412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Грицман » Вариации на тему. Избранные стихотворения и поэмы » Текст книги (страница 3)
Вариации на тему. Избранные стихотворения и поэмы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:07

Текст книги "Вариации на тему. Избранные стихотворения и поэмы"


Автор книги: Андрей Грицман


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Письмо от Нэнси
 
Моя жизнь протекает как обычно:
заботы, поддержание очага, борьба со стихией.
Жуки поели настурции,
которые я бережно растила из семян.
Пришло время сбора нападавших яблок.
Они лежат вперемешку
с замёрзшими мышиными тушками,
добычей нашего кота.
Сколько ни сгребай листву,
земля становится жёлто-бурой к утру,
будто никто тут никогда и не жил.
 
 
Последнее время ветры вносят полный хаос,
газон усыпан сломанными ветвями и похож
на перекопанное кладбище деревьев.
Холодная ранняя осень нагрянула,
и теперь кажется, что мы проведём остаток жизни
на дне истлевающего лиственного моря.
 
 
Однако отъезд и побег от домашних забот
никакого покоя не сулят:
одевать детей, наскоро есть
в придорожных кафетериях, переругиваться
с мужем в машине по поводу семейного бюджета,
сдерживать мочевой пузырь до последнего,
съезжать с шоссе в незнакомые городки,
спрашивать дорогу у местных жителей,
заглядывать в их глаза, жалеть их
 
 
за то, что у них такая жизнь,
как и они, наверное, жалеют нас за нашу,
лежать в ничьей постели в мотеле
ночью с открытыми глазами,
сквозь наглухо закрытые окна
осязать запах стерильных поверхностей,
мёртво-синего квадрата воды во дворе,
слушать дыхание большой реки,
несущей свои воды
среди незримых тёмных холмов
до самого конца,
туда, где начинается бесконечность,
где океан сливается с небом,
тлеет восход и где не надо
вставать утром и будить близких.
 
Ночь
 
Часа в четыре,
когда уснули мысли о налогах,
о подвигах, о доблестях, о сексе,
возникнут в предрассветных городах
и в отдалённых весях
и поплывут невидимые волны.
 
 
Они пройдут по сумрачным хайвеям и разобьются,
как школьниками битые бутылки,
только бесшумно.
Бомжи зашевелятся
и захрипят на рваных одеялах.
Патруль очнётся в дремлющей машине,
коснётся рации и кобуры.
 
 
В «колониальном» доме, третьем с краю,
постройки девятнадцатого года
она во сне вздохнёт и улыбнётся,
протянет руку: три часа,
 
 
а через три часа, когда
Pink Floyd взорвёт эфир
на середине длинного аккорда —
она проснётся и подарит день
ещё двум-трём привычным подопечным,
озябшим за ночь.
 

* * *

 
Отчаяние
отходит слоями,
кожурой печёного яблока.
Вот тебе и семейная жизнь,
оладьи, яблочный пирог,
остывающий на скамье. Осень
шелестит жестью. Пространство,
разрезанное хайвеем,
заваливается в Нью-Хемпшир.
 
 
Дартмут – холодный кристалл —
застыл посредине.
Дитя неизвестное
смотрит в свою жизнь
из ниоткуда. А пока
 
 
подайте алкашу
на вечернее веселие.
Верней, на заклание —
подателю сего, того-сего,
на трансатлантическом расстоянии.
До первой метели,
когда отчаяние
завалит его всего.
 

* * *

 
Я её знаю давно,
ещё до первого выбора,
до шапочного разбора.
 
 
Родное, родина, родинка.
Вот мой дом,
вот моя родина:
стрелка, развилка.
Чай остывает.
Моросит.
Спаси, Господи,
раба твоего
ото всего.
 
 
Ей-богу, это не я —
это судьба,
переодетая контролёром
в вагоне. Следующая станция —
Скоротово.
 
Риголетто
 
Как там, опера? Нет, оперетта:
ядовитый горбун в мешковине.
Опереточный Риголетто
перед залом скучающим стынет.
 
 
Ему скучно влачиться без дочки,
старику, к колокольне высокой
и звонить о своей недотроге —
о гордыне своей одинокой.
 
 
Дочка чудная хочет на воздух,
задыхаясь от пыльного света.
Будь что будет, а что будет после:
окончания нету в либретто.
 
 
Он, горбун, жаждет герцога крови
в полутьме, в подземелии тусклом.
От реальной, сверкающей боли
на полу театральные блёстки.
 
 
Нету крови, лишь перхоть да копоть,
бледный стон стариковской гордыни.
Затерялись в подвале глубоком
песни герцога, и рядом с ними:
 
 
хлам родительский, копии писем —
педантичная страсть каллиграфа.
Под чернильной поверхностью спеси —
водянистые призраки страха.
 

* * *

 
Это – азбука Морзе,
разбросанная бисером
по страницам.
Каждая единица
обозначает молекулу дыхания,
а обозначив, исчезает,
тает на языке, как мята,
оставляя меты тут и там,
незаметные никому, кроме
членов тайного общества,
никогда не вышедшeго на площадь.
 
 
Площадь оцеплена статуями,
торговые ряды пусты,
памятник смотрит в другую сторону,
трамвайные пути заросли бурьяном.
 
 
Пахнет тлеющими листьями,
и перекличка сторожевых
стынет на лету в вязком воздухе
и висит коническими штыками
на гудящей сети
беспроволочной связи
чьего-то спутника,
пропавшего без вести.
 

* * *

 
Ночной полёт над Кандагаром
долиной дальней Шаганэ.
Казак запахивает бурку.
Трофею рад он не вполне.
А на боку усталый Пушкин
судьбе глядит в вороний глаз.
 
 
Вдали рокочущие танки
на батальонный водопой
прошли и сгинули. Вотще
стоит осенняя погода.
Всё к Рамадану. Вообще:
есть виноград, арбузы, дыни.
Могучий отрок гор таджик
наставил гордый свой кадык.
 
 
И только ястребу неймётся
над ровным станом англичан.
Там бессловесные индусы,
поставив в козлы карабины,
рассевшись, пьют пахучий чай.
 
 
К рассвету всё не шевелится.
Печальны чары мрачных гор.
В выси висит стальная птица.
Проснулся Лермонтов. Спешит
по косогору на перемену вахты.
Муэдзин заводит свой гортанный зов.
 
 
Узбек, закуривая «Винстон»,
дороден, хитр и дальновиден,
свой открывает магазин.
Солдаты делят сахар. Воздуха раствор
теплеет. Становятся яснее различимы:
грязь базара, бараки пленных, изгородь,
ров нечистот и пластиковый строй
фугасов кока-колы в шалмане на углу,
который сторожит весь високосный год
в чалме столетний дед.
 
 
Тут зябко поутру.
Огромный глаз погас и киноварью
вытек и застыл.
A вахтенный моргнул
и АКМ потрогал. Замёрзла
граница неба, гор и темноты,
где зреет, нарастая
донным, дальним гудом,
ночной полёт над Кандагаром.
 

* * *

 
Как белофинны в маскхалатах,
немые вспышки белых звёзд.
Прогноз погоды сводкой с фронта
звучит. И обещанья гроз
в глухой долине Дагестана
с небес спадают серой манной
на неподвижный Гельсингфорс.
Точнее, Кенигсберг, но сверху
за тыщу вёрст на разобрать.
Заладят – киселя хлебать!
 
 
Ржавеет утлая подлодка
с торпедой звёздной симбиозна.
Там некогда тонул десант
на боковых путях прорыва.
Все письма посланы, но вряд ли
на дальнем берегу пролива
их в срок получит адресат.
 
 
До нас, при перемене ветра,
летит погасшая зола
и привкус дизельного дыма.
У школы холм металлолома
не остывает до утра.
 
 
Глядишь, а за окном зима,
глядишь, и жизнь пошла по свету,
родных разбросанных ища.
В глуши молочный путь затерян,
у каждого своя война.
А у доживших до рассвета
уже разведены мосты.
Они давно живут без сна,
как раньше, спать ложась без света.
Двадцатый век за всё живое…
Судьба из века в век проходит
стопами, лёгкими, как сон,
разведкой на бесшумных лыжах,
ища с огнём надёжный дом.
Где люстра в кухне неподвижна
и только рюмки дрогнут нежно
от донных взрывов дальних войн.
 

* * *

 
Я вернулся взглянуть, как живётся снаружи,
просто вздохнуть, повторить своё имя.
Я увидел: бульвар наполняется паводком света,
и деревья стоят все в пуховых платках хлорофилла.
Я проснулся легко, помня только о сыне.
 
 
Отойди на минуту, подумай, а может быть, этот остаток,
быстрый спазм полусна, oн и служит моим оправданьем.
Пресловутое чудо мгновенья остановлено гипсовым взглядом.
Это странное чувство, которое, с первого взгляда,
нарушает людьми предназначенный сердцу порядок.
 
 
Я прошу – загляни через слой неразборчивой плёнки,
сквозь коросту годов. Ты увидишь, что нету ошибки.
Это слой наносной, скорлупа, оболочка, но, как у ребёнка,
там мерцает изменчивым светом тепло сердцевины.
И как в детстве – предчувствия горькие всхлипы.
 
 
Мы идём по пустеющим улицам, гадая, насколько
чья-то доля вины тяжелее в последнем итоге.
Не волнуйся, мой милый, сказала усталая Ольга,
это просто душа ещё постарела немного,
всё равно под конец будет всем одинаково больно.
 
 
И недолго нам ждать. В парке гулко.
Дорогие места отзвенели стеклянной листвою.
Каменистый ручей к декабрю замёрз ненадолго.
Вот Thanksgiving,[3]3
  Thanksgiving – День благодарения (англ.).


[Закрыть]
и пригороды Вашингтона
по утрам застывают на дне голубого раствора.
 
 
Это северный Юг, где мы когда-то любили
синь газонов и реку в дремучих лианах.
Храм мормонов эмблемой Мосфильма на звёздном
экране.
Всё останется, но постольку поскольку
остаётся хоть кто-то из тех, для которых не странно
расставлять бесполезные вещи на время по полкам ничейным,
на ничейной земле постоянного перемещенья.
Средь разбитых зеркал мне знакомо лицо анонима,
вновь воскресшего, не просящего о прощенье,
после четверти века любви, проходящего мимо.
 
 
Потому что, раз нету любви – нет и прощенья.
Есть, однако, прощанье. Не то с языком созреванья,
не то с воздухом в мёртво-резервном пространстве.
Когда всё ускользает, остаются хрусталики зренья,
среди мёртвых окопов – озёрный хрусталь Зарасая,
 
 
скифский дар – халцедонный прибой Коктебеля.
Не грусти. Всё равно мы живём на краю Средиземного моря:
дымный запах акаций, ржавый танкер и тающий берег.
Всё пройдёт и остынет. Но есть предрассветное горе.
Когда души расходятся, больше друг другу не веря.
 
 
Это значит – не верить себе, забыв о потере,
готовить себя к другому рожденью.
Наклонясь над постелью, память вспомнит по воскресеньям
о глубинном тепле, постоит надо мной, и простынет
след ее, затихая шагами за дверью.
 
Памяти Джорджа Гаррисона
 
То с одним, то с другим —
расстаёмся с Битлами.
Да и сами, глядишь,
из окошек глотаем
 
 
бездну общих небес
и гитарного гуда,
узнавая с утра,
что случилось под утро.
 
 
То ли Джон, то ли Джордж,
то ли ты, то ли я.
Так в табачном дыму
тает ткань бытия.
 
 
Быт ползёт.
Расстаёмся с детьми
навсегда. До-ре-ми.
До-ре-ля. Да и я.
Гимн пропавшей страны.
Расстаемся и мы.
 
 
Он звучит, как аккорд
опустевшему залу.
Нажимаешь «Remote» —
оживает гитара.
Вот экран-натюрморт.
 
 
Ставший общим ландшафт,
фог над гаванью рано.
Ливерпуль ли, Нью-Йорк,
где в траве свечи на
земляничной поляне
всё дрожат до утра.
 
 
Покурить и допеть,
может, станет не пусто.
И становится грусть
продолжением юности.
Так становится смерть
атрибутом искусства.
 

* * *

 
Две души в потёмках жили.
То не жили – не то жили.
Отдыхали впопыхах.
Чудный стих в словесном иле
засыхал в черновиках.
 
 
Вот одна из них как будто,
протрезвев наверняка,
захрипев, встречает утро.
Забывается на сутки
и мытарит до звонка.
 
 
А её подруга нежная
всё блуждает в полутьме.
Днём ли, ночью ненадёжной ли,
горло прикрывая бережно,
убегает налегке
 
 
в поисках жены-сестрицы,
от отчаянья живой.
Сколько нам ещё останется
судьбами играть с тобой?
 
 
Я такая же, подруга,
задержалась на года.
По карманам погадаю:
то судьба, то не судьба.
Мелочи найти на два
 
 
остывающих жетона,
чтоб хватило нам вдвоём.
У последнего вагона
переводчика Арона
мы с надеждой подождём.
 
 
Может быть, он сам приедет
или спутницу пришлёт.
В зоопарк проедут дети.
Или это только снится?
Не приедет – повезёт.
 
 
Подождёт ещё немного
у тоннеля на ветру
проститутка-недотрога,
где подземная дорога
ляжет скатертью к утру.
 
Экскурсия
 
Вместо тригонометрии – Театр Советской Армии.
Пергамент кожи красноармейца,
содранный колчаковской контрразведкой.
Неразвеянный пепел Лазо под стеклом.
Беззвучно звенящий ледяной лафет во дворе.
Сырые тёмные недра шалаша в Разливе.
Парное пиво в розлив у кольца трамвая.
Неподвижные облака в тяжком полёте
над пятиконечным горным массивом театра.
«Вас вызывает Таймыр».
Ледяной трамвай, трёхгрошовая драма.
Ещё теплом мерцающие души,
плывущие мимо сказочного серебрянного парка
Института туберкулёза РСФСР,
с бездонной каверной арки,
к их последнему исходу —
к высадке у кольца конечной.
Бесконечная остановка.
 

* * *

 
Цепь сигнальных огней над долиной Эйн-Керем
дальнобойным полётом к незримым деревням,
в бесконечную жизнь многослойных олив,
в заминированный халцедонный залив.
 
 
Крепок мрамор холодный – расколотый воздух,
там застыл истребитель, летящий на отдых.
Над скалой, где шумит подземельная кровь,
где не гаснут огни поминальных костров.
 
 
Мимо древнего рва и арабских окопов,
где кусты проползают по колкому склону
в невообразимую евразийскую даль,
в ледяную молочную пыль и печаль.
 
 
Так, во сне возвращаясь к далёким пенатам,
к шлакоблочным прямоугольным пеналам,
вдруг услышишь: взлетело гортанное слово.
Словно выстрел в долине, откликнулось снова,
и разбилось беззвучно о скалы в Эйн-Керем,
растекаясь листвой по масличным деревьям.
 

* * *

 
Летя над океаном снега,
подумал я: и слава Богу,
что невозвратная дорога
видна в овальном том окне.
 
 
Глаголом жечь остались братья
в глухом похмелье бытия.
Там в рамке в чёрно-белом платье
стоит наедине семья.
 
 
Там пограничной цепью годы
с клочками виснущих забот.
Сто проводов и сто обедов,
и пущена наоборот
 
 
та плёнка на обрыве века.
И замирает до утра:
ночь, улица, фонарь, аптека
и весь в черёмухе Арбат.
 

* * *

 
Ложится ночь лениво на Норд-Ист.
Плывёт вдоль улиц мороком бензинным.
Во влажности – огни наперекрест
погасших звёзд, машин и магазинов.
 
 
Она Голландцем виснет за бортом,
певуче гомонит безродной мовой.
Сам шевелишь губами не о том,
себя не узнавая в незнакомом,
 
 
осевшем на поверхности земной
в бесшумный лабиринт ночных флотилий
стандартного жилья, где всё темно.
Лишь отблески TV не погасили.
 
 
Но где-то – светлый куб и тёплый дух.
Там подают стихи и чай с вареньем.
Но нам – дорога в дальнюю страну,
где спит в земле зерно стихотворенья.
 

* * *

 
В субботу напился,
в воскресенье закрыто.
Душа помутнела, потом прояснилась.
И стало яснее под пологом быта,
что я не забыл, что ты не забыта.
 
 
Ни водка, ни грохот вагонов недели
не заглушают воркующей сути.
Ложишься, глаза закрывая, в постель,
и память стоит у кровати наутро.
 
 
И любишь последней любовью, как прежде,
и сердце вслепую плывёт на рассвете,
как бледный рассвет плывёт по одежде,
в надежде найти на полу, под газетой,
записку, забытую с прошлого лета.
 

* * *

 
Строка растаяла на грани заката,
погасла зарница последнего звука.
Осталось недолго. И позднее лето
пройдёт безмятежно, останется слепком,
 
 
почти наудачу – движеньем на север.
Побег не навстречу, на встречу с собой.
А что остаётся: себе лишь поверить —
и руки на руль, и лечь на них лбом.
 
 
В дороге, на дальней автостоянке,
среди незнакомцев, потерянных тоже
в стране неизбежного перемещенья,
где языки звучат наизнанку,
и радио в бреющем воздухе режет,
и совести отвечать уже незачем.
 
 
Пройти наудачу по краю провала,
взглянуть на секунду в глаза безвозвратно,
три жизни уж прожил – всё кажется мало,
четвёртую ночью отложишь на завтра.
 
 
А завтра пойдёшь на работу, закуришь,
заскочишь, закусишь, ответишь на письма.
Но сам-то себе, как ни странно, не веришь:
что это и есть та самая жизнь.
 
 
Себя узнаёшь: вот школьное фото,
«Княжна Мери» открыта на нужной странице.
И жалко себя, как было когда-то,
и так далеко до этой границы.
 

* * *

 
Выдохнешь. Вылетают слова,
словно Лермонтова души зола.
Уильям Блейк расстегнул ворот,
увидел уголь. Похоронен чёрт знает где.
Этот стержень, лезвие, конус,
уходит под землю,
в последнюю осень. Моросит
до обеда. И после. Скучно на даче.
Чеховы съехали. В Ялте скучно.
Ферзя увезли. Тихи поля Галлиполи.
Дарданелл блеклый берег. Победители в фесках
слепы, пьют чай из мензурок.
Доктор Живаго устроился на две ставки.
Хватает на отпуск на Валдае.
Там тоже дождь и татарва. Ничего нового.
Болезнь развивается естественным образом.
Бузина, белена да черемша.
В завещании – два кота и приёмная дочь.
Последнее простят, но не забудут.
Или забудут, но не простят. Что ещё хуже.
Вот и последнее слово приветствия.
Здравствуйте, как поживаете?
Меня зовут Лена. А как же ещё?
Воистину, уже в трёх поколениях нету фантазии.
 

* * *

 
Всё, что заплачено и оплакано,
всё, что замётано и отведено,
метит судьба нитями белыми,
словно на шкуре звериной отметины.
 
 
Ну и пора, пока зарубцуется,
дышишь и куришь, чай без сахара.
Ночью тиха непроезжая улица,
в этих местах не нужна охрана.
 
 
Ни она, ни охранная грамота не надобны.
Морен надолбы как замка башни.
Пошли мне туда письмо до востребования.
Помнишь, как было в жизни вчерашней?
 
 
Ходишь к окошку, смотришь на девушку.
Она стареет от раза к разу.
Пора принять, наконец, решение,
и всё разрешится совсем и разом.
 
 
А я всё жду – может быть, сбудется,
давно пора смириться с данностью.
Молоко да хлеб, в небе туманность.
Вот стол да порог, вон небесная лестница.
 

* * *

 
Минус двадцать пять. Лафа, ребята!
Милый репродуктор поцелуй.
Ледяное утро безвозвратно
превратилось в мёрзлую золу.
 
 
Чёрный ход забит ещё с гражданки,
с тех времён последних белошвеек.
Дворники хрустели спозаранку
чёрным льдом по слюдяной Москве.
 
 
Шли они, лимитного призыва,
и крошилась винегретом речь.
Южная, тверская и с Сибири,
и темнела беспредельно ночь.
 
 
«Ароматных» дым атакой газовой
исподволь по домовым углам.
И отец, пропахший йодом, камфорой
и Вишневской мази сытным запахом,
тихо вслух Есенина читал.
 

* * *

 
Ты когда-нибудь снова входил в свою прошлую жизнь,
где твои зеркала висят по текучим стенам?
Проснись, говорит она, говорю – проснись!
Это только ночная дикая пена.
 
 
А ты, как зомби, идёшь один, говоришь с детьми,
в голове крутишь Солярис, чай пьёшь с тенями.
Проснись, живи третью жизнь – она всё твердит.
О чём говорит, когда близкие приходят за нами.
 
 
И чтоб ты ни делал, куда бы ни шёл,
заломив на седой голове незримую кепку, —
далеко не уйдёшь. Так зияет неровный шов.
Ползёт, на живую нитку любви сшитый некрепко.
 
 
Так всё узнаваемо, зримо при свете сквозного дня,
больнее и резче, чем донной бензо-диазепиновой ночью.
Как жить так можно – теряя, бросая, раня,
когда время не лечит и боль пульсирует горше?
 

* * *

 
Где-то в сознании – газгольдеры, чёрные дыры, аспид нутра,
как эпидемия гриппа мятежных двадцатых.
Кроется предназначенье на дне до утра,
Родины дальней верста в цветах полосатых.
В сотках на всех, в набухающих венах дорог,
в небе отёчном, нависшем над городом сонным,
где продолжается кем-то отмеренный срок,
но воспрещается вход посторонним.
 
 
Я постою, стороной по краю пройду
вдоль государственной, мне неизвестной границы.
Лица родных и друзей поплывут поутру
в свете Господнем, в преддверии тихого сердца.
 
 
И не понять, почему же ещё невдомёк —
так далеко на окольном пути провиденья:
город в тумане, где мы проживаем вдвоём.
Но не помогут от грусти эти картонные стены.
 

* * *

 
Я проснулся, забыл две строчки.
А потом нахлынула муть с панталыку.
Так подумаешь, а что проку, не проще ли?
Вести, хлопоты как из ведра с дыркой.
 
 
Вести, новости, день ненадёванный,
грусть невесомая лучом подсвечена.
Вот и странник тот очарованный
превращается в жида вечного.
 
 
Безъязыкого в бесконечности
слов стихии, явлений чуда.
Там, по пересечённой местности,
архетипом плывёт Иуда.
 
 
Словно душный туман от фабрики
тех мазутных годов идиллии.
И чернеют в земле сребренники,
где Иуду давно зарыли.
 
 
Мы бредём от холмика к холмику,
и не видно на расстоянии
в дымке утренней того облика.
Что-то там мерцает за облаком,
а приблизишься – медленно тает.
 

* * *

 
Холодок бежит за ворот.
Поводок плывёт по горлу.
Человек бежит за город.
Далеко не убежишь.
 
 
Ешь изюм, малину, творог.
Минералка – по утрам.
Ты же сам себе не враг!
Так подольше поживёшь.
Только не глядись в осколок:
там ограда и овраг.
 

* * *

 
Химчистка, девки, кот уставший
бредёт на цепи в городской окрестности.
Здесь, в государстве орла и решки,
я занимаюсь подпольной деятельностью.
 
 
Виртуальная жизнь, ветра от гавани
на излёте зимы к сетям астении.
Уплывает облако в дальнее плавание
и оседает на дальнем сервере.
 
 
Имперский путь за кордоном тянется,
пылит дорога навстречу Аппиевой.
Вряд ли судьба до поры изменится,
но пора уже выдавливать каплю
 
 
за каплей, что на лето и задано.
Ветер гудит в проводах разлуки.
Скрипит турникет райского сада,
чужая жена заломит руки.
 
 
А я привык. Вот, билет уже выписан.
Рожа на визе – хоть в барак транзитом.
В метели мерцают бледные лица
на отмороженном том граните.
 
 
Метёт позёмка в полях безвременья,
виза ветшает в столе одноразовая.
«На будущий год», – говорят евреи.
И последнее слово ещё не сказано.
 

* * *

 
Она, в принципе, безответна.
Обращайся к самому себе,
невольно жестикулируя,
сквернословя косноязыко.
 
 
В процессе валяния
у бетонной ограды Храма Искусств
лежи, наслаждайся
своей музыкой.
 
 
Глядишь, автобус проедет,
женщина через жизнь пройдёт.
Поезд далёкий, собеседник милый,
гудком ответит.
Где-то в белёной комнате
она пряжу свою прядёт.
Тут и там узелком неприметным метит.
 
 
Так что, гляди, вся ткань в узелках, стежках,
в узорных петлях, потом – в швах и разрывах.
Слышишь, словно табачный дым, тает подпольный страх,
когда полночное дно – всё живое, в небесных рыбах.
 

* * *

 
Облако, озеро, только нету башни.
Дышу в пронизанном солнечном срубе.
Сосед Тургенев пройдёт на охоту с ягдташем.
Зайдёт, присядет за стол, «Earl Grey» пригубит.
 
 
Головой покачает: постмодернисты!
А потом вздохнёт: «Бедная Лиза!..»
Перед нами обоими лист стелется чистый.
Посидит, уйдёт, вспомнив свою Полину.
 
 
Он уйдёт, и стих его тает белый,
как следы января в холодящей чаще.
Незримый джип затихает слева.
Слава Богу, Сергеич заходит всё чаще.
 
 
Слава Богу, вокруг гудит заповедник,
и здесь в глубине нету отстрела.
Пусть это будет полустанок последний,
где душу ждёт небесное тело.
 
 
Летит оно, – скорей всего, мимо.
Висишь среди крон в деревянном кресле.
Вокруг леса шелестят верлибром,
Да ветер гудит индейскую песню.
 

* * *

 
Л. К.
 
 
Риверсайд-парк листвою медленно выстлан.
Бульдожка счастлив, комочек тепла лучится.
Я с того берега, слава те, Господи, выслан
в город, где всех нас выкормила волчица.
 
 
Мы в плавучем дому теперь, дорогая.
Зелёная память московских дворов мерцает.
Закроешь глаза, дотянешься до родного.
Но где оно спит, мы и не знаем сами.
 
 
Это наш дом, где наше не знают имя, но
рыбой мезуза летит на свет от порога.
Зимней грозой по реке прошумел Уитмен.
Только из этой реки ты не пей на дорогу.
 
 
За рубежом светлячки дрожат над Нью-Джерси,
цепью на север, вверх по долине.
На берегах последних мы остаемся вместе.
В небо Манхэттен плывёт на каменной льдине.
 

* * *

 
Как стая птиц уходит на Левант,
в просветы облаков, за вереницей слов
летя свободно, на призыв неслышный.
Я, не дыша, их отпускаю выше,
и всё звучит: пора, мой друг, пора.
 
 
Пора и впрямь, быт кашляет с утра,
продолжена опасная игра,
но чудная, летучая затея
влечёт. Я просыпаюсь, молодея,
пернатым оставляя на вчера
 
 
глотки и крошки. И один глядишь
на остров горний Китеж иль Воронеж,
как вылетают светлые, на крыльях
любви ли, нежности, тоски гонцы, гостинцы.
И каждый – первенец, все первенцы они,
потом я пропадаю на свой страх
и риск, из мытарной страны
в ничейную страну переселенцем.
 

* * *

 
В. Г.
 
 
Который год идёт в просвете дождь.
Итожь те капли или не итожь.
Плывёт дыханье дымное и вздох —
последний углекислых дел итог.
Как эпителий стелется, лоснясь
по лбу любимой, исчезая днесь.
Но каплями летят сигналы бес —
конечного дождя других небес.
 
 
И если говорить не суждено —
осуждены на дар по одному.
Один я выпью за тебя вино.
Конец строки уходит за канву.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю