Текст книги "Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)"
Автор книги: Андрей Битов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Недаром у Пушкина и Лермонтова предельно различно отношение к буре: Пушкин в «Медном всаднике» написал ее как катастрофу, а Лермонтов в «Парусе» просит бури, мечтая вырваться за пределы мира, напоенного гармонией, но ограниченного снизу «струей светлей лазури», а сверху – золотым лучом солнца.
Меня недавно поразило, что «Белеет парус одинокий…» (1832) и «Медный всадник» (1833) существовали в одном временнум пространстве – и не были друг другу известны. Я говорю не о желании их «познакомить», хотя еще одним краеугольным камнем лермонтоведения, наравне с проблемой влияния Пушкина на Лермонтова, является факт их личного незнакомства.
Так вот, Лермонтов и Пушкин знакомы не были, и если лермонтоведы еще спорят о том, читал ли Пушкин хоть строчку Лермонтова, – то, что Лермонтов тщательно штудировал Пушкина, можно утверждать с уверенностью.Так, «Пророк» Лермонтова построен как сознательная антитеза «Пророку» пушкинскому: пушкинский ветхозаветный пророк подвергнут Лермонтовым жестокой вивисекции – и путем искусной операции по перемене не пола, но сути превращен в пророка эпохи Нового Завета. (Поразительно, но и первый, и второй, и третий (тютчевский) [11] «пророки» в русской литературе написаны тогда, когда каждому из их авторов исполнилось по двадцать семь…) [12]
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей» —
на этом заканчивает Пушкин. И с этого, с этой, как теперь модно выражаться, точки сборки, начинает Лермонтов:
С тех пор как Вечный Судия
Мне дал всеведенье пророка…
Однако его «Пророк» фиксирует свое поражение, напрасность и тщетность своих духовных усилий по спасению человечества:
Когда же через шумный град
Я пробираюсь торопливо,
То старцы детям говорят
С улыбкою самолюбивой:
«Смотрите: вот пример для вас!
Он горд был, не ужился с нами:
Глупец, хотел уверить нас,
Что Бог гласит его устами!
Смотрите ж, дети, на него:
Как он угрюм и худ и бледен!
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его!»
…Но не только эстафета, принятая от Пушкина, «удваивает» силы Лермонтова.
Лермонтова всегда было два, даже несколько.
«В обществе Лермонтов был очень злоречив, но душу имел добрую: как его товарищ, знавший его близко, я в том убежден. Многие его недоброжелатели уверяли в противном и называли его беспокойным человеком…» [13]
«Впрочем, он мог быть в то же время кроток и нежен, как ребенок, и вообще в характере его преобладало задумчивое, часто грустное настроение…»
«…Лермонтов был чрезвычайно талантлив… Но со всем тем был дурной человек: никогда ни про кого не отзовется хорошо; очернить имя какой-нибудь светской женщины, рассказать про нее небывалую историю, наговорить дерзостей – ему ничего не стоило. Не знаю, был ли он зол или просто забавлялся, как гибнут в омуте его сплетен, но он был умен, и бывало ночью, когда остановится у меня, говорит, говорит – свечку зажгу: не черт ли возле меня? Всегда смеялся над убеждениями, презирал тех, кто верит и способен иметь чувство… Да, вообще это был “приятный” человек!..»
«…В сущности, он был, если хотите, добрый малый: покутить, повеселиться – во всем этом он не отставал от товарищей; но у него не было ни малейшего добродушия, и ему непременно нужна была жертва, – без этого он не мог быть покоен, – и, выбрав ее, он уж беспощадно преследовал ее. Он непременно должен был кончить так трагически: не Мартынов, так кто-нибудь другой убил бы его».
Особенно хорош рассказ некоего Колюбакина, разжалованного в солдаты за пощечину своему полковому командиру и отправленного в действующую армию, на Кавказ, куда «прислан был Лермонтов, переведенный из гвардии за стихи на смерть Пушкина. Они вскоре познакомились для того, чтобы скоро раззнакомиться благодаря невыносимому характеру и тону обращения со всеми безвременно погибшего впоследствии поэта. Колюбакин рассказывал, что их собралось однажды четверо… они наняли немецкую фуру и ехали в ней при оказии, то есть среди небольшой колонны, периодически ходившей из отряда в Георгиевск и обратно. В числе четверых находился и Лермонтов. Он сумел со всеми тремя своими попутчиками до того перессориться на дороге и каждого из них так оскорбить, что все трое ему сделали вызов, он должен был наконец вылезть из фургона и шел пешком до тех пор, пока не приискали ему казаки верховой лошади, которую он купил. В Георгиевске выбранные секунданты не нашли возможным допустить подобной дуэли: троих против одного, считая ее за смертоубийство, и не без труда уладили дело примирением, впрочем, очень холодным».
(Чем не начало «Трех мушкетеров» – въезд д’Артаньяна в Париж? За пять лет до выхода романа, которого он уже не прочтет, Лермонтов разыграл этот эпизод на сцене жизни… Известно, что Дюма был весьма заинтригован судьбою Лермонтова, интересовался ею во время своего путешествия по России, а потом написал о Лермонтове в своих очерках «В России» и «Кавказ» много подробнее, чем о Пушкине.)
Впрочем, еще при рождении младенца Лермонтова акушерка тотчас же сказала, что этот мальчик не умрет своею смертью.
Так оно, как мы знаем, и случилось.
Пуля прошила Пушкина, чтобы затем достаться Лермонтову как единственному достойному наследнику. В те самые его двадцать семь – в той самой точке выбора.
(В скобках – о мистике чисел. Футурист и «будетлянин» Велимир Хлебников, колдуя с датами в своих «Досках судьбы», предсказал для России обе мировые войны, 1914 и 1941 годов, на основании дат жизни Лермонтова – как возмездие через сто лет за убийство гения, не успевшего выполнить свое предназначение.)
К 1841 году Лермонтов как поэт выявляется уже со всей своей будущей силой.Но последние его стихотворения полны горьким предчувствием близкого и внезапного конца… И – снами… И – осознанием своего одиночества.
Дубовый листок оторвался от ветки родимой
И в степь укатился, жестокою бурей гонимый;
Засох и увял он от холода, зноя и горя;
И вот наконец докатился до Черного моря.
<…>
И странник прижался у корня чинары высокой;
Приюта на время он молит с тоскою глубокой
И так говорит он: «Я бедный листочек дубовый,
До срока созрел я и вырос в отчизне суровой.
Один и без цели по свету ношуся давно я,
Засох я без тени, увял я без сна и покоя…»
«Листок»
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я;
Глубокая еще дымилась рана,
По капле кровь точилася моя.
Лежал один я на песке долины;
Уступы скал теснилися кругом,
И солнце жгло их желтые вершины
И жгло меня – но спал я мертвым сном…
«Сон»
Впрочем, тема одиночества для Лермонтова всегда была одной из важнейших. Ведь еще пятнадцатилетним он набрасывает первый вариант «Демона», где падший ангел в гордыне своей дерзает мнить себя совершенно одиноким – и это одиночество противопоставлено одиночеству самого Бога.
«Выхожу один я на дорогу…» – это уже не просто предчувствие, а завещание. И здесь, как в «Пророке», Лермонтов волей-неволей вновь обращается к Пушкину.Это великое стихотворение с его уникальным чувством космоса («звезда с звездою говорит») кончается вполне пушкинским заветом.
У Пушкина:
И где мне смерть пошлет судьбина?
В бою ли, в странствии, в волнах?
Или соседняя долина
Мой примет охладелый прах?
<…>
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.
« Брожу ли я вдоль улиц шумных…»
У Лермонтова:
Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь…
У Пушкина:
Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя…
«Когда за городом, задумчив, я брожу…»
У Лермонтова:
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
Пушкин и Лермонтов?
…Мой друг, писатель Юз Алешковский, однажды высказал великую мысль. Важно помнить о том, сказал он, что дьявол хочет погубить всех, а Господь хочет спасти каждого. Поэтому твое одиночество не должно перерождаться в гордыню. Чтобы ты не претендовал на единоличное внимание к себе Бога.
Лермонтов и …?Но на эту дорогу он вышел один.
«Сашенькины глупости» [14]
Третий Жемчужников
– СУЩЕСТВУЕТ ЛИ ненаписанный текст как жанр – это любопытно, но… Какие-то вещи в последней нашей беседе – в Грибоедове…
– Получились. Потому что…
– Я не знаю, получились ли. Юридически – получились: я жадно застолбил свои дилетантские наблюдения, и по крайней мере они авторизованы. Можно и пренебречь этим, но публикация была. Но, вообще-то, это требовало текста.
Получается, что ненароком вырабатывается жанр.
Единственная привилегия писателя – это возможность передвигаться по жанрам – других не дано.
Но это жанр, порожденный некоторой, я бы сказал, халатностью и халтурой. Поскольку я теперь, в который раз, выбалтываю ненаписанный текст.
Причем теперешний текст гораздо стариннее грибоедовского: это были 60-е годы… Какой же это был год? Наверное, 65-й, когда вышел Козьма Прутков в «Библиотеке поэта». Я купил эту книжку и необычайно увлекся: наслаждение – полное, восхищение – полное. Поскольку к тому времени я уже влюбился в Заболоцкого, знал немножко про обэриутов и сам был молод, то мне еще очень нравилась эта… опережающая авангардностьэтого явления.
Потому что, строго говоря, с Прутковым сложная… история его восприятия. В тот момент импонировало: вот, значит, еще когда делали это. Такие приоритеты обретались внутри условий неполных возможностей публикации, и тогда еще было интересно усмотреть то ли намек, то ли – что всегда все было, то ли еще что-то.
Но так на Пруткова не все смотрели все же. С помощью, может быть, замечательных иллюстраций Кузьмина, – и были все же читатели, читатель нормальный был, – Прутков воспринимался как чистый юмор и потреблялся как юмор – то есть внутри литературного процесса это потреблялось так.
Я прочитал его от доски до доски. Потом прочитал примечания и, в частности, приложения и там обнаружил тоже очень много интересного. В частности, от души смеялся над «Азбукой», не вошедшей в основной свод Козьмы Пруткова. Вот:
«Б – это больная Юлия.
Т – это татарин, продающий мыло или халаты».
Словом, очень смешно. Потом я взялся смотреть, почему, собственно, это так смешно и так просто… хотя это такая чушь. Потом оказалось, что против этого стояла заинтересовавшая меня помета Владимира Жемчужникова (одного из братьев, который больше всех занимался составительством) – «Сашенькины глупости!»
Когда я увидел, что эти, такие смешные вещи не вошли в основной свод, что существует такое разделение, я попытался разобраться почему. Стал внимательно читать вступительную статью. Аппарат очень хороший, и по нему было хорошо работать. Хотя я и не работал.
И вот теперь, собственно, и возникает история – кто, собственно, такой Прутков.
Известно, что Прутков – это Алексей Константинович Толстой и два брата Жемчужникова – Владимир и Алексей.
Но и третий брат Жемчужников – Александр Жемчужников. И вот про третьего брата Жемчужникова из некоторых писем, приведенных в комментариях, и так далее я понял, что он был как-то оттерт. Оттерт, потому что в конце он злоупотреблял именем Козьмы Пруткова, печатал свои собственные произведения под этим именем, после того уже, как Прутков умер «по вине Пруткова», не согласуя это со своим братом, и так далее. И что он автор всего трех вещей – поучаствовал в свое время, так сказать, в этих трех вещах.
Я посмотрел эти вещи – они оказались превосходными. Вот тут-то у меня и возникла сначала чисто образная идея о том, какова доля его участия. И почему он оттерт, и в чем тут дело, и почему он к этому возвращался. И я решил написать статью «Третий Жемчужников». Это было, соответственно, тридцать лет назад.
А года два назад я к этому замыслу вернулся и посмотрел внимательнее. И умудреннее уже. И увидел, что там есть еще что-то более интересное. Теперь, когда я с вами беседую, я забыл уже оба уровня, так и не написав текста. И вот теперь я попытаюсь восстановить оба уровня.
Что мне показалось на первом уровне – просто на обнаженном прочтении трех произведений: что каждый раз это были начала жанров. Первая басня, первая пьеса… И дальше это уже не продолжалось, дальше продолжали уже другие шлепать эти басни и пьесы. Я подумал: что же важно в таком вот странном сочинении, как Прутков? – важно родить жанр. И каждый раз третий Жемчужников присутствовал при рождении основных жанров, после чего уходил в кусты. С точки зрения современной, как бы более авангардной, это – пионер, тот, кто рождает жанр, а не тот, кто повторяет. Ведь существовало такое мнение, что он был менее творческий человек, но был, просто присутствовал, в компании. А может быть, вдруг – наоборот.
И мне захотелось сделать такую игру, чтобы объяснить несуществующего автора более основоположником. Что ему было интересно – придумать, а осуществлять – неинтересно. Ну а потом, потому что он не осуществлял, он и оказался оттертым.
И это был первый уровень.
Потому что при рождении жанра возникает как раз самая высокая степень абстракции, того абсурда, который мы впоследствии, уже с опытом и XX века, воспринимаем с таким… снобистским вкусом: вот какие молодцы – уже тогда, в реалистическом веке, а уже как мыслили. Вот такого я хотел описать авангардиста того времени.
Но сегодня этот вопрос мне кажется гораздо более запутанным.
Дело в том, что все держится более или менее до тех пор, пока они молоды, красивы, богаты, любимцы всего на свете. И пока они шутят, пока они делают это совершенно свободно. Вот тогда и рождается Прутков. И постепенно набегает корпус этих сочинений. Потом, когда уже на уровне «Современника» – в 60-е годы, в конце 60-х годов – возникает какая-то слава у Пруткова, то нужно еще разобраться… Сегодня я, может быть, не подготовлен к этому как литературовед, но думаю, что можно разобраться и что мое предположение точно: начинается такое гражданское преувеличение Пруткова. То есть его начинают рассматривать не как шутку, а как сатиру. И в этом качестве он приобретает так называемое всенародное звучание.
Теперь разберем трех действующих писателей. Кроме Александра, который куда-то канул в Лету и просто, как Прутков, стал директором пробирной палатки. Правда – покрупнее: где-то, кажется в Сибири, стал чуть не губернатором.
Теперь разберемся с другими: великий писатель там один – Алексей Константинович Толстой, великий писатель второго ряда, – возглавляющий это дело, так можно сказать.
Все, что Алексей Константинович написал самостоятельно и что вошло в корпус Пруткова, – все собирается в собрание его сочинений. Уровень вклада Алексея Константиновича в Пруткова ни с чем не сравним. Это очень высокий уровень и этого много. Так что считается исследователями, что это именно он сделал в этом жанре.
Теперь есть еще два брата Жемчужниковы – Владимир и Алексей.
Алексей – все же хоть какой-то поэт, то есть даже не какой-то: сравнительно недавно, уже в наше, советское время, он даже вышел в малой серии «Библиотеки поэта». Хотя его стихи по сравнению с русской поэзией – не самого высшего порядка, но стихи. Значит, у него была определенная литературная амбиция.
Ну а Владимир получается совсем уже как-то… Вот как выручает его Б. Я. Бухштаб: «Третий создатель… вне Пруткова никак не проявил себя в литературе. Между тем это, собственно говоря, центральная фигура прутковского триумвирата».
Первый, второй, третий – постоянно меняются местами, сначала в очереди жизни и смерти, потом в сознании современников, потом в собственном… потом в сознании исследователей и потомков.
Где уж тут Сашеньке найти место?
Когда Алексей Константинович умирает – а он умирает первым, – в это как раз время возникает гребень славы Пруткова на гражданских, на сатирических позициях. Получается, что ничего и не сделано, кроме Пруткова, – в каком-то плане.
И тогда из молодых куролесивших красавцев люди превращаются уже в достаточно пожилых и зрелых людей. И основную роль в установлении истинного наследия Пруткова начинает играть Владимир Жемчужников. «Сашенькины глупости» – так он отсеевает «зерно от плевел». А Алексей Константинович – пахан, и его уже нет. Вот и интересно, что когда главный уходит, начинается эта дробность. Растаскиваться начинает по строчкам.
Тут можно найти кое-что в письмах. Естественно, что переводом русских в первую очередь интересуются немцы, как правило, – и вот ответ на какое-то немецкое письмо: «Не все, подписанное именем Козьмы Пруткова, принадлежит мне… Граф А. К. Толстой писал также под этим псевдонимом. <…> Ко всему сказанному я должен добавить, что в некоторых произведениях Пруткова принимали участие и мои братья, в особенности Владимир Михайлович». То есть не все написал он, Алексей Жемчужников… а кое-что написал и Алексей Константинович. Что Алексей Жемчужников – главный, этим признанием не отрицается, а подчеркивается. Так начинает вычленяться до строчек – кто где что написал.
То есть эта статья, по идее, если ее писать, это эссе должно превратиться в какой-то натуральный случай авторского права. Надо учесть, что это действительно дворяне, господа, благородные офицеры, с благороднейшими взаимоотношениями, очень любившие друг друга. Поэтому – на склоку, так сказать, не потянет. И на вонь, доступную нам в опыте, на ту материю, которая «дана нам в ощущениях», тоже не тянет. Надо все время ставить коэффициент на то, что это были господа. И тем не менее: вот такая вещь – авторство: потом, когда уже есть слава, ее хочется поделить. Это очень интересный феномен, и с ним, конечно, надо разбираться построчно: для немцев – по-немецки. И вот уже каждый платит за выпивку сам…
А Алексей Константинович умер и в литературе на время уходит в тень. Я думаю, что некоторый интерес к нему, связанный с… – «Князь Серебряный» всегда проходит, исторические романы всегда проходят, – ну и еще, может быть, интерес, связанный с тем, что вот – такой благородный, а у нас уже всех проэксплуатировали, у нас же теперь и второй, и третий эшелон по-всякому эксплуатируют… Ну и романсы… Словом, какой-то уже другой к нему интерес.
А к Жемчужниковым – и никакого. Если бы не Прутков. И Прутков, который рожден, как свобода, обретает кабалу наследия. Вот это и было мне интересно. Но не в рамках склоки, а в рамках естественно рожденного авторского права.
Это очень немаловажно: пока мы молоды – мы щедры. Когда молодость кончается – мы начинаем делить. Это любопытно.
А Сашенька – исчез. А он и не претендует. Правда, потом он написал еще что-то, еще что-то и еще что-то… Что поддерживает меня в том, что он был одарен, по-видимому, вот этим… чувством новой формы?.. Ну никогда он не был литератором, он не собирался этим заниматься, он не умел разрабатывать, что ли. Поэтому он только поучаствовал. Но в комментарии вдруг выясняется, что он не «поучаствовал», а написал. А потом это понравилось – и подсоединились. То есть совсем другая получается картина. Получается, что в этих трех случаях Александр Жемчужников сделал это.А они подключились. Вот вам и авторство. Весь корпус написан не им, но это он сумел так пошутить, он нашел этому форму. Вот такая любопытная история.
Сейчас я попробую найти этому подтверждение.
Вот: «…участвовалв сочинении трех басен и двух комедий… красавцы и силачи, веселые, богатые, прекрасно образованные, с большими придворными, великосветскими и сановными связями, блестящие остроумцы, талантливые поэты, жизнь била в них ключом…» – Это из предисловия я цитирую, кстати, очень хорошего, но – того времени…
– Чье предисловие?
– Бухштаба. Так что – совсем хорошо… – «и в затхлой атмосфере николаевского царствования» – вот начинается переход, о котором можно судить уже по нашему предисловию, – «прорывалось в задорных выдумках и дерзких шалостях… В этих шалостях особенно отличался Александр Жемчужников,неистощимый забавник с необычным даром имитатора»… Вот видите! Значит, из чего это рождалось? – из хулиганства.
А хулиганство было неслабое. Например, пунктуально в одно и то же время проходил министр финансов – он каждый раз попадался ему навстречу, снимал цилиндр и произносил: «Министр финансов – пружина действия!» До тех пор пока министр финансов не пожаловался царю. А что делать царю?
Или, например, не лень им было – с похмелья, наверное, – в пять утра объехать всех главных каких-то архитектурных чинов города с сообщением, что провалился Исаакиевский собор и надо через час быть срочно при полном параде на месте происшествия, потому что там будет император. И вот они все явились…
Кажется, что – тоже у меня некоторая тень, которую надо проверить, – кажется, что долоховские штучки в «Войне и мире» взяты с Александра Жемчужникова или с братьев Жемчужниковых. В первом варианте «Войны и мира» Долохов – это такой плейбой…
Что меня в этой истории подстегивает: у нас в Ленинграде есть до сих пор еще недооцененный автор, живой – пока еще, – Виктор Голявкин, дай Бог ему здоровья – гений, чистый гений конца 50-х – начала 60-х годов. Который о Пруткове, может быть, и слышал, но обэриутов не знал. Он учился в Академии художеств, и свои абсурды он начинал с абсурда в жизни. То есть те же самые нелепые истории у него разыгрывались в жизни, а потом они перешли в тексты. По-видимому, это довольно нормальный ход. Это сейчас уже называют «экшн», «перформанс» и все такое прочее, это стало жанром. Но было это областью поведения. Природа этого есть – ты создаешь экшн, потом ты создаешь перформанс, потом ты это эксплуатируешь. Тут есть какая-то природа. Как есть природа авторского права, так есть и природа этого свободного авангардного зарождения.
А дело в том, что когда они начинают – ничего как бы нет. Литература находится в полном упадке, Золотой век прошел, а новый не наступил. То есть – яма такая литературная. И еще не расписались будущие великие классики до конца – ни Толстой, ни Достоевский. Это все позже будет. То есть такая яма. И из этой ямы они, такие молодые и красивые, смотрят на все с большим юмором. И просто как бы не ждут литературы.
Вот когда не ждут литературы, то она как-то проявляется в очень свободной форме. А вот когда ее ждут, когда она в накатанном таком виде существует – то надо унаследовать, кого-то надо превзойти, куда-то вписаться… А они ничего не ждут ни от литературы, ни от себя в литературе. И в этом их победа. Поэтому возникает Прутков. В любых других условиях вы Пруткова никак не получите.
Если бы это была уже опять накатанная литература, родились бы таланты – и их опять начали бы пародировать: они опять рождают школу пародии, потому что она есть, она есть в самой жизни. Мы все время этим занимаемся. Без этого – никуда.
И получается, что Александр Жемчужников вовсе не такой ничтожный автор, поучаствовавший в трех баснях. Ведь это тоже некоторая юридическая вещь: «А что ты рукой написал?»
Кстати, совершенно кромешная вещь в этом смысле таится и в современном перераспределении. Вот, допустим, были шестидесятники – одни осуществились, другие не осуществились, у одних слава, у других – нет, одни померли, другие уехали и так далее. Потом оказывается с горестью, что все ждали: вот этот напишет-напишет-напишет – ничего уже больше не напишет. Уже – шедевры или не шедевры, – но все вещи написаны. Но как понять, кто как повлиял на что?
Я знаю по своей литературной практике – вот я недаром упомянул Голявкина. Его практически не знают, хотя вещи его опубликованы. Но его влияние на целый отряд писателей, хотя бы ленинградских, – из которых тоже половина погибла…
– Психологическое влияние?
– Нет! Он создавал какую-то ауру гениальную вокруг себя. И после него путь к абсурду, путь к абстракции, к юмору был просто более естественным. Ничего же не публиковалось. Когда ничего не публикуется, то устное творчество между коллегами становится на полку с классиками.
Или возьмем, например, Юза Алешковского, автора теперь уже достаточно известного, потому что он написал кучу книг и их уже напечатали и там, и тут. Но дело в том, что гений Алешковского расцветал точно так же, без какой-либо претензии на литературу. Когда это рождалось в устной форме, когда это рождалось в застолье, с щедростью для друзей, – это влияло на бездну разных умов. Потому что пили – люди ведь подбирались в компанию. Некоторые из них потом что-то производили. И ту свободу, которую объявлял Юз, – я имею в виду внутреннюю свободу, не внешнюю, не цензурную, хотя и в цензурной он нарушитель всего по лексикону, – но внутреннюю свободу от него люди воспринимали как бесплатную, она же никак не авторизована. Так что чего только не автор Юз, в этом мире уже не так-то просто и установить. Это уже отдельные феномены – признания там, славы и увенчанное. Но те, кто не настаивает, те и не получают. И чрезмерная увенчанность – это тоже огромный крах. Но в любом случае – это начинается с неблагодарности и кончается неблагодарностью. Допустим, я думаю, что отношение к Бродскому – современное – уже как к неживому факту.
– Может быть, потому, что он и стал неживым фактом?
– Это с вашей точки зрения. Потому что вдруг вы в данном случае совершенно разделяете общую пошлость. Но он назначил в свое время такую планку поэзии и так осуществил свою судьбу, что это питало, понимаете… Вот – опубликованный текст и – неопубликованный текст. Неопубликованный текст питает – то, что не опубликовано, всякого возникающего… – А где это потом? – Потом люди считают, как правило, что это – они сами. И это никак не учитывается. Наверное, это не очень простой вопрос – взять нобелевского лауреата, и в конечном счете после того, как ему дали Нобелевскую премию, – ему все будут неблагодарны: молодые поэты будут воспринимать ту школу, которую он дал, как уже объявленную догму. Если они захотят утверждаться за чужой счет, что сейчас очень в практике и модно, то они это сделают. Скажут, что это уже прошло, что это мертвое, что это уже не нужное, – и так и делают. Но это самый вульгарный способ, его очень просто разоблачить, и потом – справедливость восторжествует. Но кто учтет то влияние, которое просто исходит от личности, находящейся внутри, нелитературное. Когда есть литературная жизнь, но нет литературы.
Дело в том, что то, что усваивается, никогда не отблагодаривается. Вот еще в чем парадокс Александра Жемчужникова.
Но тут это употреблено родственниками,любящими братьями. Они даже и не подумали. А уж в старости, когда им надо было разделить строчки, – они опять не подумали. По-видимому, – это уже, правда, фантазия недопустимая, и не надо, может быть, в этом особенно ковыряться, но по-видимому, в этой глуши, в этой провинции этого стареющего льва – главного шутника – тоже что-то допекало: а там – слава Пруткова. И он стал лепить эти свои штучки, подписывая их именем Пруткова. Насколько они не лишены таланта… Вот сейчас в текстах, которые печатаются только из добросовестности издания и которые не входят в основной корпус Козьмы Пруткова, я их могу найти…
Вот когда вы читаете «медицинские» стихотворения Алексея Константиновича Толстого, вы, наверное, думаете: вот где не только Заболоцкий, но и Олейников с его «Тараканом»…
Таракан сидит в стакане.
Ножку рыжую сосет…
И еще не разобрано, кто впереди – Прутков или Лебядкин. Думаю, что Прутков. Но Достоевский настолько знаменит, что две лебядкинские строки вошли в основу.
Ну вот я нашел – это из того, что выкинуто, не вошло в основной свод. Я просто наугад раскрыл. И это как раз на тему нашей беседы:
«Почему сивый всегда завидует буланому?»
Дальше:
«Гений мыслит и создает. Человек откровенный приводит в исполнение. Дурак пользуется и не благодарит».
Понимаете? Я ткнул наугад, как в Библию. А попал просто в собственные тезисы. Это пишет тот самый Александр Жемчужников, которого отставили.
Понятно, что это, может быть, вторично по отношению к основному своду, но…
А вот – посмотрите:
«Человек умирает, но ордена остаются на лице земли».
Конечно, Алексей Константинович придумал все эти военные афоризмы.
Теперь смотрите:
«В настоящее время, за смертью графа Алексея Константиновича Толстого, представителями и собственниками литературной подписи Козьмы Пруткова состоят лишь два лица – брат мой, Алексей Михайлович Жемчужников, и я, Владимир Михайлович Жемчужников. И ни покойный граф А. К. Толстой, ни мой брат, ни я никогда никому не предоставляли права пользования и распоряжения этою подписью».
– Это официальный документ?
– Да, это письмо господину редактору журнала «Век» на публикацию Александра.
Я воссоздаю некий образ… Какая же это психологическая история! Причем психологическая история между людьми, которые не могут это вывести, к сожалению… вернее, к счастью, на уровень драматургии, которая бы выпукло нарисовала нам – чего это стоит. Все это как-то проглатывается, съедается, но письма, тем не менее, пишутся.
В этой самой переписке какая-то и правда выплывает. Никуда от этого не денешься. Стараясь определить с гомеопатической, юридической точностью права литературной собственности, Владимир Жемчужников неизбежно что-то и выдает.
Теперь ответьте мне на простой вопрос: чем открывается каноническое собрание произведений Пруткова? Оно же было действительно доведено до канона Владимиром Жемчужниковым и так и издается с тех пор. Так вот, чем оно открывается?
– Я должна ответить на этот вопрос?
– Да, вы ответьте на этот вопрос.
– Почему – я?
– Вот видите, вы не можете ответить. Я вам скажу… вот и ищу… тут почему-то с четвертого номера начинается. Я что-то не нахожу… А! Первое – это, наверное, биография; второе – еще что-то; третье – «Мой портрет» – «Когда в толпе ты встретишь человека, который…» – я подозреваю, что это может быть Алексей Константинович; и четвертое – уже стихи. «Незабудки и запятки». Эта вещь написана как пролог ко всему последующему. То есть сначала – биография, потом портрет и так далее, то есть пародируется полное собрание сочинений. Каково же первое стихотворение? Сразу – «Незабудки и запятки», басня. Теперь читаем здесь, в этой старательной истории, где все время Александра вычеркивают:
«…Летом 1851 или 1852 г. во время пребывания нашей семьи (без гр. Толстого) в Орловской губ. в деревне, брат мой Александр сочинил между прочим, исключительно ради шутки, басню “Незабудки и запятки”; эта форма стихотворения-шалости пришлась нам по вкусу, и тогда же были составлены басни тем же братом Александром при содействии бр. Алексея: “Цапля и беговые дрожки” и “Кондуктор и тарантул”, и одним бр. Алексеем “Стан и голос” и “Червяк и попадья”. Кроме последней из этих басен, остальные были напечатаны в “Современнике” в том же году без обозначения имени автора…» – и так далее. То есть уже в самом разбирательстве получается: вот кто и это написал, и то написал… Это не просто – что такое автор. Автор – это все-таки свобода. А свобода… Есть мандельштамовское определение, что я делю литературу на разрешенную и неразрешенную. За разрешенную я готов бить палкой по голове, а неразрешенная – вот тут я всегда путаю – это не то «взорванный воздух», не то «ворованный воздух».