Текст книги "Из книги 'Айне кляйне арифметика русской литературы'"
Автор книги: Андрей Битов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Так не пропустил он и описания слоя (или подслоя), населенного воплощениями героев и детских игрушек. Там, созданные силой воображения гениальных их авторов, Санчо Панса закусывает с Максим Максимычем, а Евгений Онегин объясняет Вертеру преимущества дуэли перед самоубийством... там, не мешая взрослым, резвятся на лугу симпатичные плюшевые зайчики и медведи, крокодильчики и обезьяны, одушевленные любовью и игрою их бывших маленьких хозяев. Вот уж где "никто не забыт и ничто не забыто", так это в "Розе мира"!
3
Однако как легко было утратить саму эту книгу...
Напуганные количеством книг на Франкфуртской ярмарке, или в Библиотеке конгресса, или на книжных развалах на набережной Сены, как легко мы не заметим подобной недостачи. Куда подевались собрания сочинений Ленина и Сталина, выпущенные самым большим в мире тиражом, сведшим на нет половину лесов Сибири?
Ввиду таких пропаж книга становится поступком. Диким, бессмысленным, благородным. Нерациональным. Она не конкурирует и не борется, как потный гамбургский борец. Она отстаивает лишь одно свое право родиться, хотя бы и на один день, хотя бы и в одном рукодельном экземпляре, как книга Резо Габриадзе. Она – как бабочка-однодневка... И так же красива.
Книга-репка, книга-фляжка, книга-манекен, каменная книжка, стальная книжка, стеклянная... Книга-зонтик! И это уже не метафора.
Книга-зонтик была... сделана? создана? написана? издана?.. еще реже, чем в одном, в единственном, экземпляре – Ребеккой Хорн специально для выставки уникальной книги в галерее "Авангард" Натана Федоровского в Берлине, выставки, как бабочка, прожившей ничтожное количество дней с 16 по 26 октября 1992 года! Зонтик этот почетно лежал посреди зала. Это был старый, замшелый дамский зонтик, у ручки которого прицепилось чеховское пенсне об одном стеклышке, а по наконечнику полз любопытствующий жучок, складки зонтика были слегка раздвинуты, застенчиво обнажая некую красную алеющую сокровенную сердцевину содержания, как вполне определенную щель... "А где тут страницы?" – спросил я. "Да вот же!" – гордясь, сказал хозяин галереи и перелистал складки зонтика. И действительно, на каждой было что-то написано. Некоторая неразборчивость текста вполне устраивала, поскольку содержанием книги оказывался все-таки сам зонтик, то есть форма и была содержанием. И вся выставка поворачивалась вокруг этого зонтика как оси.
Но и книга-манекен – из манекена, и каменная – из камня. Книга-фляжка, зато из книги Этель Лилиан Войнич "Овод", намек, особенно трогающий сердце бывшего советского читателя, – очень уж родная вещь! Это вам не эстетствующий зонтик, утративший свое назначение, столь характеризующий типичный для буржуазного искусства тлен и распад. В этом произведении как раз содержание становится оболочкой и формой: книга, пустая внутри, с завинчивающейся пробочкой. Ее романтически-гарибальдийское содержание оказалось вытеснено реальным содержанием нашей жизни – водкой. Я потряс Войнич – она была еще раз пуста. И если она не была прочитана таким образом посетителями выставки, то это и есть единственное упущение устроителей выставки.
Стальная книга... Здесь как раз нет никакого разрыва формы и содержания полное единство: книга периода полной и окончательной победы социализма в СССР. Книга из стали, посвящена Сталину, отчет о достижениях стальной промышленности, 1939 год... Молотов – Риббентроп, шестидесятилетие вождя.
Традиционную и объективную, так сказать, устойчивую искусствоведческую ценность представляет коллекция русского книжного авангарда 20-х – начала 30-х годов, тщательно собираемая Н. Федоровским. Тут работы Гончаровой, Лебедева, уникальные книжки Хлебникова, Крученых, Гуро, РАПП и ЛЕФ, Родченко и Маяковский.
Родченко ли фотографировал Маяковского? Маяковский ли фотографировался у Родченко? Субъект или объект? Маяковский гипнотизирует камеру, взгляд его проходит сквозь Родченко и пронизывает нас: кто такие, к кому пришли?
Профессор, снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу
о времени
и о себе.
Ан нет, не сам.
Сам он смотрит и молчит, допытываясь чего-то. Он недоумен: только и всего? Это и есть бессмертие?
Бессмертие это и есть. Вы выходите в иной мир сквозь форточку его портрета. Там все так же: тот же Берлин, те же залы той же галереи, та же осень за окном. Но это уже не карнавальное веселье разнородных блистательных уродцев, уникальностью своего существования иллюстрирующих неистребимость жизни, какой был паноптикум книги как объекта, – это уже трагедия существования отдельного ее экспоната, Маяковского.
4
Сразу вслед, там же, 31 октября, состоялось открытие следующей выставки "Мир Лили Брик". Бабочка умерла – началась долгая жизнь гусеницы. Бессмертие достижимо лишь в метаморфозе. Гусеница экспонирует свое прошлое: осыпающиеся крылышки живописи, пыльцу фотографий и записок.
После того как Маяковский был назначен Сталиным "лучшим и талантливейшим", после того как несчастного самоубийцу расстреляли из пушки советской славы, после этого двойного убийства Маяковский обрел свое единственное личное бессмертие у Бриков, как при жизни обретал там единственное убежище. Под панцирем бронзовой громогласности – все то же несчастное, разорванное, одинокое сердце.
Любовь поэта... Отдав должное, воздвигнув памятники, переиздав и перепечатав, переворошив все, мы начинаем вглядываться в ее черты. Кто эта Лаура, Наталья Николаевна и Любовь Дмитриевна? на полстолетия пережившая своего возлюбленного... собравшая и сохранившая все это... прожившая, между прочим, и свою жизнь?
Как говорят, инцидент исперчен.
Любовная лодка разбилась о быт...
И вот этот мягкий и нежный быт, о который она разбилась. Что бы мы знали о нем без Лили Брик? Казенную комнатку в коммуналке напротив ЧК с портретом Ленина, под которым поэт себя каким-то образом чистил, "чтобы плыть в революцию дальше"? Комнатку без быта, с арестованной посмертной запиской...
Выставка "Мир Лили Брик" имеет самостоятельную художественную и материальную, опять же с точки зрения искусствоведа-галерейщика-коллекционера, ценность. Но невозможно, разглядывая экспозицию, не ловить себя на постоянной мысли о той Лиле, о ней... Что же в ней такое было? Такое-такое? Разглядывая бесчисленные ее портреты оптики Родченко и кисти Тышлера и Бурлюка, разочаровываешься в возможностях искусства, а не модели. Каким-то образом, поддаваясь и подставляясь запечатлению, она никому не далась, оставив именно вам вашу личную догадку о том, какая она, индивидуально каждому эту личную догадку адресуя, посылая как обещание и привет. И прощение. Прощение за то, что вы, как бы ни сдерживались, но нарушили эту невидимую завесочку благопристойности. Не женский ли это секрет? Не ее ли тайна?
Что это была за порода такая, эти русские красавицы, рожденные на рубеже веков, Ахматовы и Цветаевы, не написавшие ни строки, но ставшие подругами будущих великих поэтов и художников, оказавших влияние и на Пикассо и на Дали? Мода ли такая была – поклоняться им, или все-таки достойны были поклонения, лишь слабо запечатленного в поэмах и полотнах, им посвященных? Кто скажет? Насколько бездарны могли бы показаться нам "Дама с камелиями" и "Травиата", доведись нам одним глазком взглянуть на Мари Дюплесси?
Вы то подумаете, то посмотрите. Наряду с более престижными работами Пикассо, Шагала, Леже вы найдете в коллекции Лили и живые шедевры Пиросмани, Гончаровой, самого Маяковского. Увидите манекен с моделью Ив Сен Лорана, в чертах старухи прозревшего бессмертие красавицы – "стиль Лили Брик". Это странно и убедительно: платье красавицы удостоено той же чести, что мундир Петра Первого или простреленный сюртук Пушкина...
И опять – фотокарточки, автографы, любовные записки... Все это уже стоит музейных витрин и шкафчиков. На полочке – печатка, увядшая перчатка, телеграмма: "Володя застрелился". Смотреть становится невозможно... вы отводите взгляд, чтобы его никто не заметил... Большая, как нотная, тетрадь... "Сестра моя – жизнь" – журавлиный почерк Пастернака. Вы раскрываете рукопись...
Февраль. Достать чернил и плакать...
Вы проваливаетесь. Там, на этой полочке, за стеклом, между перчаткой и печаткой, между засушенными вуалетками и очками, открывается непомерный мир одного экспоната, и вы покидаете мир Лили Брик...
5
"Сестра моя – жизнь"... Есть тут нечто от инцеста.
Не знаю, похожа ли Лиля на сестру, но слово "жизнь" похоже на эту смесь. То ли оргазм, то ли тошнота. Никакой морали. Никакого "после". Вам хорошо, что вы вышли наконец на воздух. Вы в восторге от осеннего солнышка на Кудаме, и немецкие лица кажутся приветливыми и открытыми. Можно махнуть глинтвейна или купить шарик. Ноги сами вас приведут... Возвышаясь над ребятишками, со снисходительной улыбкой, демонстрирующей одиночество... Вы и не подозревали, что окажетесь снова на выставке...
Через десять минут после сладкого плена и тлена Лили Брик я рассматривал крокодила, навсегда открывшего свою пасть. Я не мог поверить, что он живой. Странно было заподозрить за немцами такую халтуру, чтобы выставлять среди живых существ чучела или муляжи. Помесь мадам Тюссо с зоопарком... Халтуры, конечно, не было: он был живой. Это был его способ жить, навсегда открыв рот.
Восхищение Творцом перейдет в депрессию эволюции. Пока Творец задумывался на свою божественную минуту, эволюция с усердием копииста, допущенного к самостоятельной работе, оттискивала такое количество никуда не ведущих вариантов и форм, что поневоле приходилось прибегать к катаклизму, чтобы развернуть ее механизм в следующем направлении.
Притомившись рыбами и крокодилами, с одним желанием выйти снова и поскорее на воздух, я нехотя, чтобы отработать всю стоимость входного билета, поднялся на третий этаж, суливший мне лягушек и насекомых. Это был самый душный, непопулярный этаж. Лягушки попрятались. Насекомые, похоже, даже повымерли, оставив нетронутыми салаты из бананов и апельсинов. Грозные скорпионы и тарантулы питались ими, как зайчики.
Mantis spec... Я узнал богомола. Я не встречал его с детства. Таким образом он у меня ассоциируется с войной. Защитного цвета, вооруженный до зубов. Если его преувеличить до человеческих размеров, какая бы то была рукопашная! Тогда я думал: какой там штык!.. теперь подумал: куда там Шварценеггеру... Далеко я не ушел. Далеко ушел богомол. Он достиг границы своего апартамента и теперь пытался забраться на стенку. В природе нет такой поверхности, за которую не уцепился бы богомол, – эта была из пластика. Богомол пытался постичь феномен его незацепляемости: он пробовал переползти с веточки на стенку. Удерживаясь последней лапкой за понятный листочек, он царапал стенку всеми остальными. Тщетно! Настойчивость эксперимента придавала его лицу недоуменное выражение. Как ему хотелось перенести и последнюю ножку! Ему казалось, что он уже зацепился, – но это опять только казалось. Видимо, он начал бороться с законами природы задолго до моего прихода, во всяком случае, я ушел, не дождавшись его отчаяния. Может ли долгое нахождение в неудобной позе считаться молитвой?
Наверное, это было время сиесты – следующие вольерчики были опять пусты. Наличие жизни в них подтверждалось лишь наличием меню: те же салаты, игнорируемая морковка... Ни Parasphendala agrinonina из Восточной Африки, ни Acrophilla vulfingi из Австралии, ни Hiterapteryx dilatata из Малайзии не наблюдались. Для жизни им предоставлялись розовые кусты, как в раю. Я вглядывался, как в ребус, призывая Набокова: где матрос, где мальчик?.. Шипы, надо полагать, были как ступеньки лестницы; листья были изгрызены и поржавели. Наличие термостата гарантировало незыблемость климата. Ни дуновения... И тут дрогнул розовый лист.
О, эта смесь восторга, омерзения и молитвы... о, эта дрожь зашиворотная... о, этот озноб, в просторечии именуемый "жизнь"! Как ползают, как липнут эти "ж" и "з"! Лист розы оказался громадной самкой, американкой Applopus ligia с небольшого росточка сухеньким мужем, расположившимся на ней как на отдельной кровати. Она отвечала ему подрагиванием своей перины и одновременно продолжала закусывать тем листом, за который я ее принял.
Стоит только раз отметить наличие жизни, как ей не будет конца. Никакой сиесты! Для чего и мимикрия – чтобы не бояться жизни!.. Им не надо было ни прятаться, ни отдыхать. Потому ли, что отдыхаем мы лишь от страха? А может, кто не боится, передает его другим?.. В страхе наблюдал я, как оживают сучки и листья, и будто в ушах стоял легкий треск... Сучочек на палочке оказывался живой, и другой, и третий... но и сама палочка! А когда живыми оказывались и ствол и листья! Когда живое подражало не только живому, но и мертвому... когда, различив в ворохе опавших листьев живое существо в виде опавшего листа, вы различите и второй и третий... а потом вдруг вся эта куча окажется живой?
Нет! Нет, нельзя было этому наваждению поддаваться. "Никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли; не поклоняйся им и не служи им". О, как это верно! И в то же время: "Взгляни на лилию: как она одета!" Но об этих и здесь ни слова. Ни слова о тех, кто избежал изображения, став им... Ни мысли о мысли, ставшей ею... О, Extatosoma tiaratum! о, Extatosoma horridum! Насколько я догадываюсь по-латыни...
Я назвал ее Клеопатрой. "Тайна ее покрывала черты..." Была она одета осенним листом. По блеску изумрудных глазок угадал я маленькую головку красавицы и впрямь в чем-то вроде кокошника; по маленькой головке красавицы исчислил я ее возможное продолжение в теле... Какое это было платье, пошитое из кружевных краешков опадающих листьев! Какие то были складки и рукава... Счастливый кавалер запутался где-то у ног, в подоле... Терпеливо переминался от нетерпения следующий. Не сразу отметил я маску смерти на них. Легко ли отличить живое от мертвого в жизни, прикинувшейся смертью? Они были разнаряжены на бал – одни наряды от них и остались. Они свисали гирляндами, уже как настоящие листья. Маскарад – это просто танцующая очередь за любовью и смертью. Она весела, потому забыла, кто за кем занял... Ибо смертью кончается желание быть не собой.
Как и иметь не свое. Вот свобода.
6
Эти выставки, в открывающейся за любым экспонатом перспективе следующей, суть художественная мысль и творчество самого галерейщика, вытеснившего работу художника. Тленность и мимолетность экспозиции возвеличивает бессмертие экспоната, обретающего жизнь лишь в подобной случайности. Жизнь существовала, существует и будет существовать лишь по недоразумению искусства. Победа ненасущного, непрочного, непрактичного над утвержденной иерархией социальных ценностей неизбежна. Вам показалось – блажь, а это – свобода.
Этот галерейный рай, этот оживший загробный мир никому не нужных вещей, та кажущаяся нам ненасущной форма жизни, одновременной с нашей, настаивающей на своей насущности, наглядно вписывается в онтологические слои нашего бытия, столь любовно описанные страннейшим и нежнейшим философом Даниилом Андреевым.
Миры у Даниила Андреева не только параллельны, но и подобны. Так, под Петербургом – другой Петербург, с противоположным названием (вроде Ленинграда), где под Медным Всадником – бронзовый бронтозавр верхом на ихтиозавре.
Я вспомнил о нем, как об отце, глядя на необычнейшее существо, этакого стража выставок Федоровского – полифема, дракона и ангела одновременно, непрестанно бдевшего и бурлившего у недействующего камина. Непонятное это создание не имело отношения ни к уникальной книге, ни к миру Лили Брик. Наверное, в каждой тематической экспозиции должна быть вот такая вещь, чтобы гадать, зачем она. Я бы хотел его встретить еще раз...
Он? она? оно? стояло скромно у камина на своих тонких ножках, органично совмещая в себе трудно совместимые проявления возмущения происходящим, чувства собственного достоинства и полной отрешенности. Он был занят. Она скрипела и кипела, время от времени взмахивая золотыми крыльями; в прозрачных жилах бурлила и плескалась зеленая чернильная кровь. Оно была кинетическая скульптура русского инженера Андрея Великанова, живущего в Берлине. Это была очень берлинская вещь, потому что крылья ее были в точности как у ангела с Триумфальной арки.
У этого произведения не было названия, но по юмористичности и серьезности, с какой оно трудилось, это была Муза Прозы, настолько точно она иллюстрировала творческий процесс.
Все ей не нравилось. Она работала в рабстве у работы и материлась.
У свободы есть специфически русское применение. Это мат. И хотя на улицах Берлина русских скоро станет больше, чем турок, вы имеете преимущество крепко выразиться, сойдя за сумасшедшего, а не за хулигана. Из всех гипотетических этимологий русского мата, включая сакральные и биологические, я предпочту философически-буддистское: обретение реальности. Как только вы с нею столкнетесь (я имею в виду буквальный смысл столкновения: о камень, об угол...), как только вы ожгетесь реальностью (опять же буквально: о кастрюлю, об утюг), то вы и выразитесь этим специфическим образом. Обрести себя в реальности, хотя бы только в смысле времени и пространства, есть уже приближение к молитве. Поэтому, а не почему-либо, сразу за матюгом так легко произносится: Господи, помилуй!
"Остановись, мгновение!" Утрата реальности связана с желанием назвать. Желание назвать есть желание удержать. Проза есть повисший над рукописью мат по поводу исчезновения текста из-под пера. Выматериться – это и обозначить то, что исчезло. Невозможность назвать не следует путать с неспособностью сделать это. Терпеливый и последовательный немецкий язык запечатлел это раздраженное усилие называния в самой грамматике и тем отменил потребность в мате. Gespenstheuschrecke! Reisengespenstschrecke! Тут уже незачем ругаться. Как само слово, даже графически, похоже на то, что называет! Оно трещит и угрожает, оно членистоного. Другое дело – по-русски... У нас лирика и пение на первом плане. "Кузнечик дорогой, коль много ты блажен..." Не рассматривал кузнечика даже Михайла Васильевич, первейший русский ученый, прекрасно немецкой грамоте разумевший. А рассмотрел бы... то и сказал бы, в поисках подходящего русского заменителя... Слышим мы лучше, чем видим. Оттого, не обретая образа, усиливаем звучание. То есть выражаемся.
Мы этих слов не пишем. Поначалу мне достался компьютер без кириллицы. Раздражение по поводу этого, а так же собственной неумелостью обращения с заморским аппаратом находило себе устное выражение. Я попробовал эти слова записать латиницей. Как тупо! Что можно начертать без "ж", без "з", без "х"? И я не заметил, как написал следующее...
THE FIRST PRAY ON IBM
Performed on the 5th of November 1992 in Wissenschaftskolleg zu Berlin
...We'll suggest you not to try to develop yourself but just to understand to what greater part of knowledge you are really belonging. That's it. The question how to start is not the same as to be or not to be. Your feeling of perfectness of everything you don't know is just a rudiment of your beleiving, that part of it, which everybody is still receiving from the very birth. Don't be afraid of the stop because here is the entrance. You don't need to search for the kee – the door is never locked. The question whether it's just opened or partly opened or there is another... all these are not your questions, at least now. Just enter because you are the kee. Just enter and then you'll see. And we can ensure that the landscape will be good. It will resemble you something you've already seen but forgotten. Let's say in your early childhood or night dream or previous birth. And please don't hesitate in any kind of reality. It's not yet your turn to know that there is no door and landscape is just the same you are standing now in. That's why it's looking so alike... as if you've already seen it already. Just look at your screen you are looking at. There is no mirror but there is a window. And that's the stop we started with, deceiving you that you have not to be afraid of it.
УГОЛЬНОЕ УШКО, ИЛИ СТРАСБУРГСКАЯ СОБАКА
Речь на симпозиуме "Набоковский треугольник"
14 июля 1993 года в Берлине
Переводчики – почтовые лошади просвещения.
Пушкин. Table-talk.
Посвящается R. Tietze,
S. Brownsberger.
Когда в семье ожидают ребенка, множество беременных выходит на улицы; когда он уже родился – то множество колясок.
То же самое после вчерашнего: чудовищное количество утренних подмигивающих не опохмелившихся морд.
То же самое, если, не приведи Господь, вы сломаете ногу, – демонстрация костылей. Вы не замечали, что ноги ломают чаще, чем руки? Если бы вы сломали руку, то было бы наоборот.
Это я к тому, что картина мира покажется вам исчерпывающей из любой точки, в которой вы окажетесь. Зависит от точки сборки.
Наверно, ни с политиком, ни с коммерсантом, ни с физиком, ни с фанатом футбола или рока не следует искать взаимопонимания в том, что не политика и не деньги, не наука и не спорт, даже не музыка есть ось мира и стержень всего сущего, – а перевод.
Ну, скажем, так... Не переводим ли мы нашу жизнь на часы, дни и года? Как изрек мэтр Франсуа: "Самая бессмысленная трата времени, изобретенная человеком, это измерение его". В русском языке слово "перевод" означает еще и неоправданную трату. Цепь жизнь – работа – деньги – товар – смерть может служить примером такого рода перевода. Другое значение слова "перевод" подразумевает "через" и носит более положительный смысл помощи кому-то: перевести слепого через улицу – и это уже ближе к нашей теме. Здесь переводчик смыкается с поводырем. Не ту же ли попытку предпринимает автор, пытаясь перевести читателя через опыт?
Он опыт из лепета лепит
И лепет из опыта пьет...
И если автор переводит жизнь на язык слов как таковых, в частности на тот язык, который достался ему от рождения, то что делает с его книгой переводчик?
Боюсь, что нас не поймут, или поймут не сразу, или поймут как шутку, если мы заявим, что ничем, кроме перевода, люди не заняты, – ничем, кроме поисков эквивалента. Что все без исключения люди – переводчики. Чего-то одного на что-то другое. О, это не просто обмен! Что есть менее реальное в нашей жизни, чем политика или деньги? Это эквиваленты как таковые, подчинившие себе жизнь как таковую.
"Скорее верблюд пройдет через игольное ушко, чем богатый войдет в Царствие Небесное".
У нас хотя бы слова есть, языковые эквиваленты того, что есть в реальности. И переводим мы не жизнь на язык небытия, а книгу с языка на язык, чего нельзя было бы делать, если не быть уверенным, что жизнь одна, природа человека едина и взаимопонимание – естественная функция человечества. То есть в основе перевода лежит, исходно, вера.
"Скорее верблюд..." Довольно-таки странное, однако, занятие пытаться продеть его в игольное ушко. На моих глазах смелость этой метафоры пережила Библию. Библию запретили и забыли, а не виданный никем верблюд продолжал не пролезать. Как раз была война, когда я впервые эту фразу услышал, уральская деревенька 1942 года... Я и сейчас сначала написал угольное, потом поправил. Почему угольное? – спросите вы. А почему игольное? – отвечу я. В игольное, в моем трезвом детском сознании, он явно не пролезал. В угольное – еще куда ни шло, потому что неизвестно, какое оно.
И то и другое – ошибка переводчика. Во втором случае ребенка, в первом одного древнего дяди. Кирилла или Мефодия? Нет, еще от Матфея или Иоанна та же ошибка... Но эти же – сами свидетельствовали! Что такое – перевод есть, а оригинала нет?.. Оригинал? вы еще спросите, Кто автор... Скучно даже говорить, что в оригинале речь шла о некоем check-point в Иерусалиме, о таможне.
Итак, что такое оригинал, если речь идет о Библии?
В живописи XIV – XV веков евангелисты изображаются с ангелом на плече, размером с ручную птицу. Головка его легко прячется в непомерной ушной раковине апостола. Он не нашептывает откровение – он диктует. То есть диктует-то... не будем поминать Его всуе... ангел же переводит. То за правым, то за левым плечом – профессиональная позиция толмача.
Едва ли вы найдете другие сюжеты, где ангелы бы находились в столь подчиненной позиции, где бы значение их было столь умалено, – до социальных размеров современного переводчика при президенте или премьере.
И эта роль не может быть преуменьшена. Когда сильные мира сего садятся за стол переговоров или обсуждают детали за столом уже обеденным, имея за спиной, на приставном стульчике, профессиональную тень – до обеда покормленного на кухне прозрачного, нераскрашенного человечка с условно обозначенными одеждою и очками, полом и чертами лица... вот Миттеран, разбираясь в меню как француз, делает вид, что не знает английского языка, вот наш Горбачев делает вид, что, может быть, знает, с чем это едят, вот Колль, над тем же меню, не делает ни того, ни другого вида... я думаю: кто же тут на самом деле?.. а вдруг тень хлопнет сейчас хозяина по плечу и попросит пересесть – ведь так станет удобнее беседовать? И станут они говорить беспрепятственно на общем языке, а хозяева будут только нашептывать сзади, что сказать... и поскольку уже давно известно, что они скажут, то и отпустят переводчики своих бывших хозяев за ненадобностью, чтоб те пока перекусили на кухне... Возможность такого переворота до странности не обыграна еще в детективном жанре. Как царь со скипетром и державой – так свыкся современный правитель со своими двумя ангелами-хранителями – тела и духа... Берегись! о чем там шепчутся interpreter с body-guard'ом?
Не Вавилонская ли башня была обрушена для того, чтобы создать профессию переводчика? Не Римская ли империя пала оттого, что на эту профессию вполне положились? И это ангелы перевели нам Библию. То есть первой нашей книгой оказался перевод. Не перевод ли и все последующие?
Во всяком случае, трудно поверить, что переводчик любой квалификации один или даже вдвоем способен выполнить такой объем работы на таком уровне и в такой срок, в какой умудрились это сделать первые переводчики. И почему-то переперевести потом не удается... Месроп Маштоц, чтобы перевести Библию на армянский, преодолевает такие технические задачи, как создание алфавита. Кирилл и Мефодий удаляются в пещеру на девять месяцев, а в России этим переводом пользуются еще тысячу лет, не имея перевода на родной язык, и наш Пушкин предпочитал читать Библию по-французски.
Так что не одним евангелистам нашептывали свой перевод ангелы, но и первым переводчикам на язык любого народа. Иначе не пройти через угольное ушко.
Без переводчика – плохо. Без переводчика два бандита легко договорятся на родном своем и чужом вам языке, при вас же, как вас сподручнее убить. Помню этот детский вопрос: знает ли Сталин иностранные языки? Перепуганный учитель находчиво ответил, что да, конечно, знает, но говорить об этом не любит. Один иностранный язык, он, конечно, знал: русский. На родном он переговаривался с Берией. Прочие языки его раздражали, пусть лучше бы все говорили по-русски... думаю, по этой же причине надо было расстрелять эсперантистов. Хотя сама идея одного языка была ему не чужда.
Идея упрочения империи путем приведения народов в состояние одного языка, столь соблазнительная для тирана, по сути, проект восстановления Вавилонской башни, то есть гарантия столпотворения.
Это наша экология – языки. Говоря о значении перевода, мы не подменяем его разговором о значении языков. Потому что именно перевод их сохраняет. Переводчик – это такой лесник.
Если воспользоваться моделью от Сотворения Мира, то познание привело к изгнанию из Рая, изгнание из Рая – к первородному греху, а жизнь в одной речи – к греху свальному. Падение Вавилонской башни знаменовало начало нашего мира. Деление на языки было и остается единственным человеческим делением, основой административного. Границы уточнены географией и кровью. Века, реки, войны и горы провели на карте прихотливые границы речи. И право, лингвистические проблемы легче решить, чем политические. Но человек не настроен столь здраво. В другом склонен видеть врага.
Пушкин, не только величайший наш писатель, но и величайший наш читатель, обмолвился однажды: "Признаться, я не люблю читать. Чужой ум меня смущает". Другой язык – это другой ум. В этом вся прелесть другой речи. Другой, а не чужой. Переводчик – это такой миротворец.
Именно богатство перевода – условие сохранения родной речи. Ибо она не может жить, не развиваясь. То есть изолированно, вне контакта. То есть опять переводчик. Но уже не только как толмач.
Плохой перевод в поисках эквивалента утрачивает качество другой речи. Имея целью точность информации как таковой, такой перевод утрачивает и качество информации, творя произвол на границе главного и неглавного. То есть он не переводит, а обобщает языки, энергетически их выравнивая. Все та же мечта об экю.
Политиков это устраивает: они и стремятся ничего не сказать. Хуже, что это начинает устраивать и писателей, желающих быть переведенными... Что такое падение культуры, как не сокращение комментария? В 1978 году никогда не выезжавший за границу автор писал комментарий к собственному неопубликованному роману, если и не для вечности, то для ближайших потомков, которые смогут роман прочесть: "Автора вдруг осенило, что в последующее небытие канут как раз общеизвестные вещи, о которых современный писатель не считает необходимым распространяться: цены, чемпионы, популярные песни... Между тем предметы эти могут уже сейчас показаться совершенно неведомыми иноязычному читателю. С национальной точки зрения восприятие в переводе есть уже восприятие в будущем времени". До сих пор удивляюсь, как он сумел догадаться не убирать все эти детали.
Не знаю даже, почему меня всегда раздражало эсперанто. Казалось бы, пусть будет. Никому не мешает и есть почти не просит. Оно меня не устраивало как идея. Как удобство. Как отсутствие пола. Зачем мудрить, однажды подумал я, когда можно обучиться азбуке глухонемых и таким образом овладеть общемировым наречием? Мне пришлось потом долго смеяться над собой, когда, вообразив уже мир, захваченный мафией глухонемых, я понял, что они друг друга не поймут, ибо и они говорят жестами каждый на своем языке.
В дом, где я это пишу на берегу Ostsee, приехали новые гости – чета пожилых французов из Страсбурга. Им пришлось за жизнь четыре раза менять национальность, и это было первое, что они рассказали всем за ланчем. По-видимому, это было главным. До 1914-го и после 1918-го и до 1939-го и после 1944-го... Француз-немец-француз-немец-француз. Они были очень маленького роста, и я не мог отделаться от представления, что каждая из перемен последовательно укорачивала их на четверть и вот почему они такие. Им это приходилось делать – санкции были велики. Языками они владели одинаково. В последний раз им трудно было уже доказать, что они все-таки и именно французы, им не хотели верить. "Да нас здесь каждая собака знает!" И что же? – допросили собаку. Она отзывалась по-французски и не отзывалась по-немецки. Правда восторжествовала.