444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Битов » Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник) » Текст книги (страница 13)
Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:21

Текст книги "Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)"


Автор книги: Андрей Битов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

О, эта смесь восторга, омерзения и молитвы… О, эта дрожь зашиворотная… О, этот озноб, в просторечии именуемый «жизнь»! Как ползают, как липнут эти «ж» и «з»! Лист розы оказался громадной самкой, американкой Applopus ligia с небольшого росточка сухоньким мужем, расположившимся на ней, как на отдельной кровати. Она отвечала ему подрагиванием своей перины и одновременно продолжала закусывать тем листом, за который я ее принял.

Стоит только раз отметить наличие жизни, как ей не будет конца. Никакой сиесты! Для чего и мимикрия – чтобы не бояться жизни!.. Им не надо было ни прятаться, ни отдыхать. Потому ли, что отдыхаем мы лишь от страха? А может, кто не боится, передает его другим?.. В страхе наблюдал я, как оживают сучки и листья, и будто в ушах стоял легкий треск… Сучочек на палочке оказывался живой, и другой, и третий… но и сама палочка! А когда живыми оказывались и ствол, и листья! Когда живое подражало не только живому, но и мертвому… когда, различив в ворохе опавших листьев живое существо в виде опавшего листа, вы различите и второй, и третий… а потом вдруг вся эта куча окажется живой?

Нет! Нет, нельзя было этому наваждению поддаваться. «Никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли; не поклоняйся им и не служи им». О, как это верно! И в то же время: «Взгляни на лилию: как она одета!» Но об этих и здесь ни слова. Ни слова о тех, кто избежал изображения, став им… Ни мысли о мысли, ставшей ею… О, Extatosoma tiaratum! О, Extatosoma horridus! Насколько я догадываюсь, по-латыни…

Я назвал ее Клеопатрой. «Тайна ее покрывала черты…» Была она одета осенним листом. По блеску изумрудных глазок угадал я маленькую головку красавицы и впрямь в чем-то вроде кокошника; по маленькой головке красавицы исчислил я ее возможное продолжение в теле… Какое это было платье, пошитое из кружевных краешков опадающих листьев! Какие то были складки и рукава… Счастливый кавалер запутался где-то у ног, в подоле… Терпеливо переминался от нетерпения следующий. Не сразу отметил я маску смерти на них. Легко ли отличить живое от мертвого в жизни, прикинувшейся смертью? Они были разнаряжены на бал – одни наряды от них и остались. Они свисали гирляндами, уже как настоящие листья. Маскарад – это просто танцующая очередь за любовью и смертью. Она весела, потому забыла, кто за кем занял… Ибо смертью кончается желание быть не собой.

Как и иметь не свое.Вот свобода.

6

Эти выставки, в открывающейся за любым экспонатом перспективе следующей, – суть художественная мысль и творчество самого галерейщика, вытеснившего работу художника. Тленность и мимолетность экспозиции возвеличивают бессмертие экспоната, обретающего жизнь лишь в подобной случайности. Жизнь существовала, существует и будет существовать лишь по недоразумению искусства. Победа ненасущного, непрочного, непрактичного над утвержденной иерархией социальных ценностей неизбежна. Вам показалось – блажь, а это – свобода.

Этот галерейный рай, этот оживший загробный мир никому не нужных вещей, та кажущаяся нам ненасущной форма жизни, одновременной с нашей, настаивающей на своей насущности, наглядно вписывается в онтологические слои нашего бытия, столь любовно описанные страннейшим и нежнейшим философом Даниилом Андреевым.

Миры у Даниила Андреева не только параллельны, но и подобны. Так, под Петербургом – другой Петербург, с противоположным названием (вроде Ленинграда), где под Медным всадником – бронзовый бронтозавр верхом на ихтиозавре.

Я вспомнил о нем, как об отце, глядя на необычайнейшее существо, этакого стража выставок Федоровского, – полифема, дракона и ангела одновременно, непрестанно бдевшего и бурлившего у недействующего камина. Непонятное это создание не имело отношения ни к уникальной книге, ни к миру Лили Брик. Наверное, в каждой тематической экспозиции должна быть вот такая вещь, чтобы гадать, зачем она. Я бы хотел его встретить еще раз…

Он? она? оно? стояло скромно у камина на своих тоненьких ножках, органично совмещая в себе трудносовместимые проявления возмущения происходящим, чувства собственного достоинства и полной отрешенности. Он был занят. Она скрипела и кипела, время от времени взмахивая золотыми крыльями; в прозрачных жилах бурлила и плескалась зеленая чернильная кровь. Оно была кинетическая скульптура русского инженера Андрея Великанова, живущего в Берлине. Это была очень берлинская вещь, потому что крылья ее были в точности как у ангела с Триумфальной арки.

У этого произведения не было названия, но по юмористичности и серьезности, с какой оно трудилось, это была Муза Прозы, настолько точно она иллюстрировала творческий процесс.

Все ей не нравилось. Она работала в рабстве у работы и материлась.

У свободы есть специфически русское применение. Это мат. И хотя на улицах Берлина русских скоро станет больше, чем турок, вы имеете преимущество крепко выразиться, сойдя за сумасшедшего, а не за хулигана. Из всех гипотетических этимологий русского мата, включая сакральные и биологические, я предпочту философически-буддистское: обретение реальности. Как только вы с нею столкнетесь (я имею в виду буквальный смысл столкновения: о камень, об угол…), как только вы ожгетесь реальностью (опять же реально: о кастрюлю, об утюг), то вы и выразитесь этим специфическим образом. Обрести себя в реальности, хотя бы только в смысле времени и пространства, есть уже приближение к молитве. Поэтому, а не почему-либо сразу за матюгом так легко произносится: «Господи помилуй!»

«Остановись, мгновенье!» Утрата реальности связана с желанием назвать. Желание назвать есть желание удержать. Проза есть повисший над рукописью мат по поводу исчезновения текста из-под пера. Выматериться – это и обозначить то, что исчезло. Невозможность назвать не следует путать с неспособностью сделать это. Терпеливый и последовательный немецкий язык запечатлел это раздраженное усилие называния в самой грамматике и тем отменил потребность в мате. Gespenstheuschrecke! Reisengespenstschrecke! Тут уж незачем ругаться. Как само слово, даже графически, похоже на то, что называет! Оно трещит и угрожает, оно членистоного. Другое дело – по-русски… У нас лирика и пение на первом плане. «Кузнечик дорогой, коль много ты блажен…» Не рассматривал кузнечика даже Михайла Васильевич, первейший русский ученый, прекрасно немецкой грамоте разумевший. А рассмотрел бы… то и сказал бы, в поисках подходящего русского заменителя… Слышим мы лучше, чем видим. Оттого, не обретая образа, усиливаем звучание. То есть выражаемся.

Мы этих слов не пишем. Поначалу мне достался компьютер без кириллицы. Раздражение по поводу этого, а также собственной неумелостью обращения с заморским аппаратом находило себе устное выражение. Я попробовал эти слова записать латиницей. Как тупо! Что можно начертать без «ж», без «з», без «х»? И я не заметил, как написал следующее…

THE FIRST PRAYER ON IBM

Performed on the 5th of November 1992

in Wissenschaftskolleg zu Berlin

…We’ll suggest you not to try to develop yourself but just to understand to what greater part of knowledge you are really belonging. That’s it. The question how to start is not the same as to be or not to be. Your feeling ofperfectness of everything you don’t know is just a rudiment of your believing, that part of it, which everybody is still receiving from the very birth. Don’t be afraid of the stop because here is the entrance. You don’t need to search for the key – the door is never locked. The question whether it’s just opened or partly opened or there is another… all these are not your questions, at least now. Just enter because you are the key. Just enter and then you’ll see. And we can ensure that the landscape will be good. It will resemble you something you’ve already seen but forgotten. Let’s say in your early childhood or night dream or previous birth. And please don’t hesitate in any kind of reality. It’s not yet your turn to know that there is no door and landscape is just the same you are standing now in. That’s why it’s looking so alike… as if you’ve already seen it already. Just look at your screen you are looking at. There is no mirror but there is a window. And that’s the stop we started with, deceiving you that you have not to be afraid of it[23] .

Скорбный постскриптум к «Реалиям рая»

Хоть и Рай, но Смерть. Откуда-то я слышал, кто-то где-то читал… будто такую уж наработали тонкую аппаратуру, что она со стен и камней голоса списывает, что, мол, любая материя обладает свойствами звукозаписи и хранит их вечно. Испытывали, мол, эту аппаратуру на египетских гробницах… ожидали всяких исторических фараоновых тайн… Аппаратура успешно прошла испытания, оказались воспроизведены голоса древних строителей, главным образом почему-то ругань жрецов-прорабов на рабов: куда прешь! Заноси! Да не туда! Взяли! Разом! – и т. д. и т. п. – всё как на нормальной русской стройке.

Только древнеегипетский мат не наш. С полным доверием я к этой научной информации не отнесся, но в природу ее поверил. Иду это я по Питеру, забредаю на улицу, на которой давно не был, что-то пытаюсь припомнить и не могу… и вдруг слышу отчетливый голос, рассказавший мне здесь, каких-нибудь полвека назад, анекдот… Что в нем было смешного?

И сразу всё: и погода, и время года, и молодость моя с кем-то… именно на этом камне записана! Такое случается со мною все чаще теперь и в Москве. А с тех пор как не стало Натана Федоровского, и в Берлине.

Это он провел меня за руку, как слепого, и тут и там. Это он учил меня Европе, Западу: ресторанам и банкам, галереям и офисам. Это он знал, что со мной происходит, помогал превозмочь эту сладостную боль свободы. В этиологии такое называется «импринтинг»: первое, что увидит цыпленок, вылупившись из яйца, будет мама. Может оказаться и коровой… и небритым мужиком, годным тебе в сыновья. Упокой, Господи, твою истерзанную душу, Натан!

12 апреля 2001

2. Новый Робинзон

Второгодники

«Нет, никогда я зависти не знал…»

Перед гласностью[24]

МАССОВА ЛИ ДИСКУССИЯ о массовости культуры? Она почему-то обидна. Обидна своим критерием. Почему Игрек, который много хуже Икса, известен каждому, а Икс – никому? Не продешевил ли Эн лишь потому, что на него стали оборачиваться на улице? А ведь вроде был талантливый и честный художник до этого… А если я вдруг люблю не избранного, а всеобщего любимца, не слаб ли я по линии вкуса… Быть никем не признанным – трагедия, а быть всеми признанным – фарс… Дискуссия грозит перейти в обычный спор о вкусе, о котором не спорят, с самым веским доводом: а ты кто такой? Не стоит «оспаривать глупца» друг в друге. Надо попытаться понять хотя бы собственную точку зрения. Дискуссия о культуре должна быть культурной. Ибо уровень (в том числе и разговора) есть дань уважения к другому и, таким образом, к себе.

Для нынешней дискуссии необходимо отметить, что начало ее восходит к обсуждению (в тоне осуждения) вопроса о культуре, казалось бы, равно противоположной – культуре элитарной. (Помнится, в статьях, появившихся то там, тот тут, она именовалась то «трудной», то «скучной», то «неограниченной», то «заумной».) Тут и там спорщиками отмечался один и тот же аспект нехарактерностиих для нашей культуры, нетипичности, что подтверждалось каждый раз самою ограниченностью примеров; зато удивляла страстность тона, даже задетость по отношению к примерам, столь нехарактерным и незначительным; пафос каждый раз был отчасти оправдан противопоставлением этим «культурам» (той и другой) классики – и именно отечественной. Слово «раздражение» подходит к характеру обеих дискуссий; пером оппонента движет то раздраженность, то раздражительность – раздражен оказывается и читатель: это не так, а это не то, – встаешь в очередь возражения… Предмет дискуссии сопротивляется и выскальзывает – не исчезает, что и доказывает, что он есть. Раздражает тогда его неуловленность. Возможно, вопрос стоит не об «элитарной», не о «массовой»… а – о Культуре. Тогда обращение к классике в обоих случаях становится понятным. Классика – неоспоримая культура.

Классика не может помещаться посередине двух лжекультур, ей враждебных, порожденных нашим веком; тому доказательство едва ли не более значительный пласт лжеклассики, порожденный тем же веком. О лжеклассике пока еще не спорили; в этом ряду дискуссия о ней – очередная. Но вот что любопытно: граница не так строга. Во всех трех вышеобозначенных ипостасях псевдокультуры, окруживших понятие (или всего лишь представление) о культуре подлинной и истинной, мы обнаружим если не гениев, то незаурядные таланты, возбуждающие в нас представление о художественном даре, которого оказывается недостаточно для принадлежности к культуре, но который так или иначе достояние, пробрасываться которым не стоит. Нам придется поспорить и внутри каждого из рядов, отделяя «своих» от «не своих»: Пруста от Т. Манна или Гессе от Кафки; Дюма от Сю или Сименона от А. Кристи; Р. Роллана от Мартен дю Гара или Голсуорси…

Обсуждение этих ненасущных вопросов – элитарности и массовости – недолет и перелет, «вилка», меж зубьев которой свободно проходит вопрос о культуре.

Определение культуры – из самых трудных: слишком широко по диапазону и еще уже в своем качестве. В нее вполне может поместиться куняевская бабка, что «с большею страстью культуру творит», и – не поместиться какой-нибудь новейший бронтозавр о трех языках и четырех дипломах, об этой культуре рассуждающий. Я солидарен с определением, что культура есть особое человеческое качество отношения к миру. Я и мир и мир и я – в этом весь человек. Сейчас время решительного объединения этих понятий, потому что гибель грозит нам (мне и миру) не порознь. Культура – это особое качество отношения к другому, внешне не своему (человеку, природе, в том числе и материальной культуре), отношения к другому по крайней мере и хотя бы как к ценности (в том числе и другая – «чужая» – личность есть ценность). При таком взгляде проблема культуры окажется прежде всего этической, а потом уже эстетической, а всей-то этики окажется: отдать больше, чем взять. Все встает на свои места при минимально большей, чем потребление, отдаче, даже права личности. Быть культурным невыгодно лишь в сравнении: «Чем я хуже других» – всегда означает готовность стать хуже. Другой перспективы, кроме культуры (и именно массовой, в этом-то, этическом, смысле), сейчас уже у человечества нет. Тогда понятие интеллигентности, отнюдь не как рафинированности есть перспективное представление о культуре масс, в отличие от масскультуры, являющейся уже частным вопросом (относясь целиком к потреблению).

Если же сузить понятие культуры до области художественной культуры, то важнейшее место займет именно классификация и квалификация (иерархия) художественных ценностей. Иначе зачем же такая армия ценителей и специалистов, хоть и явно превышающая собственные ряды, но неоспоримо необходимая? Не об этой же ли иерархии развернулась и наша дискуссия, если приглядеться? В художественной культуре кто первый, кто второй, кто великий, а кто выдающийся – играет первостепенную роль. До сих пор в этой «утряске» основную работу проводит время («которое покажет»). Современники же всех эпох по причине временности своего пребывания в эпохе заняты куда более суетным и частным, если не личным, разбирательством.

Век Просвещения недаром обозначен энциклопедистами. Энциклопедия кроме свода максимального числа понятий, явлений, предметов и имен есть еще и пропорция «всего этого». Почему Пунические войны равны, скажем, Гиндукушу, Рубенс – Менделееву, а дельфин – Шекспиру? Почему одному портрет по пояс, а другому по шею, а третьему в цвете? Почему некая рыбка удостоилась изображения, а третья не удостоилась даже упоминания? Все это не вызывает своей парадоксальностью никакого удивления у подписчика, но благородное усилие энциклопедистов, выражающееся в посильном приближении к истинным пропорциям и справедливой иерархии столь несовместимых и несравнимых (кроме как по алфавиту) трав, художников, насекомых, героев, рек, слонов и мух, создает нам картину мира от ста томов до одного тома. Искажения или упущения в этой картине ведут в конечном счете к самым неожиданным последствиям, вплоть до злоупотреблений. (Помню, как в свое время подписчикам был выслан специальный вкладыш взамен ошибочной статьи, ровно на то же количество страниц и строчек, в котором пропущенному было Берингову морю досталась не только более обширная статья, чем прочим морям, но даже и «портрет» – вид неуютного его берега.)

Сравнение не того и не с тем в пользу третьего есть нормальный механизм для взгляда современника на действительность. Из лучших побуждений, естественно. Классическая культура еще и потому выигрывает всегда в сравнении с культурой современной, что «там» для нас установились ценности в качественно более точном соотношении, чем в нерасчлененной еще современности. Разве не очевидно, в какой более точной перспективе выстраивается для нас не только классика XIX, но и классика XX, когда мы подходим к его концу? Какое там уж такое место занимал среди прочих Платонов или Булгаков, Заболоцкий или Филонов в то как раз время, когда они были.

Кстати, удаляясь в собственном вкусе все глубже в сторону истины и высшего духа («литература кончилась в XIX», «музыка – в XVIII», «живопись – в XV», «скульптура – в Древнем Египте»…), мы обязательно тем больше творим себе кумира, чем больше разбиваем их во прах. Что же остается нам тогда кончить, в нашем преддверии XXI? Саму жизнь?.. Кстати, вот и простой вопрос в защиту нас самих: а всегда ли искусство бывало современным? А ведь отнюдь не всегда, даже когда достигало наивысших духовных точек. Конечно, подлинный художник всегда «выражал свою эпоху»… Но то обязательное нынче требование для художника выразить современный ему опыт в современных же реалиях сформулировалось совсем не в глуби веков, а обрело способность к выражению, и совсем не так уж давно. Прогресс это или обрыв, достижение или потеря – вопрос лишь взгляда: природа искусства – вечная, но искусство – другое.«Секреты старых мастеров» не могут быть ни разгаданы, ни потеряны, ни найдены, потому что искусство всегда творится сейчас.Или его нет. В прошлом ничего не напишешь. Ждать другого Пушкина или Толстого не только бессмысленно, но и неблагодарно по отношению к ним: они у нас уже были, как можно просить такого же еще? – здесь «добавок» не дают.

Попытка навести энциклопедическое равновесие в сегодняшнем дне – есть лишь отражение борьбы определенных групп или индивидуумов за свое место. На поверхность обсуждения всплывает невесомая категория популярности, той формы признания, которая лишь и может быть характерна для современности, для «сейчас», но категория славы – останется непостижимой: она не для бедных, дешевой славы не бывает! «Сейчас» – всегда несправедливо, потому что и мы в нем участники. «Исправить» ошибку современников, так отчетливо видимую нам в прошлом, есть наше благородное усилие – в настоящем. «Там» мы уточняем, и исправляем, и устраняем несправедливость. Но попробовать не повторять тех же ошибок в своей современности скорее даже не можем, чем не хотим. Желая победить в будущем, мы хотим победить сейчас. Тогда всё: призвание, назначение, да и сам предмет – начинает исчезать из виду, уступая место элементарной зависти и агрессии. Никто про себя не скажет, что он Сальери. Сам Сальери – есть и самый великий Сальери. Предмет его зависти достоин зависти. Сальери возвышается над всеми «Сальери» тем, что мог сам себя назвать (в благородном освещении Пушкина)…

Усильным, напряженным постоянством

Я наконец в искусстве безграничном

Достигнул степени высокой. Слава

Мне улыбнулась…

Каков Сальери!.. Я еще не встречал человека, который бы признался, что ненавидит природу или искусство, а только сталкивался с проявлениями этой ненависти, почти равноправно в ней участвуя. «Нет! Никогда я зависти не знал…»

Можно ли сегодня драматически представить себе, что прежний Сальери, как и все, утратил свои добрые качества, сменил свой древний и прямой яд, призвал на помощь технику и приобрел популярность, изгнав высокий дух искусства на периферию общественного сознания? Апологет всегда найдет для этого основания. Можно сетовать, что кино, телевизор, эстрада отнимают публику у настоящей литературы, продолжающей требовать от читателя ответного духовного напряжения. А можно и не сетовать. Может, эти демоны привлекают тех, кого бы книга и не привлекла? Может, чаще служат мостом к красивому и высокому, чем растлевают душу? Всегда ведь существовали и «избранный читатель», и «читательская масса». На стороне массового искусства, мол, техника и реклама… Но печать давнее кино и телевизора стала массовой, тиражи промышленно уравнивают «избранного» с «неизбранным», производство не может реагировать столь тонко, чтобы одну и ту же страницу, на которой достойный соседствует с недостойным, напечатать разным тиражом: оно может лишь напечатать и не напечатать. Кстати, у любого поэта поколения Высоцкого было больше издано поэтических книжек, чем у Высоцкого при жизни напечатано строк. Просто одного читали, а другого пели. Пели, оказывается, больше и охотней. На его стороне, конечно, оказалась техника – магнитофон, но – собственный! – включаемый лишь по собственному же желанию, высота и низость которого зависели от самого владельца. Считать, что песни стали в чем-то выигрывать благодаря магнитофону, – все равно что думать, что фотография улучшила лица.

Последний парадокс наталкивает на любопытное соображение, возвращая нас к технике как непременному условию современного массового искусства. Фотография и последовавший ей кинематограф кое на что повлияли, отбирая хлеб как раз у тех, кто занимался не живописью и не литературой, а тем, что и требовало автоматизации…

Потребность в изобретении проявляется значительно раньше изобретения, это закономерно. Изобретение не может взяться ниоткуда – это лишь запоздалая материализация давно зревшей и существующей в природе и в реальности идеи. И нравственное начало в прогрессе можно усмотреть в том, что он последовательно отрицает автомат в человеке. Каждый новый шаг прогресса, отменяющий человека на том или ином поприще, означает качественно лишь то, что этим может заниматься и не человек. Что человек призван для чего-то другого и применял себя, отвлекаясь от назначения, что то единственное, что в человеке незаменимо автоматом, оставалось в стороне, без употребления и действия. К сожалению, этот постоянный намек технического прогресса, его указующий перст, остается тоже в стороне перед ослеплением возможностями потребления. Не то художник! Прогресс учит его отменять в себе чужое и нечеловеческое. Проблемы взаимодействия и взаимообогащения (и взаиморазорения) кинематографа и литературы бесконечно обсуждались в нашем веке; теперь уже настала очередь телевидения давить на кинематограф; интересно, как станет реагировать телевидение на внедрение видеомагнитофонов?..

Почти та же дуэль, что и между бумагой и кинопленкой, наблюдалась еще в XIX веке: между холстом и фотопластинкой, кончившаяся-таки тем, что сегодня их функции разделены. То каменевшее, мертвевшее копиистическое искусство, что воцарялось перед изобретением фотографии, наверное, так же предваряло фотографию, как многосерийный западный роман прошлого века предварял не только кинематограф, но и телевизор. И так же резко обозначила фотография то, чем живопись как искусство не обязана заниматься, как кинематограф позже намекнул литературе – заниматься чем-то ей более, и по ее природе свойственным (и потому труднее достижимым). Когда сходства, математического по точности, стало возможно достигать простым нажатием кнопки, естественно стало задумываться над тем, в чем же суть преображения и неповторимости живописного изображения. Пришлось вспомнить. Импрессионизм еще и в этом смысле «воспоминание», воспоминание о живописи. Пришлось понять, что дело было не в том, что художники сначала не умели строить перспективу, а потом научились, а в том, что когда-то они занимались именно живописью и ничем другим, а потом – разучились, изучая спрос и потребление, увлекаясь поисками путей точного внешнего сходства, что с успехом и подменила вызревшая из этой портретной необходимости фотография. Ее заслуга перед изобразительным искусством велика в этом отрицании, в отщеплении ремесла от сути. Живопись нынче не конкурирует с фотографией, проиграв ей в том, чем она и не должна была быть. Фотография распространена, живопись – редка и ценна.

Может, и литературе пора припомнить слово воистину письменное и не размениваться в погоне за успехами кинематографа? Вот тут-то и любопытно, что раньше письменного литература вспомнила слово устное…

Попытки перенести термин «массовое искусство» на нашу почву достаточно механичны: промышленности, изучающей наиболее доходный спрос и цинически соответствующей ему, играющей на низких струнах, работающей на этой основе, – у нас нет. Мы обсуждаем репутации, так-таки естественно зародившиеся и развившиеся, проморгав в свое время их появление. Вводя к нам термин «масскультуры», как бы не перепутать всего на свете: массовую культуру – с популярностью, популярность – с культурой масс, элитарность – с духовностью, народную культуру – с примитивом, примитив – с китчем, китч – с той же массовой культурой. Как отделить в явлениях культуры, охватывающих массы, зерно от плевел, достояние от потребления, как разделить толпу кумиров на «чистых» и «нечистых»? Очистим понятие славы, отдадим популярность массам, славу – народу… Но как мы отделим народ от масс, а массы от народа? Как определим то качественное состояние, когда масса становится народом или народ – массой?..

Ах, если бы можно было посмотреть, кто к нам придет на похороны! Если бы можно было заглянуть в какую-нибудь энциклопедию XXI века: кто попал, кто не попал, кому досталась строчка, а кому страница… Но мы заточены в сегодняшнем дне, и до нас доходит признание в виде чужой популярности в какофонической последовательности: то битлы, то Гагарин, то Фрейд, то Форд, то Хемингуэй, то коррида… Выведем возмутительный для любого критика ряд: братья Стругацкие и Шукшин, Пикуль и Жванецкий, Вознесенский и Ахмадулина, Окуджава и Высоцкий, Глазунов и Пугачева… Попробуйте распределить среди них, кто из них… более известен и менее известен, более элитарен или более массов, более популярен или более народен, кто по праву или кто не по праву привлек к себе столь широкое внимание. Попробуйте разделить – и, прежде чем вам это удастся, вы разделитесь сами. Между именами помещаются сразу и «но», и «или», и все-таки «и». Соединительный союз будет не только в масштабе успеха, но и в том как раз, что отнюдь не с чьей-то предварительной помощью, а сами достигли они своей ложной и неложной популярности. И если иных из них потом подхватила издательская или телевизионная волна, то не ради них, не ради их пропаганды и насаждения, а потому, что и деться-то уже от них было некуда, нельзя было не заметить, что они уже есть. Понятие «звезды», также пришедшее с Запада, также не соответствует восхождению этих имен: их никто не «делал». То народ, то массы выбирали их сами. Они добились своего сами, но и выбирали их, со вкусом и без вкуса, тоже сами. Их услышали. У них есть голос.

Все-таки популярности, тем более дешевой, хотят многие, если не большинство. Достается она единицам. Иные тут же закатываются, иные упрочаются. Какова бы ни была «промышленность звезд» – требуются и внешность, и профессионализм, и даже артистизм как обязательные, хотя и не первостепенного значения, условия.

Артистизм – вот что любопытно… В приведенном мною противоречивом ряду много артистов. Все они по-разному работали в слове, рождая жанр. Не вызывающий ни у кого сомнения в своей подлинной народности Шукшин проложил свою широкую просеку в массы как актер, потом как режиссер и потом уже как писатель, хотя по внутреннему значению его художественные роли распределялись как раз в обратном порядке. Высоцкий играл как актер и пел для друзей и в клубах… Жванецкий пишет за столом, а слово свое доносит с эстрады, а не в наборе.

Актеров благодаря телевизору, кино, театру (ряд опять обратный для изначального понятия «актер») знают у нас все. Режиссеров – уже не все. Но ведь и популярную книгу не сразу стали ассоциировать с именем автора, а картину – с художником… Спросите, кто не видел «Не горюй!» или «Мимино»? Все видели. И вот если среди этих десятков миллионов провести опрос и вывести процент, все бы знали Кикабидзе, половина (допустим…) Данелия и не больше четверти – Габриадзе, драматурга, в ком мир этот родился. Так все ли знают Габриадзе? Все и очень немногие одновременно. Вот и еще пример такого рода: автору текстов миниатюр А. Райкина, наиболее популярных и разошедшихся в народе, еще совсем недавно пришлось бы всем объяснять, что это именно он написал «В греческом зале» или «Дефицит», и немногие бы еще ему и поверили… теперь известность М. Жванецкого стремительно растет. Текст объединяется с именем. Что же есть слава – текст или имя?

Популярность подлинна и неподлинна не только потому, что заслуженна или незаслуженна, но и потому, чем она ограничена: знанием самого творчества или известностью одного почти имени. Подлинное искусство не раздуешь. Оно не так-то легко поддается рекламе: его ведь все равно надо почувствовать, понять и постичь. Пропаганда Пушкина ничего не прибавит Пушкину. Все знают про Пушкина, но Пушкина не все знают.

Все любят, а ты – нет, ты любишь – а никто не знает. Конечно, это раздражает. В конце концов, оспорить репутацию бесспорной знаменитости – есть тоже «выгодное» и тоже «дельце». Ничем не отличающееся от точно подмеченного «приема присоединения». Труднее выделиться, присоединив свой голос к хору, поющему славу. Оспаривать можно (не знаю, нужно ли) – нельзя уподобляться. Вдруг одними и теми же дубинами доводов и аналогий размахивают обе стороны? И вдруг оказывается, что продуцируешь именно то, что опровергаешь, стараясь превзойти противника лишь в непроизводительных затратах, забывая и дело свое, и призвание, и назначение, умножая то же самое качество отношения к бытию. Бесплодие и суета! Трата. Растрата.

Неужто все эти демоны – фото, кино, теле, эстрада, успех, ложная популярность, дурной вкус и т. д. и т. п. – охватили массы, а не самого пишущего? Неужто они не напоминают ему ежесекундно о катастрофически растущей настоятельности именно того дела, к которому он призван… Разве то, что «массы» сами находят свой хлеб, не означает их голодной страсти к слову?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю