Текст книги "Улетающий Монахов"
Автор книги: Андрей Битов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
«Вот я и приехал…» – усмехнулся про себя Монахов, следуя за сильной Наташей, легко несшей пудовую корзину. На секунду ему померещилось, что именно сюда он и ехал: откуда-то оттуда, не от мамы и не от жены. Квартиру он воспринял заново, будто ни разу в ней не был. Он протискался в темную прихожую между Наташей, корзиной и дверью, отсюда была видна насквозь кухня: сухонькая седая растрепанная женщина с папиросой во рту мыла посуду.
– Тетя, это Монахов, – сказала Наташа, пристраивая корзину.
Тетя отклонилась назад, близоруко щурясь в темноту прихожей, приветливо кивая, будто ей дым лез в глаза, мол, извините, мокрые руки, ничего не видя… Монахов расшаркивался в темноте с учтивым замешательством.
– Пошли, пошли. Ты с дороги. Тебе надо принять душ… – громко, для тети, говорила она и влекла его дальше по столь же темному коридору. – Не обращай внимания.
И Монахов последовал за ней, галантно перед тетей пританцовывая, будто еще кто-то был между ними, какое-нибудь небольшое животное, чтобы не наступить… «Что она ей наплела?» – кисло думал Монахов. Эта в секунду образованная в коридоре семья, состоящая из него и тети, его не устраивала. Предчувствия, не обманувшие-таки его, подступили вплотную. Тоска о собственном исчезающем обмане охватила его. «Сейчас я ее решительно расспрошу, зачем она подстроила этот звонок Исмаилову. И тогда…» Но спросить ему так и не удалось.
Комнату он тоже не узнал. В ней, такой было пустой, поместилось нелепое количество новых предметов: столовский столик, отороченный алюминиевой полосой, к нему в гарнитур такой же стул; деревянный ангелок, головка, антиквариат, подлинник с отколотым носом, с крылышками за ушами, висел на свежем гвозде; большая иностранная фотография – голая белая девушка рядом с гигантским, белым же, изоляционным роликом; большая шкура неведомого Монахову животного на полу, а на шкуре, обняв замызганные коленки, – глубоко небритый, всклокоченный человек, сверстник Монахова, уж не Ленечка… Монахов растерялся.
– Какой ты смешной, Монахов! – восхитилась Наташа. – Что с тобой? Это же Зябликов, ты его уже видел.
Монахов попер к нему с протянутой рукой.
Сделав чисто формальное движение приподняться, Зябликов подал крошечную немытую ручку.
– Монахов, – сказал Монахов.
Зябликов, однако, не сказал «Зябликов», а лишь внимательно взглянул. Взгляд этот несколько смутил Монахова, хотя и не содержал в себе ни недовольства, ни вызова – будто Монахов стал виден насквозь. Это ничем пока не подтвержденное впечатление ума Зябликова вызвало в Монахове смешанное чувство почтения и неприязни.
– А ты обставилась… – сказал Монахов, чтобы сказать.
– А это, – смеясь, показала Наталья на стол, – они с Ленечкой вчера из кафе, что на углу, приперли…
– Как? – не понял Монахов.
– Так, взяли за углы и понесли.
Зябликов будто и сам с интересом слушал.
– А этот… ангел, – ткнул тогда Монахов в ангелочка. – Ведь настоящий? – настороженный за свое знание искусства, спросил он.
– Это Не ангел, а херувим, – гордо сказала Наталья. («Какая разница?» – раздраженно подумал Монахов.) – Ленечка не настоящего бы не подарил… (– Монахов молчал.) А это шкура Зябликова.
– Не моя, конечно, а яка, – сказал Зябликов.
И эта шутка, не стоившая того впечатления ума, которое он на Монахова произвел, была, значит, чистой любезностью. Монахов особенно готовно засмеялся: демократия Зябликова его покорила. Получалось, правда, что лишь один он без подарка. Он подумал было о корзине с фруктами, но тут же отверг подобное предположение, показавшееся ему слишком циничным, что ли. Он тогда чуть поудивлялся про себя, что и не подумал о подарке, убежденный, по-видимому, что он сам и есть подарок. Монахов усмехнулся. Зябликов раскрыл перед ним коробку каких-то удивительно длинных папирос.
– Я их сам набиваю, – сказал он.
Из ложного чувства Монахов готовно взял одну, сел рядом на шкуру и теперь крутил папиросу в пальцах, просыпая табак.
– А я бросил курить, – сказал он.
Зябликов без слов вынул папиросу из его пальцев, положил назад в коробку. Монахов растерянно улыбался.
Наташа вышла на кухню – Зябликов молчал, и Монахов молчал, последовательно удручаясь от мысли. Он словно только сейчас понял. Когда он вот так внутренне метался, из трех путей выбирая один, почему каждый из трех становился единственным? С чего бы это? С чего бы это – в том случае, если он решался на Наташу, то дальше с порога они входили на какую-то, как площадь широкую, постель, оставаясь всегда вдвоем, без помех, до тех пор, по-видимому, пока Монахову в очередной раз не станет пора? Вот этот вихрь с порога, как награда за решимость, это расчисленное пространство дня рождения вдвоем – одно и могло победить в выборе. То есть варианты выбора порывают с реальностью, пока выбор, умножаясь, пытается ее отразить… Эволюция варианта: побеждает тот, который умудрится прикинуться наиболее соблазнительным. А здесь – Зябликов, тетя, херувим… – все то, что было легче всего себе представить с самого начала. «Выбор искажает цель». – Монахов подержал эту мысль, как держат в руках какую-нибудь законченную форму, деталь неизвестной нам принадлежности и назначения – такая симпатичная вещица, а ни к чему – и отложил, забыл за неупотребимостью.
Наташа поманила его в коридор.
– Ты что же, Монахов… Дурачок, Монахов, – приговаривала она, обнимая его как столб. – Ты зачем на Зябликова дуешься? Он-то при чем?
Монахов удивился этому предположению… Вот уж что угодно, но о сопернике он не думал. Именно что он считал себя вне конкуренции… Даже мысль такая ему в голову прийти не могла.
– А что, и твой Ленечка будет? – сообразил он.
– Они уйдут, уйдут!.. – запальчиво говорила Наташа, обнимая и любя его все больше. – Не могла же я их не позвать… – умоляла она.
Монахов был удовлетворен оказанным предпочтением и поцеловал ее. Из темного коридора он вернулся к освещенному Зябликову, всем своим видом не компрометируя Наташу, то есть каким-то образом обозначая, что ничего у него там в коридоре с ней не было. Хотя как это можно обозначить?., и как что-нибудь могло в коридоре быть? – вот что странно как допущение. Зябликов взглянул на него еще раз, опять производя впечатление ума. Тоже будто не сказав чего-то из того, что Монахов не показал.
– Ну так что, я схожу? – спросил Зябликов.
– Да нет, что вы!.. – стал отговаривать его Монахов, сладостно краснея. – У вас нет причины уходить, – неуверенно сказал он.
– Рубль у меня есть, – сказал Зябликов, снова взглянув.
– А-а… – Монахов был крайне смущен своей проговорчивостью и стал с поспешной готовностью суетливо доставать пять, десять, все деньги. Зябликов секунду помедлил рукою и решительно взял только пять.
……………………………………………………………………….
– Ну, что ты, Монахов, делаешь? – говорила Наташа. – Зачем ты ему дал деньги? Вы же перепьетесь, не дотянете до вечера. Ты дурак, Монахов. Зябликов просто мой друг. Он не имеет ко мне отношения. Ну что ты, Монахов!.. Он же сейчас придет… Монахов… Тетя!
Она вырвалась.
Зябликов оказался и впрямь весьма забавным человеком. Монахов таких не встречал. Он был великий путешественник. Он проплыл сибирские реки от истоков до океана, перешел пустыни и тайгу, и все это, кажется, была правда. Он мог прожить полгода один в обществе комаров и сосновых иголок и тогда не пил не только потому, что нечего, но потому, что незачем. Остальную жизнь, включая себя, он знал, кажется, не хуже, чем лес, и презирал, по-видимому, настолько глубоко, что оставался спокоен и снисходителен. Глупость, конечно, его раздражала, потому что ее трудно не заметить и когда ее мало, и когда ее много. В общем, он сильно нравился Монахову, и Монахов старался ему понравиться и проявить ум, постоянно поскальзываясь на своих неточностях. Но это уже не Зябликов прикалывал его неудачные слова взглядом, а сам Монахов в ту же секунду ловил себя на них, выправляя и выруливая, – вот благо соседства с умным человеком!.. Короче, они выпивали.
Забегала от кухонных дел Наташа.
– Ну что, готовы?.. – говорила она ласково, перебирая волосы Монахова.
Монахов цепенел под лаской, не зная, лестно это ему или лишне в глазах Зябликова. Делал вид, что ничего не происходит такого уж… Рука Наташи остывала, теряла трепет. Монахов чувствовал ее остановившийся взгляд за своей спиной. Вдруг она выходила.
Монахов же в этот момент как раз затеял рассказывать что-то из тех невероятностей, что нарассказал ему отец, из тех, что он слушал так пренебрежительно. Теперь, слегка редактируя, он обнаруживал в этом все больший и даже пронзительный смысл. Черепахи ползли к морю и плакали… птицы брали азимут по плоской Земле… некое последнее чудовище одиноко выживало в не менее последней Англии…
Зябликов же подобные случаи мог обнаружить в своем опыте.
Монахов восхищался. Смеялся от души и чуть дольше, чем от души, преувеличенно колыхаясь. Пусть был Зябликов умнее, зато Монахова любили, поэтому он не чувствовал себя ущемленно, а даже радовался, что будто стал моложе, будто в детство впал, расположившись в тени старшего друга. Зябликов склонялся доверительно, дышал в ухо:
– Наколка есть, понимаешь?
Монахов согласно кивал, не понимая. Он принимал «наколку» с тою же готовностью, с какой заглатывал «краску» – самое плохое вино, которого на его пять рублей Зябликов сумел купить прямо-таки невероятное количество. «Дело совершенно чистое», – шептал Зябликов. Он знал, где лежит клад. Ему нужен лишь напарник. Напарника найти непросто. Нужен серьезный человек. Получается, что именно Монахов и нужен.
– Единственное, что мне не нравится в тебе… – Монахов насторожился, почему-то тотчас готовый к обиде, – так это твой трудовой напряг. – Монахов рассмеялся облегченно. – Пусть ты блестящий инженер, что дальше?
Монахов затруднился, что дальше. А дальше – ничего, то же дальше, – вот что сказал Зябликов. А тут сразу – миллион.
Ну что ж, Монахов, пожалуй, согласен.
– По рукам!
Входила Наташа. Монахов был весь в беседе.
– Странно, – сказала она. – Какой ты, оказывается, ребенок.
Монахов насторожился: хорошо это или плохо? Льстят ему или колют?
– Мертвый ребенок, – досказала Наташа.
Колют. Но и это лишь потому, что сами уколоты…
– Слушай сюда. – Зябликов покачнулся сидя. – Еще наколка есть…
– Да не слушай ты его! – рассмеялась Наташа. – Что, курган зовет копать?
Зябликов посмотрел на нее преданно и вцепился ей в руку, целовать.
– Да отстань ты! – незло стряхнула его Наташа.
Зябликов плавно повалился на бок и уже спал. Детская улыбка заголила его лицо.
– Морг, – сказала Наташа. – Что же ты, Монахов?..
– А что? – Монахов приблизительно улыбался.
– Предатель ты, Монахов.
Слегка поссорившийся с Наташей, принявший душ, протрезвевший, Монахов стал мрачен. Зябликов лежал все в той же позе на своей шкуре и впрямь мертвый. К чему все это? Пахло проколом, поражением, своей пошлостью. Всему этому не стоило противостоять. Нагромоздил… Монахов сидел на кончике стула, отвердев, отрешившись, как бы не касаясь даже воздуха этого чуждого лишнего помещения. После душа он был чист и брезглив.
Наташа носилась взад и вперед, накрывая, и он не смотрел на Наташу.
– Не сердись, – Наташа попробовала его обнять.
– Я не сержусь, – скучно отвечал Монахов.
– Ты меня не любишь, Монахов.
– Нет, отчего же…
– Ты не бойся, ты мне и не говорил ни разу, что любишь. Ты мне ничего не должен.
– Разве не говорил?..
– Пощади, Монахов! Очнись! Вот же я! – тормошила его Наташа. – Я тебя люблю. Ты пришел ко мне. Меня Наташа зовут. Милый…
И она зарылась ему в колени. Монахов посмотрел в последний раз на мертвого Зябликова и зажмурился, поощрительно гладя ее по голове. Замер, постанывая.
И тут, разрывая ему череп, прозвенел звонок.
– О черт! – простонала Наталья, вскакивая.
Хлопнула входная дверь, загудела баском, захохотала тетушка, и кто-то с шорохом птицы пролетел по коридору, задевая стены.
В комнату вошел немыслимый, не пролезающий в дверь букет тюльпанов, и, когда наконец протиснулся, за ним оказалось нелепое толстогубое раскрасневшееся лицо мальчика. Он еле удерживал рассыпающийся букет, а из-под мышки у него к тому же выскальзывала толстая книга.
Злое выражение беспомощно доживало на Наташином лице, точно злости не на чем стало держаться.
– Ты не представляешь, как я бежал!.. – с восторгом выдохнул мальчик и выронил наконец книгу, наклонился за ней, и посыпались цветы. Над ним возникла, расплываясь в улыбке, тетушка.
– Ленечка пришел, – объявила она как новость.
Ну конечно, это его Монахов видел тогда на базаре…
Наташа вспыхнула, прижала руки тыльными сторонами ладоней к лицу – остудить щеки, и, споткнувшись о цветок, она выстрелила из комнаты.
– Что с ней? – испуганно спросил Ленечка, обводя глазами комнату, ища причину и начисто не видя Монахова, будто он не сидел перед ним все на том же стуле. Выпуклые, цвета самого пустого неба, глаза Ленечки смотрели туда, где только что стояла Наташа, и не видели ее. Это небесное недоумение дало возможность Монахову опомниться, и он поднялся навстречу. Ленечка, так и не увидев Монахова перед глазами, понял наконец, что Наташи нет, и, с досадой отбросив оставшиеся в руках несколько цветков, ринулся следом, едва не опрокинув тетушку.
– Слушай! Слушай! – кричал он на бегу. – Погоди…
Тетушка, поджав губы и не глядя на Монахова, собирала цветы. На шкуре сидел как стеклышко Зябликов и смотрел недреманным взором, как она нагибается.
Ленечка яростно барабанил в дверь ванной:
– Открой! Открой же! Мне надо тебе сказать… – ныл он.
И Монахов не все понимал.
Комната, уставленная тюльпанами, еще раз преобразилась. Стол был накрыт, и зажжены свечи. Монахову казалось, что он здесь не первый день подряд, и каждый из этих дней непохож на предыдущий: насколько отличались его представления об этом дне от того, как он начался, настолько же вечер этого дня отличался от его начала. Казалось, все следует в обратной последовательности, будто пленку этого дня прокручивали вспять. Они теперь сидели вокруг стола так, будто это было вчера, как могло быть сначала, но не потом. Так неожиданно все вдруг стало чисто, нарядно и благопристойно. Совершенно трезвый Зябликов был внимателен и приятен для тетушки; Монахову нравились все, но больше всех Ленечка; Наташа нравилась всем, но больше всех хотела нравиться Монахову, которому нравилась меньше, чем хотела; Ленечка никого не видел, кроме Наташи. Чокались шампанским в тетиных бокалах, ели чудесно сохраненный прошлогодний арбуз. И этот арбуз, особенно поразивший воображение неташкентца Монахова, арбуз, которого не могло быть в настоящем времени, еще укреплял в Монахове впечатление, что все они сейчас – лишь воспоминание об этом, уже бывшем с ними, вечере.
Наташа была празднично хороша. Что бы там ни было, а то, что происходило в этом «воспоминании» Монахова, в наибольшей степени происходило с нею и для нее, причем не в воспоминании, а сейчас,в ее жизни. Это был ее день рождения, вот в чем все дело. На будущий год ей будет уже двадцать четыре года!.. Ей было страшно и весело. Монахов внушал ей любовь и ужас. Ленечкин восторг льстил и повергал в отчаяние. Сочетание их двоих будило в ней страх и любопытство. Именно испуг и жгучее любопытство главным образом освещали ее лицо и так красили, что казались одному светом ее любви к другому, а другому – отражением любви к ней первого. Наташа охотно пылала в этом костерке. Впрочем, Ленечка так любовался, что и не ревновал. Скорее уж Монахов ревновал: «Вот кто любит! Вот кому все!» – завидовал он, глядя в Ленечкино лицо, в эту небесную лужицу, в которой отражалась Наташа. Ах, как оно жило, как дышало! Будто его лицо летело на нем, как всадник: вперед! вперед! к ней, к ней!.. – радостно предаваясь этой скорости. Он все время к ней шел: он к ней шел, приходил, наконец видел и тогда снова шел. Он шел к ней через стол, через эти два метра расстояния, как сквозь бесконечность, не пугавшую и не останавливающую его. И радостно было Монахову видеть Наташу, и лестно читать в ее взоре, но стоило ему увидеть этот полет Ленечкиного лица, как не мог он не следить с падающим вслед сердцем за этим бесконечным и радостным падением, и тогда уже трудно ему было взглянуть на Наташу, которая ведь не смотрела на Ленечку, а ждала его, монаховского, взгляда Так голо, так откровенно мерцали ее широкие глаза, остановившиеся на том, что будет, уже скоро, не сейчас, через минуту, через час, но все ближе – решение! Не ее, но чье-то, но известно чье. Она все сделала, все свела, срежиссировала неизбежность и теперь могла только ждать. И ждать было радостно – она ни на что не рассчитывала и не обольщалась, но могла еще тысячу раз надеяться без всяких оснований, как Ленечка мог надеяться сто тысяч раз, как Монахов надеялся еще хоть раз в жизни…
Ленечка без умолку двигался, улыбался своим толстым редкозубым ртом, так ослепительно не стесняясь, плакал от счастья видеть ее своими пустыми, как облачка в высоком небе, глазами, и, какую бы безразличную чушь он ни молол, он только признавался в любви, только еще раз, чуть иначе, рассказывал, как ради нее все, что ни происходит на земле, или как все, что ни происходит, все – о ней. Наташа не слышала его никогда, но как же она была обеспечена им! Ах, господи! Какая бы глухая, беспросветная наступила бы тишина, умолкни Ленечка, которого она не слышит! Как Ленечке было наплевать, что он некрасив, неловок, нелюбим, не то говорит! Так завистливо любовался им Монахов. Так его же невозможно не любить! – думал Монахов, почувствовав под сердцем неожиданную для себя, такую отвычную теплоту. «Нет, женщина – это чудо, – размышлял далее он, ненароком поймав горящий Наташин взгляд и поспешно избежав какого бы то ни было обеспечения в своем. – Зачем ей я? Ах, как нехорошо!»
Курящая тетя, которая когда-то даже пела на сцене, у которой был без вести пропавший муж, щурилась на отставленный в руке дым, будто он ей лез в глаза, и эта ее значительность, эта ее временность, как бы сосланность в далекий Ташкент были хотя и простительны, но так заимствованы и узнаваемы, что Монахов опасался смотреть в ее сторону. Такое мог стерпеть только мудрый человек, как Зябликов (редкий случай, когда циничность успешно заменяет человечность). Наташа, та знала, что за человек ее тетя, сегодня выступавшая в роли матери, – это был репертуар. Монахов же избегал смотреть на тетю все-таки больше потому, что избегал каких бы то ни было подозрений в гарантиях.
– Может, ты прочтешь нам, Ленечка? – сказала тетя снисходительным грудным голосом.
– Да, да, прочтите! – заинтересованно поддержал Монахов.
– Наташа знает, ей не будет интересно, – сказал Ленечка.
– Прочти, – сказала Наташа. Ее обрадовал неожиданный интерес Монахова. – Я здесь пробовала ему прочесть и забыла.
В первый раз Ленечка кротко глянул на Монахова – как на вещь.
– Я его переделал, – Ленечка чем-то огорчился.
– Читай, не ломайся, – приказала Наташа.
– Ага, – сказал Ленечка и зажмурился. – Сейчас. Ага. «Рассвет». Это название. Значит, «Рассвет».
Как будто бы я умер, мир стоял…
В нем не было меня, и понемногу
Он очищался от того, что я
Присваивал, приписывая Богу.
Так чуждо и прозрачно все во всем,
И на глазах последний контур тает,
Деталь случайную на память унесем:
На горизонте дворник рассветает.
Как добродушен и халтурен взмах
Его метлы! Игрушка… Как обидно
Материя мерещится впотьмах:
Сквозь нас видать, коль мне себя не видно.
Концу конец – начало всех начал:
Мир так прекрасен, словно я в нем не был;
Прозрачные значенья не сличал
Со словом, а в начале было небо.
И будто не бывало в нем меня…
…Лежит строка прощальная в конверте —
Какая чушь! – как будто бы два дня
По почте жить удастся после смерти.
Сначала Монахова не покидало чувство неловкости от распева и качания Ленечки. Он, правда, почти сразу поверил, что Ленечка не прикидывается – это он уже знал. Он взглядывал на Наташу, потому что впервые получил такую возможность: она теперь на него не смотрела, волнуясь за Ленечку. «Она же его человек! – подумал Монахов с ревностью и удивлением. – Как она этого не знает?..» Тетя щурилась. Зябликов вертел в пальцах свою «беломорину», аккуратно просыпая из нее табак на газетку.
И что-то понравилось теперь Монахову. То ли он привык и преодолел стыд перед его чтением, то ли успокоился за Ленечку, что особенного позора не будет. Он слушал все внимательней и удивленней, зато Наталья совсем перестала слушать, от волнения – смотрела, как слушает Монахов…
– Скоро конец, – сказал Ленечка.
Беги скорей. Нас взяли на прицел.
Нас окружили ложные понятья!..
Стой до последнего. Пока не жив, но цел,
Ты не прорвешь их ватные объятья.
Вот формула! «Пока не жив, но цел». —
Наркоз, эфир, фасованная прана…
Ты опоздала, я же – не успел.
Ты никогда не просыпалась рано…
Приснись себе. На мой не-мой звонок
Открой босая… Это я. Не рада?..
Не открывай. Взгляни в дверной глазок —
Увидишь отворенной клетку сада.
И нет меня. И будто глубоко
Внизу обрыв. Туман пустой клубится.
Как пролитое мимо молоко…
Твой дом отплыл, отчалил, моя бикса!
А ты осталась на его борту
И смотришь в пустоту припухшим взглядом…
И привкус металлический во рту…
И на лице твоем легка досада.
Ты и не знала, что в саду – обрыв…
Крик петуха застыл там так высоко! —
Вниз не смотри… Калиточку прикрыв,
Ступай домой. Расстанемся до срока.
Все молчали.
– Раньше было лучше, – ревниво сказала Наташа.
– Правда? – с готовностью откликнулся Ленечка. – Мне тоже сейчас не понравилось. Да ну их! – легко отмахнулся он.
Монахов же наконец проникся. А ему как раз очень понравилось – он счел должным сказать об этом и почему-то покраснел.
– Правда? – с Ленечкиной готовностью откликнулась Наталья. – Ну ты, Монахов, молодец! Я не ожидала. А что я говорила? – торжествовала она. – Сам видишь.
Монахов, не глядя на нее, извиняясь и опять краснея, попросил даже переписать стихи.
– Так я вам сейчас перепишу, – согласился Ленечка, благодарно захлопал ресницами, закивал и сел с ним рядом, как с другом. Монахов поразился этой перемене – или с самого начала он все не так понимал?
– На, пошаби, – сказал во все время не подымавший глаз Зябликов. И протянул Ленечке какую-то, для Монахова неожиданно длинную, «двойную» «беломорину». – Заслужил.
Ленечка радостно заулыбался и взял таинственную папиросу.
– Не смей курить! – рассердилась Наташа.
– Хорошо, – тут же согласился Ленечка и заложил папиросу за ухо. – Тогда давайте выпьем.
После чтения стихов он чувствовал себя, по-видимому, неловко.
– За нашего поэта! – провозгласила тетушка.
Монахов протянул свой бокал с особой поспешностью.
Оказывалось, к его собственному удивлению, что стихи произвели на него еще большее впечатление. Впечатление это как бы проявлялось по мере. Он все косился на Ленечку и потуплял взор. Вся нелепость и детскость Ленечкиной внешности несла теперь для Монахова некий отпечаток значительности. Признав, «зауважав» Ленечку, Монахов будто искал в нем непосредственно последовавших за фактом этого признания изменений – и не находил. Это был все тот же Ленечка, который с удовольствием «запил» свое чтение и скоренько забыл о нем. «А Наташа, значит, его Муза…» – медленно подумал Монахов и этим взглядом посмотрел на нее. Она смотрела на него пристально, будто стараясь различить его в далекой перспективе.
Перспектива эта вдруг покачнулась и сократилась, переломившись надвое. Звякнула сама собою рюмка о близкую бутылку. Качнулась лампа, передвинула тени. Все необыкновенно оживились.
– Ого! – сказал Монахов. – Неужели?
– Около пяти баллов, – гордясь, сказала тетушка.
– Отлично!..
Все выпили за это, повторив в своей памяти толчок всеобщим чоканьем. Все тени успокоились на прежних местах: Монахов, как бы потрясенный живым явлением природы, мечтательно не глядел на Наташу, Ленечка не видел Монахова, как не заметил, кажется, и землетрясения, Наталья же…
– Монахов… – сказал она. – Иди ко мне.
«Ленечка же рядом… Как она может!» – воскликнул молча Монахов и потупился, не выдержав ее взгляда.
– Ты что, не слышишь?
Монахов замычал и замотал головой от непереносимости. Все – смотрели.
Зябликов фабриковал следующую папиросу. Движения его были размеренны и точны (но в этой неторопливости будто еще острей плескалось его нетерпение), чем ближе к завершению, тем медленней истомляя себя, – он удовлетворился наконец ее аккуратностью и плотностью и жречески чиркнул спичкой. Осторожнейшим образом прикурив, он повел себя еще страннее: чуть выпустив дым, он тут же судорожно подвигался за ним, ловя его жадным ртом назад, подгоняя ладошкой утекающую струйку дыма с конца папиросы, – напоминал рыбу из воды. Он был чрезвычайно поглощен, и Монахов не рискнул его спросить, зачем он так, но больше никого это не удивляло. Сделав ряд вот таких вороватых затяжечек, он откидывался и расслаблялся, прикрыв глаза; осторожная, слепая улыбка чуть трогала его губы. «Чудак…» – думал Монахов. Тетушка, лишившись Зябликова, щурилась на Монахова. Выходит, Монахов зря полагал, что она настроена против, наверно, она, не выпив, стеснялась. Она посмотрела на Монахова и стала тихо, но как бы профессионально напевать: «Я притаилась, не говорю ни слова…» «Алкоголичка», – подумал Монахов.
«Что им от меня надо?» – восклицал он как бы неприязненно, имея в виду свою неотразимость. Натальин голый взгляд по-прежнему прижигал его. «Кайф…» – блаженно пробормотал Зябликов. Со страхом он покосился вбок, на Ленечку, – тот все так же неунывно, с тем же немым восторгом смотрел на Наталью, будто одного этого ему было навсегда достаточно. И ничего не видел.
– Не слышишь?..
– Не слышу, – глухо и жестоко сказал Монахов.
Наталья хлопнула дверью.
Ленечка дернулся за ней.
«Надо было мне не приезжать… Надо было мне улететь… Вот навертел: неизвестно, что надо». Монахов затосковал. «Неужто он ничего не видит! – рассердился он тут на Ленечку. – Я здесь – ежу понятно, зачем и почему. Я бы на твоем месте… не знаю даже… давно убил бы меня! Как он выносит все это?..» Монахов сурово подвинул себе бутылку, выпил полный стакан в решительном одиночестве и сделался демонстративно мрачен. «Господи! что же это? Умер я, что ли? Что ж это я не люблю никого… Ни ее, ни жену. И себя не люблю. Да ведь и маму тоже!..» – он подумал это словами и впрямь ужаснулся. А ведь любил! ведь как любил… Вот так, как он, и любил! – догадался он и зажмурился – так внезапно подступило все из глуби его стертых лет, будто и всегда было рядом, будто вчера, и, главное, не в последовательности, не в протяженности, а сразу, вместе, будто на одном холсте, будто времени не существовало, а все происходило сразу: и сегодня, и вчера, и завтра – в одном пространстве. Это так ослепительно подступило, но как только он стал припоминать последовательность, так сразу и отступило, и осталось ощущение, что секунду он был Ленечкой, сидел на его стуле, разглядывал Наталью и ничего не было, кроме… Вот что, однако, зацепилось, прилипло в черепе из этого слитного кома: то, чего он совсем уж никогда не вспоминал, а тогда, двадцать лет тому, внимания не обратил… Да, вот так-то: тогда этого с ним и не было, а стряслось сейчас. В эту минуту, через двадцать лет, с ним случилось то, чего он тогда и не заметил, и не увидел, не понял, не хотел, не мог понять, чего он не принял бы тогда никогда и ни за что…
…Ася работала на оптическом заводе… Линзочки эти сейчас отчетливо вспомнил Монахов, она их приносила как-то, хорошенькие такие. Работала она в две смены, и вечерняя была удобна для юного Алеши Монахова: он мог приходить к Асе с утра, когда никого в ее квартире не было, а его родители считали, что он в институте. Да, так он и жил, через неделю. Но как-то раз выдалась и вторая неделя подряд: Ася бюллетенила… И вот он прибежал как-то пораньше, радостный, мечтая застать ее еще сонную… но застал ее совершенно не сонную. Она сидела в своем застиранном, излюбленном им халатике с готовым, дневным лицом, и напротив, через стол, сидел какой-то мужик с бутылкой портвейна. Теперь удивлялся Монахов, что тогда он не растерялся и не удивился, а лишь сразу задосадовал от помехи. По одному виду этого мужика юный Алеша был уверен, что это никак не предмет его ревности. Мужик был из другого мира, очень некрасивый, неважно одетый и немолодой. Теперь же, когда Монахов разглядел его через время, было очевидно; что мужик был по случаю выбрит и наряден, и не был он вовсе стар, а очень даже крепкий и свежий был мужик. Они нисколько не смутились его приходу. «Это… (вот фамилию Монахов забыл) мой мастер, я тебе о нем рассказывала, мой учитель, – сказала Ася. – А это мой Алеша». Монахов вспомнил его здоровое, гладкое рукопожатие и взгляд. Да, что-то она действительно ему упоминала прежде раз-другой, что есть такой – комплименты говорит, приглашает куда-то. Алеша не обратил внимания, ему было скучно все про ее завод. Теперь-то Монахов уже знал таких мужиков, видывал. Теперь он видел, что и взгляд был не глупый, хваткий, слесарный такой (слесари чаще не глупы), что и держался он со своим достоинством, причем привычным, что и для себя, и для других был он неплох и на месте, прочный человек. Ведь, кроме этого, первого, уместного взгляда, ни разу он не повел себя ни ехидно, ни с намеком, ни проницательно, ни с превосходством. Да, вполне был мужик… Ах, теперь Монахов гораздо лучше расслышал ее рассредоточенные, вскользь упоминания о нем! Чего хотя бы стоил рассказ Аси о том, что была у мастера после войны невеста, литовка или латышка, где он воевал, и очень они любили друг друга, и она трагически погибла: оправила задравшуюся юбку (вот непридуманное место в романсе!), когда они влюбленно летали на качелях, и упала прямо на пики садовой решетки… Когда рассказывается такая история, а?.. И значит, до сих пор не женат – об этом Ася тоже помянула. И зарабатывает дай бог. М-да… Хорошо держался мужик: не заговаривал зубы, не мельтешил, кажется, только и сказал, что предложил портвейну, но и на этом не настаивал. А только сидел прочно на том же стуле, и словно стул под ним становился прочнее. Монахов видел его теперь так рядом, этого мужика, о котором не вспомнил во всю жизнь ни разу: этот серый, добротный, что называется, костюм, отутюженный по-флотски (ага, еще поминала Ася: он служил на флоте…), синюю рубашку, костистое лицо с моложавой кожей и особенно отчетливо почему-то – волосы, чрезвычайно прямые, до сих пор неподатливые, кажется, он и при Алеше время от времени причесывался… был он, пожалуй, и не русский, а какой-нибудь чуваш или мариец, откуда-нибудь оттуда, сообразил теперь Монахов. Говорят про чувашей, что у них феноменальная потенция… Монахов еще отчетливей приблизил его лицо: этот срезанный затылок с торчащим хохолком, эти слоновьи неглупые глазки с недостатком век, этот кривой и длинный, волнистый, костистый нос… да и то, что кое-кто мерит носом, было у него, пожалуй, не короче… У-у, жлобина! – застонал теперь Монахов, но кулак его не проникал сквозь толщу лет. Это ладно, успокаивал он себя, это бог с ним… Трудно заподозрить свою первую любовь с таким неромантическим соперником… Но ведь дальше, дальше-то что было! Ужас. Просто ужас. Мастер наконец (попросила она его выйти или не попросила?.. не помню) встал и вышел, но не навсегда, а должен был вернуться вскоре, оставил свой портвейн… Ася сидела на кровати, Алеша стоял на коленях, целовал ей руки, лез к ней. Ася говорила, что нельзя, что он скоро вернется. Вообще она что-то подозрительно много объясняла, почему тот пришел, как она от него на работе зависит, чем ему обязана, что за его спиной ей там все-таки легче, что он давно уже напрашивается, что она не могла отказать в конце концов, что он скоро уйдет, а Алеша вернется, а пусть пока Алеша уйдет. Но Алешу почему-то вовсе не занимали ее объяснения, интересно ему слушать про какого-то человека, которого для него не существовало ни при каких условиях… и вот что, кажется, произошло теперь, на глазах у Монахова… ах, ему и теперь невозможно было в это поверить! Будто Ася все-таки уступила Алеше. «Ладно, скорей», – сказала она и была как-то не то рассеянна, не то скучна – холодна. А Алеша был счастлив и подымался с колен с торжеством, с которым и взглянул на почти тут же вошедшего «товарища по работе». После чего быстро попрощался и, послушный Асиной воле, ушел, ни о чем не задумываясь, чтобы никогда не вспомнить потом. А «товарищ» – остался… Ох-хо-хо! вот те и страдания юного Вертера! – взвыл про себя Монахов. Это что же получается с историей его чистоты и причиненных ему страданий? Ох-хо, Боже, как мы живем! Чего уж тут удивляться на Ленечку-то…