт другого.
На день забежит домой
и исчезнет снова.
Век науки не сыскать,
чтобы убедиться,
что давно пусты сосцы
каменной волчицы.
 

* * *

 
Неподвижен остаточный воздух
в тайниках анонимного леса.
Путь до станции тихой недолог.
Отправление неизвестно.
 
 
Я отмерил остаток дороги
и на ощупь нашёл документы.
Осветив направленье побега,
лунный диск утонул, как монета
 
 
позабытого государства.
И на фото, глядящие мимо,
тают лица с видением счастья,
утонувшие в сепии дыма.
 

* * *

 
Оставьте меня в покое,
наедине с собою,
наедине с тобою.
Ветер в ушах свистит.
Это я про другое,
про белое, дорогое,
там, где всё до кости.
Спускается мрак на местность,
потоки воды чудесной
в чужих берегах шумят.
Тихие, чудные песни
как партизан молчат.
В серой пустой скворешне
снег хоронится вешний,
но от тепла плывёт.
Близко кончина века.
На обороте мрака
дальний фонарь горит.
Старый звонарь сидит.
Склад в опустелой церкви
не освещает мёртвый
потусторонний свет.
Да там никого и нет.
 

* * *

 
Чёрная бабочка села на переносицу.
Чёрные крылья сложила.
Как твоё имя, SSN[4]4
  SSN – Social Security Number – номер социального страхования, удостоверяющий личность жителя США (англ.).


[Закрыть]
и отчество —
одиночество. Слушай, милый.
 
 
Отечество тлеет, как лес на Кольском.
В трамвайном парке провода в сосульках.
Имярек помер, не жалко нисколько,
и переименованы переулки.
 
 
Все те, кого любишь ты, постарели:
соли, суставы, ВСД и сахар.
Но душа – всё та же. Зайдёт с метели,
принесёт слойки и свежий рахат —
 
 
лукум из любимой булочной.
Улица марта ждёт, как школьник каникул.
Зачем ты себя всё время мучаешь
в прокрустовом ложе, в своём curriculum.
 
 
Любовь живёт, стирает, обедает.
Беды идут чередой, как слоники.
Музы играют в скрэббл по средам.
Твою историю расскажет Андроников.
 
 
Я просыпаюсь, и бабочка крылья
расправила чёрные. Поминай как звали.
Как её звали: Надежда, Вера?
Всё пропадает в дневном провале.
 
В электричке
 
Станция Монино. Последняя остановка.
Дождь за окном идёт от Перловки.
Гречка в авоське, фига в кармане.
Тихо душа засыпает в вагоне.
Лица плывут за окном, как в прибое,
струи воды по гальке в Джанкое…
В тамбуре дух чьего-то «Прибоя».
Время засыпет всё дорогое
и без тебя аккурат обойдётся.
Так что дивись, покуда глядится.
Лица родные, плывущие лица.
Но, не грусти, авось обойдётся.
Болшево скоро, моя остановка.
 

* * *

 
Засохший кактус на окне.
Её кричащее молчанье.
Да будь ты проклята, страна,
коль искалечена судьба,
самой душой неузнаваемая.
Блюдут ублюдки свой уезд.
Процедит: слово; кликнут: дело!
Послушно пахнет русский лес.
Но чёрной кровью тяжек вес
у обездушенного тела.
 

* * *

 
Что мы знаем об озере?
Что замерзает, дышит,
манит, хранит
потерянный браслет.
Его теперь никто не ищет.
Уже сколько лет?
Уж сколько лет
 
 
мне кажется тем
славным летом,
когда грибы косить
косой.
У озера нас больше нет,
но за прибрежной полосой
лежит обломанная палка.
 
 
Тогда, взбираясь вдоль ручья,
я понял, ты теперь ничья,
и ничего теперь не жалко.
Но озера дрожит мираж,
дробясь в листве.
Я вниз устало иду один,
узнав немного об озере
и о себе, а твой браслет
на дне бездонном,
оброненный неосторожно,
спит в замороженной воде.
 

* * *

 
Пройтись. Купить котам паштет
и облачко тоски развеять,
в уже очнувшейся листве
Москву весеннюю заметить.
 
 
И до угла дойдя, забыть,
зачем я вышел в это утро.
Порой спасает просто быт
и замолкает Заратустра.
 
 
Купить повыше, на углу,
лукошко ягод, дольки дыни.
На час не вороша золу
и не массируя гордыни.
За супом полверсты пройти,
чтоб подсознание заснуло
и осветило два пути
пешком в Безбожный переулок.
 
 
Помедлить в парке у реки
до возвращения в пенаты,
туда, где ждут меня коты.
Они ни в чём не виноваты.
 
 
Но там, с собой наедине,
в просветах поднебесных окон,
душа моя горит в огне
и стих роняет ненароком.
 

* * *

 
Голос всегда напряжён немного,
потом звенит (сосуд открытый),
впадает в беседу.
Я снова в дороге, собрался наскоро,
но готовый, побритый.
Не знаю зачем, но куда-то еду.
 
 
А ты подскажешь, зачем мне это.
Таможенной декларацией все слова.
Приезд и отъезд (за один день).
Насколько легче не быть поэтом.
Работа, радость, судьба, еда.
Отъезд, приезд, Шишкинский лес.
 
 
Сухой остаток – тебе спасибо
за мой транзитный бесцельный маршрут,
к сестре на чаёк.
Прекрасный обман: стихи-плацебо.
Закончился срок.
Но тебя там ждут,
 
 
кто с жалобой давней,
кто бежит с таблеткой,
а то и сырники перепадут.
Глядишь, погладят, откроют клетку,
оставят без сладкого, но поутру
 
 
пойду пройтись к засохшему пруду
в райском саду, закрытом на переучёт.
Всё запродано, штемпелевано,
во главе Иуда,
но речистая речка к морю течёт.
 

* * *

 
Их линии не параллельны – в клин.
В конце концов останешься один
и ищешь их колеблемые свечки,
знакомый угол, вид на водосток.
Я узнаю, где запад, где восток,
по той же неосознанной привычке.
 
 
Светает рано. Касса заперта.
Слова ночные плавают у рта,
как бабочки-ночницы возле лампы,
возле души. И только гул от дамбы
доносит ветер тёмный до утра.
 
 
Я путешествую теперь в такой тиши,
что остаётся много для души:
в жестянке чай и голоса на дисках,
где шепчут строки тихое «ищи».
Обрывки песни в мире бессловесном.
Дожди, туманы, лихорадка, но
в долинах светлых – тёмное вино.
И сквозняки вдруг обернутся речью,
словно слова, что светятся под вечер,
которым суждено.
 
Кирпичная стена
 
В той кирпичной стене – три окна.
За одним выживает жена
и в глубинах невидимых прячет
молока убежавшую пену,
в двух мазках Млечный Путь обозначив.
 
 
За другим – чей-то медленный быт.
Непрямой и рассеяный свет
освещает поверхности жизни:
чашку, книгу, и чей-то берет,
и какой-то предмет бесполезный.
 
 
А за третьим окном, там – нет-нет
и появится лёгкая тень,
то бормочет во сне фортепьяно.
Всё потом затихает на день.
Только ритм незакрытого крана.
 
 
Но с подушки мне видно одно
замурованное окно.
Аккуратная старая кладка,
лёгкий мох, и в споре со сном,
знаю я, что там, за окном,
проживает в незримой квартире,
исчезая в предутреннем мире,
очертанье богини с веслом.
 
Близнецы
 
Опять озноб, провал, температура,
плывущий остров на границе ночи,
когда встаёт родной двойник наутро,
пытаясь разглядеть себя воочью.
 
 
Как близнецы, глядят из жизни друг на друга,
(невидимое зеркало природы),
подруга выживает жизнь подруги,
неся в груди оскомину сквозь годы.
Но я тебя пойму, твою утрату,
когда мы посидим за крепким кофе.
И моего невидимого брата
знакомый силуэт, прозрачно-лёгкий
 
 
с твоей сестрой пройдёт по побережью,
как новобрачные, от алтаря до гроба.
Как лезвием коснулся ветер свежий
горячей кожи. Я проснулся от озноба.
 

* * *

 
Не до свадьбы, но всё перемелется.
За стеклом – бесконечна крупа.
Словно в небе воздушная мельница
распахнула свои закрома.
 
 
Что-то снег не по времени ранний.
И тогда я себе говорю,
что затянутся свежие раны
к ноябрю-декабрю, к январю.
 
 
Вот уеду, и всё разрешится:
время лечит, дорога легка.
Хоть к Бахыту, там всё ж заграница.
Синий паспорт, – не дрогнет рука, —
 
 
протяну его девушке в форме.
Да, вот так, гражданин USA.
Волка ноги до времени кормят,
отдохну, на дорогу присев,
 
 
на транзите, у стойки, у бара,
только там себя и застать
до посадки, и есть ещё время
пограничные штампы читать,
 
 
где на паспортном фото тревожны
чьи-то, словно чужие глаза.
Мы разъехались неосторожно,
так друг другу душой не сказав
 
 
ничего. Так, наверно, и надо:
хлопнуть дверью, не загрустив
и, как птицу из райского сада,
душу по ветру отпустив.
 
Гудзон
 
Льготный тариф закончился. Снег отлежался.
Природа прощается с жизнью. Жемчужен
скол молока. Я ухожу на прогулку. Где-то
родился ребёнок, наивно-речист.
Мне остаётся чудесное слово
сказать на прощанье. На почту зайду,
полюбуюсь на флаг. У реки магазинчик
заброшен теперь, заколочен,
хозяин-старик, сухой ветеран морпехоты,
пропал прошлым летом. Дойду до любимой
лавчонки местных сокровищ. Куплю ожерелье,
браслет, два кольца и кулон для любимой,
которой не знаю.
 
Старые слова
 
Декокт, шлафрок, мундштук, мануфактура.
Слова текучие, из дальнего предела.
Мещанской жизни аббревиатура
живёт. До нас ей нету дела.
 
 
Слова живут, но что всё это значит?
Хранится интонация, как паспорт.
И нечего судьбе вотще перечить,
бродя по рынку в тридевятом царстве.
 
 
Кондишн, газ, ремень – вся процедура.
Уеду вдаль, туда, где лес и логос.
Но против часовой всё вторит голос:
декокт, шлафрок, мундштук, мануфактура.
 
Август 1968—2008
 
Преображенье. Осень не настала.
Пьянящий дух от яблок, крови, водки.
Я помню паровоз «Иосиф Сталин»
и у Джанкоя ржавую подлодку.
 
 
Свободный мир за пару километров.
Комфорт Москвы с её теплом утробным,
с загробной вьюгой и позёмным ветром.
Родной брусчатки хруст на месте Лобном.
 
 
За сорок лет давно все позабыли
цветы на танках, как навис Смрковский
над площадью, где Кафка в чёрной пыли
писал письмо Милене, ставшей дымом.
 
 
Броня крепка, и танки наши быстры —
по Приднестровью, по пустыне Гори.
Мы по долинам и по дальним взгорьям
от тихой Истры до бурлящей Мктвари.
 
 
За сорок лет девчонки постарели,
сотрудники попали в президенты.
Всё так же Мавзолея сизы ели,
хотя и потускнели позументы.
 
 
Но чёрная река всё льёт на запад,
и шоферюга ищет монтировку.
Над Третьим Римом хмарь и гари запах,
и ВВС на рекогносцировке.
 

* * *

 
Русской просодии
самодовольна свирель:
быт в междуцарствии рая и яда.
Белым стихом
бесснежна её постель,
но привкус морской
«замороженного винограда».
 
Гори. Июль 2008 года
 
Жарко и пусто в садах супостата.
Бесполезная жизнь элементов:
вот горящее сердце солдата,
там – циррозный любитель абсента.
 
 
В беспределе зомбических статуй
умирают три времени года.
И никто не сидит за растрату,
и молчит изваянье урода.
 
 
Так живёт Валаам поражённых
среди винных холмов вдохновенных.
Для истории – два-три ожога
до глубоких костей сокровенных.
 

* * *

 
Она говорит – куда ты, куда?
Я говорю – далеко, на запах
дыма и камня, туда, где вода
нас от безумья спасает обоих.
 
 
Сколько на жизни келоидных мет,
эта – фантомом физической боли.
Ты понимаешь: ответа тут нет,
нету на вход в этот сад пароля.
 
 
Мыслящий вслух, опадающий сад,
полуживые, шевелятся угли.
Мёртвая пыль по музеям усадьб,
сад до осенней поры не порублен.
 
 
Мы, отщепенцы, видны по глазам.
Щепки ещё со времён Халхин-Гола.
Пишут: сжигают в Боржоми леса,
с ними сгорают мои глаголы.
 
22 Октября
 
Тот лист упал, и всё землёй покрыто.
Се осени начало без конца.
За той чертой черты почти размыты
в далёком отражении лица.
 
 
Последний клин гусей поверх ограды,
над пригородом тихим на восток.
И говорить нам ни о чём не надо.
Пускай шумит, как в детстве, водосток.
 
 
И дождь стеной на сорок три секунды.
Так сквозь молчанье прорывает речь.
И будет ночь, и снова будет утро.
Да что теперь?.. Кому тебя беречь?
 
 
Другой разрез – падение ландшафта
на дно не забывающей души:
чернила с молоком, с небесной ватой,
зовущий голос, мерзнущий в глуши.
 

* * *

 
К. Г.
 
 
В тот серый день
в преддверии зимы
мы снова вместе
в северных широтах.
Великое спокойствие луны
над женщиной стоит
и над природой.
 
 
Мы счастливы,
как можно иногда
счастливым быть,
и вопреки потоку
пустых событий быта.
Так судьба
счастливой женщине
свои поставит сроки.
 
 
Так тайную генетику любви,
слова одной, той бессловесной песни
ты подарила нам. Но что слова
в любви к уже родной,
нам неизвестной жизни?
 
Начало осени
 
Я проснулся около трёх и сказал тебе: осень.
Что-то в шуршанье листвы серебрянно стихло.
Русло ручья покрыла зелёная плесень,
и между рам замурованы летние мухи.
 
 
В этих краях бесконечных лес – словно море,
дым как дыханье судьбы, а вода из-под крана
чище источника света, но в последнее время
тянет ложиться читать до поры, слишком рано.
 
 
По вечерам стало как-то безмерно спокойно
и отдалённо от суеты старосветской.
Только немного по-прежнему медленно больно
от отлетевшей струны в дальнем отзвуке детском.
 
 
Мне никогда не дойти до той мертвенной сути,
строки мои застревают под кожей коряво.
Это – с похмелья питьё занавесистым утром,
крепкая вещь, шебутная, но не отрава.
 
 
Плыть по течению в осиротевшую осень,
с чайным припасом, но без капусты с брусникой.
Речь обернётся отказом, осколком, порезом,
арникой в давнем лесу, первоптиц вереницей.
 
 
Так и войдёт, незаметно, но неумолимо,
яблоком хрустнет с ветвей arbor vitae.
В этих местах купина была неопалима.
Пар из рта замерзал, летя без ответа.
 

* * *

 
Тени сливаются, извиваются, шепчут, советуют,
исчезают, подмигивают.
Я остаюсь, понемногу вдыхаю, разговариваю с собой,
некого перекрикивать.
 
 
Есть два кота, два компьютера, папки,
где дремлют семнадцать стихов, восемь писем.
Тени не знают, не слышат, не внемлют.
 
 
Может быть, не было слов, только выкрики,
только выжимки, только ужимки,
пожимания рук в одно касание.
 
 
Всё меняется на таком расстоянии – в восемь часов,
в тридцать лет не докричишься, не дозовёшься
в таком состоянии.
 
 
Прощаясь с тенями, я оставляю на выходе:
почётную грамоту, путёвку, курсовку, единый билет,
билет на ёлку, пропуск на кухни,
 
 
где на едином выдохе все ваши рифмы, смешки,
подхихиванья и утюгообразный креповый гроб.
Тихо на острове: всё зарастает тихими травами
 
 
цветами, звёздами. Только порой заявляются гости,
милые тени из тихого хвороста, забытые тени,
Тени, гости ли.
 

* * *

 
Ю. Гуголеву
 
 
Давай ещё по одному хинкали
и «Русского стандарта» хлопнем,
cациви, лобио и пхали.
Вздохнём, закусим и обмякнем.
 
 
Мы обмакнём лаваш в ткемали,
потом закажем хачапури.
А «Алазанскую долину»
в Москву давно не завозили.
Так насолили им грузины,
что нет в меню «Кинзмараули».
 
 
Я помню тех друзей в Сухуми —
разъехались? Ну а другие
лежат в почётном карауле,
как на базаре дольки дыни.
 
 
Давай ещё копытцев с хреном
или телятинки с кинзою.
Мы животворные коренья храним
на время золотое.
 
 
Не ритуал чревоугодья —
побег от пыли тошнотворной.
Мы помолчим о нашей боли
в потоке речи разговорной.
 
 
Сидим напротив, друг на друга
глядим набычившись, два вепря.
Такие вот навзрыд коллеги,
такие вот навзлёт калеки.
Сидим как древние евреи,
опознанные имяреки.
 
 
Глаза слезятся. Хмарь над центром.
Мне в Шереметьево-второе.
Пора, мой друг!
Вернись в Сорренто.
Там будет воздух на второе.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю