Текст книги "Зверь выходит из вод"
Автор книги: Андрей Гамоцкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Он и другой санитар Сергей следовали сзади, шагая по просторным и безопасным коридорам отделения.
– Как справимся, можно будет и покемарить, – добавила медсестра с облегчением.
Серега игриво ему подмигнул, кивнув головой на округлый зад медсестры.
– Эх, я бы и пободрствовал, – сказал с усмешкой Сергей.
Он молча и равнодушно кивнул.
Остановились возле второй палаты. Их уже поджидал надзиратель с лентами порезанной простыни. У ног стояло ведро с водой, куда он окунал ленты.
– Открывай, – сказала надзирателю медсестра. Затем обратилась к санитарам: – Здесь пациент чрезмерно возбужден. Необходима фиксация в целях предотвращения увечий. Свет включать не будем, чтобы не провоцировать остальных. Наш лежит второй слева.
В темной и затхлой палате кто-то монотонно бубнел. Забранное решеткой окно не открывалось, и к нему вообще доступ был проблематичен – в виду возможных порезов. Нужный им пациент был и вправду очень активен – пружинисто вскочил при их появлении, порывался бежать, затем резко остановился, его дергало из стороны в сторону, будто получал невидимые удары. При этом он раздирал в кровь зудящую кожу.
– Как ошпаренный гоняет, – заметил Серега.
– Галоперидол, похоже, – добавил он.
Он и Серега словили пациенты, скрутили и поволокли к койке. Пациент тихо мычал, невменяемо крутил головой и всячески пытался вырваться из жесткого захвата санитаров.
Они вжали больного в койку. Серега сел ему на грудную клетку, отчего тот хрипло и судорожно заметался. Он же заламывал руки, обездвиживая окончательно.
– Не рыпайся, – сдавленно прорычал, подсовывая руки больного ему же под спину.
Краем глаза он заметил, что к нему пододвинулся другой пациент, из соседней койки.
– Правильно, правильно, – злорадно науськивал. – Так этого агента Тель-Авива.
– Заткнись, Измайлов.
– А я что? – обиделся пациент Измайлов. – Я ничего. Я сижу себе, никого не трогаю, а этот подбегает и чуть не сбивает меня с ног.
– Заткнись, сказал, – повторил он. У койки показалась медсестра и стала подавать мокрые жгуты простыни. Пока Серега навалился на извивающегося пациента, он обматывал и фиксировал тело к койке.
– Знаю я ихнего брата, – продолжал злобным шепотом пациент Измайлов. – Вроде сознательный гражданин, а на деле волк в овечьей шкуре. Вокруг одни агенты. Но я всех выведу на чистую воду.
– Да-да, выведешь, – нетерпеливо огрызнулся он, беря из рук медсестры вторую ленту.
– Крути его хорошенько. Чтоб как подсохнет – и не дернулся.
– Может и тебя укрутить? – вдруг выпалил он, взглянув на Измайлова. От борьбы с сопротивляющимся пациентом его подкидывало и отбрасывало.
Пациент Измайлов насторожено отступил, отвернулся.
– А я что? Я ничего. Мой долг перед отчизной ясен. Наплодилось агентов Тель-Авива, а мне и расхлебывай все, – затем вдруг подозрительно взглянул на Олега. – Слушай, милок, а может и ты агент?
– Доиграешься, Измайлов, – грозно сказала медсестра.
– Жанна Робертовна, я же за классовый, партийный подход! – взмолился пациент Измайлов. – Не моя вина, что вокруг одни агенты! И только и думают о том, как уничтожить госимущество. Вот, например, Чуханский снова втихаря ковырял проволоку от сетки кровати, чтоб сожрать.
– Чтооо? – с нарастающей угрозой в голосе обратилась к упомянутому пациенту медсестра. – Не угомонишься никак, Чуханский? Гвоздя не нашел уже? Нечем руку разодрать и вену тянуть, да? Забыл, как мы тут отмывали палату от твоего фонтана? Мало тебе душа ледяного? Хочешь тоже укрутку? Или дозу увеличить? Я дежурному доложу, так и знай.
– Измайлов, сука, задушу, – раздалось приглушенное в ответ.
Он закончил обматывать руки и приступил к ногам. К тому времени возбужденный стихал, лишенный доступа кислорода – санитар Серега продолжал сдавливать ему грудную клетку. С ногами вышло быстрее. Влажные полосы простыни плотно, но мягко обтягивали конечности. Но когда они подсохнут, то вопьются в кожу очень и очень болезненно. Придется периодически приходить и ослаблять захват. Иначе пациент просто задохнется.
Но поначалу пациент, скованный, как мумия, будет кричать от боли.
Зная это, последний жгут он обмотал вокруг рта, залепив его предварительно ветошью для мытья полов.
6
Медсестра сверилась с папкой.
– Теперь сюда, – сказала увлеченно. – Тут самые буйные, так что давайте быстро. Крайняя койка слева. Пациента нужно забрать на беседу с Михалычем.
Прежде чем открывать дверь пятой палаты, он взял у надзирателя дубинку и саданул по железному засову. Звук вышел резкий и гулкий. Кто-то в палате взвизгнул, кто-то заматерился. Санитар Серега, весело засмеялся.
– Хоть бы не навалили там, – беззлобно заметила медсестра.
– Сами и будут убирать, – сказал он. И загремел ключами в скважине.
Прямо у порога их обдало привычно муторным, прелым воздухом. Взъерошенные пациенты дико озирались на зашедших. Редкозубый старик вскочил с койки и, по-идиотски щурясь, подошел к нему и стал щипать за локоть.
– Отвали, гнида! – огрызнулся он. Отмахнул куцое, засушенное тельце обратно на койку.
– Плоть от плоти, – проговорил старик, засовывая в слюнявый рот щепоть воображаемого тела. Снова встал и пошаркал уже к Сереге.
– Если ущипнешь меня – дам в челюсть, – предупредил Серега.
Старик моментально сменил курс и поплелся к проходу, продолжая приговаривать и засовывать пальцы в рот.
– Плоть от плоти, плоть от плоти…
Они подошли к койке у окна, скинули горку посеревшего одеяла. Там лежал пациент, что в прошлом был учителем. Скрученный, вдавленный, крепко обнявший себя, он мелко трясся от лихорадки.
– Пимко, хватить брать в рот все подряд, – устало говорила сзади медсестра. – Я же тебя сто раз предупреждала. Зубы до пеньков уже поломал. И одеяло не надо жевать, кому говорю!
Он и Серега взялись за пациента. Тот горел и был весь мокрый.
– Какую дозу вкатали, не в курсе? – спросил он.
– Да как обычно, – пожал плечами Серега. – Похоже, дядька хилый просто. Сам глянь, глист какой. Чтоб не склеил тут ненароком.
Он нагнулся. Дернул пациента за пылающее плечо, повернул к себе. Полязгял по мокрому лицу. Тот открыл глаза. Осмысленные, но подернутые пленкой мучительных страданий.
– Боровик, хочешь укрутку? – сурово выговаривала медсестра. – Сколько раз тебе говорить – не ерзай по подушке! Ты же спишь потом на ней! Ну не баба это, не баба! Так и знай, Боровик, отмывать тебя никто не будет – так и ходи с липкой гадостью на голове.
Они подхватили блестящее от пота тело пациента Гречука за подмышки.
– Ладно, потащили, – вздохнул он. – По дороге оклемается.
– Может, канифолит просто? – предположил Серега.
– Да какая нам разница. Пусть Михалыч с ним возится, наше дело доставить.
Выволокли пациента из палаты. Когда проходили возле старика, тот не упустил возможности ущипнуть его за локоть.
– Плоть от плоти, – довольно произнес.
– Ох, получишь, дурень старый, – грозно сказал он в ответ.
Медсестра остановилась у двери и добавила, угрожающе помахав пальцем:
– Рюханов, последнее предупреждение. Если еще хоть раз услышу что-то о терроре, пытках и карательных мерах и прочем навязчивом бреде, и уж тем более если начнешь агитировать остальных – укруткой на этот раз не отделаешься. Будет инсулин. Понял? Пеняй на себя. Доложу дежурному.
Эхо лязгнувшего засова раздалось по притихшему отделению. Они протянули температурного пациента по коридорам, втащили в кабинет.
Михалыча не было. Пациента усадили на шаткий стул, дрожащего и цокающего зубами. Не выдержав противного цокота, он крепко заехал по потному затылку.
Медсестра достала из кармана горсть таблеток, отделила две одинаковые.
– Нам нужно скорее прийти в себя, – сказала. – Помоги.
Он сдавил пациента за щеки и за горло, заставив сначала открыть рот, а затем и проглотить таблетки. Налив из-под крана воды, медсестра небрежно опрокинула ко рту пациента стакан. Тот, захлебываясь, обливаясь, сделал несколько глотков.
– Так, отлично, – деловито сказала. – Скоро очухается. Ты побудь с ним, а с тобой, Олежик, мы сходим к последнему на сегодня. Не будем терять время.
Они вернулись в отделение. По дороге медсестра сказала:
– Там сущий пустяк остался. Нужно укол сделать, а у меня, честно говоря, просто не хватает силенок, – кокетливо улыбнулась.
– Аминазин?
– Та да. Задница деревянная, игла ни в какую. И все забывают назначить физиотерапию, чтоб размягчить. Я сегодня напишу как раз.
В восьмой палате все вели себя тихо. Или спали, или притаились. Или это было действие лекарственных препаратов.
– Вон тот, – указала медсестра. Она заправляла шприц, не особо заботясь о наличие пузырей воздуха.
Он сел на койку, скинул одеяло. Пациент удобно лежал животом вниз, с открытыми глазами, со рта прямо на подушку натекала пенистая слюна. Он оголил ему ягодицы. На худосочном волосатом заде красовались синюшные, бугристые узлы. Будто под кожей были вшиты десятки булыжников. На узлах кое-где виднелись запекшиеся точки уколов, а так же рубцы от хирургических иссечений.
– Из-за таких, как этот, человечество и погибнет, – заговорщицки прошептал сосед по койке, повернувшись к Олегу. – Не нравится ему жить здесь, вот он и накличет беду.
– Спи, олух, – небрежно осек больного. Протер спиртовой ватой часть ягодицы. Пациент вздрогнул, мышца на лице задергалась.
– Я не могу спать. Никак это невозможно. Он снова следит за мной.
– Трамвай, что ли? – усмехнулся.
– Это не смешно, – обиделся больной. – Это страшно. Огромные круглые глаза-фары. Смотрят прямо сквозь решетку. Я пытаюсь закрыться, но они слепят и не дают заснуть.
– А ты уверен, что это трамвай? А вдруг это поезд?
На секунду больной замешкался, удивленно уставился.
– Я, по-твоему, не могу отличить трамвай от поезда?
– Ну, ты же только фары видишь. А фары слепят. Как можно из-за них разглядеть?
– Я знаю, что это трамвай, – убежденно произнес. – Он меня преследует. А когда находит, то начинает рассказывать о конце света. А конец света неминуем. Трамвай съехал с рельс – и теперь планета съедет с рельс, это очевидно.
– И как быть? – спросил он. Привстал, уперся коленом в койку и вогнал с размаху шприц в ягодицу. Мышца была каменисто крепка, неподатлива, напряжена. Игла вошла на треть. Он грузно насел, проталкивая ее вглубь. Потихоньку острие разрыхляло плоть и уходило дальше.
– Да все уже, – вяло ответил больной, наблюдая за процедурой. – Мир летит к чертям, Земля наша матушка летит к чертям. Со страшной скоростью. И мы бы все тоже уже давно улетели, но нас спасает то, что мы прикреплены к поликлиникам.
– Это точно, – сдавленно сказал он и стал, придерживая, бить кулаком по поршню, будто молотком. Нехотя, по чуть, на десятые миллилитра, лекарство растекалось в организме пациента. Тот лежал неподвижно. Лишь бесшумно двигал ртом, пуская слюни.
7
Когда он вернулся в кабинет, Михалыч уже вовсю вел беседу с пациентом. Начинало светать.
Гречук вцепился руками за сиденье стула, мелко дрожал, но при этом вел себя вызывающе.
– Вы сами пишете стихи? – осведомился доктор, закуривая.
– Так, пишу.
– О чем же они?
– Тількі людина, що ніколи в житті не написала ні рядка, може задавати подібні питання.
– Опять ваше высокомерие, Гречук, – с легким раздражением заметил доктор. – Они ведь антисоветские по содержанию?
– Без поняття. Я такої класифікації не чув ні разу.
– Как, по-вашему, они разрушительны для существующего положения вещей, существующего строя?
– Що ж це за стрій, що його можуть розвалити вірші.
– Не могут, разумеется. Но пытаются. Поэты наивно полагают, что могут.
– Поети ще більш наївні, і нічого подібного не мають на думці. Вони випускають на папір наболіле, те, що не дає спокійно жити. Не дає миритись із життям. Їх душа кричить віршами. Так дитина, народившись, перш за все сповіщає світу про себе криком. Так і поет сповіщає про свою душу криком віршів.
– Очень высокопарно, Гречук, – скривился Михалыч. – Я был о вас лучшего мнения.
– Я був о людях, що приносять клятву Гіппократа, теж кращої думки.
Михалыч злобно взглянул на пациента, но промолчал. Сделал трескучую затяжку.
Вежливо продолжил:
– То, что вы сказали по поводу поэтического крика, это любопытно. Но ведь на самом деле жизнь от этого крика не меняется.
– Хто знає. Можливо і змінюється. Принаймні для поета. Чи для того, хто прочитав. Якщо б вірші нічого не змінювали, то були б зовсім марні – невже їх би до сих пір писали? Якщо пишуть, то значить, якийсь у цьому є сенс.
– Но жизнь – это другое. Это то, что происходит между криком и стихом. Обычная, нормальная, спокойная жизнь. Житейская жизнь, так сказать. Чтобы ее хорошо, правильно, с пользой прожить – это тоже своего рода поэзия. Как вам такая мысль?
– Але не при цьому режимі.
– Опять-двадцать пять! Так что же при нем не так?
– Це життя раба. А життя раба – не життя, а існування. Людина гідна не нікчемного животіння, а справжнього життя – насиченого, цілісного, життя, що виражає його потребу в особистому зростанні. Проте, радянська людина навіть не особистість. Вона лише механізм жорстокої системи, гвинтик, що функціонує. Одиниця. Безсловесна і покірна. Зацькована, нікому не потрібна, беззахисна. Безсловесна і покірна. Раб, одним словом.
– Глупости какие. Человек – существо социальное. Ячейка общества. А социалистическое общество дает каждому по возможностям, и от каждого по потребностям.
– Що ж, мушу вас запевнити, у людині набагато більше звіриного, аніж нам цього хотілося би.
– Что вы такое страшное говорите? – усмехнулся Михалыч.
– Так, саме так. Ми і є тварини. Лише одягнуті у костюми.
– Вы сами тоже считаете себя животным?
– Не має значення, як я вважаю. Факт залишається історично доведеним.
– Раз вы так ударились в дарвинизм, то при чем тут тогда советский строй?
– Це протиправний, антигуманний режим. Людина, як і будь-яка жива істота, любить свободу. У неволі вона перетворюється на аморфну, тупу, керовану масу. Я хочу жити у свободі, а цей режим душить будь-які прояви свободи.
– И как вы это можете доказать? – заинтересовался Михалыч.
– Те, що я беззахисний сиджу перед вами – вже доказ. Те, що мене запроторили, як я розумію, в психіатричній лікарні, і насильно тут утримують – вже тому доказ.
– А вы что, считаете себя здоровым?
– Так, вважаю. І я вимагаю дотримання моїх людських прав.
Михалыч, шумно отодвигая стул, встал, потянулся. Что-то в его обрюзгшем, дрябло-пузатом организме пробурчало. Зашагал, заложив руки за спину. Вид у него был задумчивый, благожелательный. Вот-вот казалось, что он начнет насвистывать мелодию.
– Знаете, милейший, не получается, – мягко произнес Михалыч. – Спорно ваше убеждение, так сказать. Если мы выйдем на улицу и спросим у первого встречного гражданина – в свободном он государстве живет или нет – он ответит, что в свободном.
– Звичайно, відповість. Тому що боїться.
– Боится? – наивно удивился доктор.
– Так, боїться. Повертаючись до наших азів, що вільнодумство карається, він відповість так, як того потребує почути режим. Інакше його буде покарано.
– Вас послушаешь, так оторопь берет, – возмутился Михалыч. – Будто мы прямо в тюрьме какой-то живем.
– Саме так. У тюрьмі, – широко улыбнулся пациент. – Я дуже радий, що ви це збагнули.
Михалыч остановился. Лицо помрачнело. Он недовольно уселся на край стола.
Жестким тоном сказал:
– И что, по-вашему, миллионы людей можно удержать в тюрьме?
– За допомогою брехні і потужної репресивної машини – хоч мільярди.
– Занятненько, – хмыкнул Михалыч.
– Принаймні вы намагаєтесь, – добавил пациент.
– Я? – изумился доктор.
– Режим. А ви уособлюєте режим. І в самому, до речі, гидкому, каральному його прояві. Отже, теж вносите свій внесок.
Михалыч вздохнул, зевнул. Беседа явно начинала его утомлять.
Сказал назидательным тоном:
– Вот что самое плачевное в нашем разговоре, знаете? Все, что вы наговорили мне – лишь подтверждает факт вашей патологии. Вялотекущая шизофрения налицо. Простите, мне не следует этого говорить, врачебная этика, как ни крути. Но вы совершенно больной человек – и лечить вас нужно по полной программе.
– А знаєте, що ще гірше у нашій, так би мовити, розмові? – желчно выпалил пациент и уставился на доктора. – Те, що нічого іншого я від вас, ліпил, і не очікував!
Он с ноги ударил пациента по ребрам. Послышался хруст, пациент охнул и свалился со стула.
Михалыч стремительно приблизился, цепко взял его под руку и вывел в коридор.
– Правила забыл? Никаких рукоприкладств! Нам нельзя никого бить, только терапевтическое воздействие!
Он отсутствующее смотрел на Михалыча, ничего не отвечал. Михалыч безнадежно помахал головой.
– Давай-ка на пару деньков возьмешь отгул, а?
– Да, хорошо.
– Без обид, но вид у тебя концлагерный. Отдохни, выспись. Ладно? – Михалыч хлопнул его по плечам. – Перед самой годовщиной ведь психов навалит, не до передыха будет.
8
В пузатом троллейбусе было сутолочно и жарко. Толпа пассажиров, хватаясь за поручни и друг друга, катила на свои работы.
В подобное утреннее время ему всегда было странно на душе – вот он едет домой, едет отдыхать, а остальные лишь начинают трудовой день. Стыдливо, укоризненно он терял глаза, чтобы вдруг не обнаружить осуждающий взгляд. Один – и битком набитый троллейбус. Праздно болтающийся пассажир и единый организм раскачанного скоростью пролетариата.
Лица попадались разные. Сонные, бодрые, расхлябанные, ироничные, любопытные, внимательные. Но все они вот-вот норовили показать неодобрение того, что он не среди них. Отдельно, обособленно. Индивидуально. И это не могло не настораживать. Не могло не тревожить.
Поначалу он стоял возле компостера. Будто механическая гнида, компостер прилип к хромированному столбу и непрерывно грыз талончики. Еще с детства его завораживал этот ненасытный аппетит, с которым аппарат расправлялся с просунутым проездным. Каждый раз он внимательно наблюдал и затем представлял – что будет, если засунуть внутрь компостерного рта палец, язык, ухо? Если с рывком дернуть рычажок, пробьет ли тот что-то? Оставит ли отверстия своими цилиндрическими клыками?
Затем, загружаясь и тесня, его отодвинуло в сторону. Подпертый частями трех, он выгнул спину дугой и склонился над сидящими пассажирами. Прямо перед ним была женщина. С важным, царственным видом держала голову, при этом прикрывала веки, но цепко держала кулек на ногах. На кульке был изображен мушкетер в черной водолазке, подпирающий на яхте гитару.
Возле женщины, у окна, умостился дед. С огромными залысинами, в очках, линзы которых способны выжечь дыру в металле, дед насуплено читал газету. В большой статье шла речь об антиафганском заговоре Вашингтона и Пекина.
Тут он услышал рядом протяжный вздох, и снова почувствовал нечто сродни вины. Ему хотелось обратиться к каждому и объяснить, что понимает, каково это – быть работающим, быть занятым, иметь трудодни. Что он не какой-нибудь дармоед на шее у родителей, не тунеядец на попечении у государства.
Он посматривал на читающего деда. На то, как тот часто поддевал воздух нижней губой, подпирал верхнюю – будто таким образом усваивал прочитанное, вжевывал его внутрь себя.
С натугой троллейбус вкатил на горку. Это означало, что следующая остановка его. Протиснулся, чуть сместил бетонно вгнездившуюся тетку с каким-то пышным волосяным наростом – и оказался на открытом пространстве. У киоска «Союзпечати» образовалась небольшая очередь. Обогнув автомат с газированной водой, он оказался на маленькой, затерянной в зелени улочке. Во дворике, возле колонки, двое опустившегося вида мужиков с кепками, сделанными из газет, полоскали в луже бутылки с-под пива, а затем кропотливо отдирали мокрые этикетки.
В конце улица упиралась в больницу водников. Он повернул вправо и вскоре подошел к душистому парку.
Был предельно теплый для конца сентября день. На площадке среди множества разукрашенных арматурин резвилась детвора. Воспитательницы сидели поодаль и охотно болтали. Надрывались птицы, нагло выскакивали и слепили сквозь листву солнечные пальцы. Этот кусок города был полон нечаянного великолепия.
Он замедлил шаг. Нужно было идти спать. Но что-то внутри требовательно стучалось навстречу дню, просило остановиться, сделать паузу – и насытиться этим утром. Возможно, последним утром тепла. Возможно, первым утром близящихся холодов. Сурово лаконичной красотой, что бросалась в глаза и не давала покоя.
Свернул в сторону, дивясь и все еще не веря смене привычного маршрута. Не сдержал ухмылки от подобного хулиганства, от броского вызова обыденности. Через квартал был гастроном, возле которого часто дежурила бочка с квасом. Но ему хотелось мороженого.
У будки толпились и взрослые и дети. Почти все было распродано. Он был готов раскошелиться на эскимо «Каштан», видел, как с ним отходили довольные. Когда дошла его очередь, выбор оставался скуден. Ему досталось только томатное. Гадость редкая, но что уже было поделать.
Решил снова вернуться в парк. Сел на одну из тех скамеек, что сторожили его ежедневную тропу.
Сковыривая палочкой своеобразное по вкусу мороженое, он рассматривал прохожих. Занятые, деловые, налегке или с чиновничьими чемоданами.
Вот каково это – быть тем, кто смотрит на проходящих, а не быть проходящим. Каково быть созерцающим, отдыхающим, разнеженным солнцем и приласканным ветерком. Быть чуточку в другой роли, но все в том же фильме.
Ведь родство с этими пешеходами все равно не отменить. Мы все часть одной семьи, одной дружной, сплоченной советской семьи.
Прошел худощавый мужчина с пышными, как помазок, усами. Усы, усы, усы. В памяти тут же всплыл образ учителя Гречука. Пациента Гречука.
Что же не так с этим человеком? Что не так с подобными ему? Насколько и вправду нужно быть больным, чтобы отречься от земных радостей? Или попросту не замечать их, игнорировать их. Свихнуться со своими глупыми, никому, кроме них, не нужными идеями, этим национально-освободительном фарсом, этой борьбой за личную и всеобщую свободу.
Мимо, заливисто хохоча, прошагали две девушки. Красивые, стройные, задорные. Одна мельком взглянула на него, смущенно улыбнулась.
Вот вальяжной походкой прошел хлыщ в модных, фарцовочных джинсах и кожаной куртке.
Мир настигал его, окутывал теплом будущего. Он заведет семью, воспитает сына. Его жизнь будет соткана из простых и понятных радостей. Что еще нужно человеку для счастья? А забота о судьбе нации пусть остается уделом безумцев. Ведь если ты не живешь в мире идеалов и иллюзий, не бьешься лбом об систему – то и система оставит в покое твой лоб.
Как можно не любить возможность дышать?
Как можно не любить возможность есть мороженое? Даже если оно томатное.
Как можно не любить возможность наслаждаться пением птиц, игрой солнца на коже?
Психически больные люди и есть звери. Звери, что рождаются в человеческом облике, в телесной оболочке. Им тесно, им плохо, им страшно – быть не в своей шкуре. Вот они и сходят с ума.
Как человек может существовать в этой среде и одновременно быть против нее? Насколько же такой человек одинок, насколько безутешен.
Это ведь жизнь, и она все движется. Как можно променять парк на палату психбольницы? Как можно променять мороженое на жидкое месиво? Как можно променять щебет птиц на монотонное бормотание из соседней койки? Как можно променять вид женских ножек на вид брюк санитара?
Можно. Выходит, что можно. Для этого нужно быть всего лишь больным человеком. И невозможно винить человека в том, что он болен. Хотя кто-то ведь должен нести за это ответственность.
Быть может, родители. Воспитание, влияние родителей. Людей, что не привили главные, основополагающие ценности. Не сумели или не захотели.
Он вспомнил свою мать. Как же он благодарен ей за правильное, мудрое воспитание. Он почувствовал гордость за собственную мать. И он ни за что не отправит ее в стационар, не отдаст на попечение других. Он молод, вся жизнь – яркая и насыщенная – еще впереди. Все еще будет, случится обязательно. Но мать он не оставит.
С наслаждением дохрустел вафельным стаканчиком. Шорохи листвы, галдеж детей, топот проходящих – уникальное звучание городского парка не отпускало. Томная усталость и удобство сиденья скатывали его в дремотную немощность.
Усилием воли он поднял себя, стряхнул вафельные крошки и, чуть шатаясь, отправился домой.
9
В квартире, по обыкновению, было тихо. Ничто здесь не шумело и пребывало в привычной лежалой бессознательности. Лишь холодильник утробно урчал в своих кухонных владениях.
Он тоже привык не шуметь. Осторожно разулся, опустил на полку ключи. Выглянул из-за дверного проема. Мать спала. Мерно сопела, склонив голову вбок. Ее крупное, страдающее тело то поднимало, то опускало раскрытую книгу. Он бесшумно приблизился. Присел на край кровати. Рука ее лежала совсем рядом, была безвольно откинута для сохранения сжатых очков. Пухлые, исполненные поперечных борозд, похожих на застывшие щипки, пальцы. Ствол руки покрыт редкими белесоватыми волосками и мириадами коричневых отметин. Закругление тяжеловесного плеча терялось в рукаве ночной рубашки.
Он дотронулся до ее пальцев. До горячих, дальних представителей ее огромного организма, по стечению обстоятельств такого родного его сердцу. Пристально всматривался в ее лицо. Ему одновременно и трепетно хотелось, чтоб она проснулась – улыбнуться ей, поздороваться, выложить бесплотный кирпичик в храм его сыновьей благодарности, куда он все чаще и чаще водил бы ее, стареющую и пока еще не отошедшую.
А с другой стороны будить ее не хотелось. Ничем не нарушать ее сна, умиротворенности ее черт, сглаженности от приглушенной боли лба.
На прикроватной тумбе стояла кружка с водой. Ждали своего часа блистеры с таблетками, кое-где треснувшие от давления прозрачного купола и самой пилюли. У стены висел шнур с выключателем, с маленькой черной кнопочкой посередине.
Посмотрев на календарь с изображением олимпийского мишки – лохматого, с ушами, круглыми, как два блина, лыбящегося с удалым великодушием – он встал. Отошел к своей кровати, обходя скрипящие паркетины. И, раздевшись, едва прикоснувшись головой к подушке, отключился.
10
Дребезжание телефона не прекращалось. Он высасывал себя из тьмы сна, но сил, чтобы подняться и взять трубку – не хватало. Разлепил веки, пропуская внутрь синеву вечера.
– Сына, телефон, – раздался голос матери.
– Слышу, – пробубнел подушке.
Аппарат не унимался. Простонав, он подобрался и извлек свое вялое тело из постели. Сел. Помял залежалое лицо. Мышцы скованно и разбито поднывали.
– Сына, ты в порядке? – беспокойно сказала мать. – Отзовись, как ты?
– Та в порядке я, – промямлил невнятно и сонно.
– Телефон надрывается. Может, что-то случилось.
– Сейчас отвечу.
Сфокусировавшись на ненавистном аппарате, он схватил трубку.
– Алло…
– Алло, Олежик, это ты?
Голос и знакомый, и незнакомый. Скорее знакомый. Но ему было лень вспоминать.
– Да, я.
– Слава Богу! – вздох облегчения, и тут же торопливо голос продолжил: – Олежик, это Михалыч. Отгул отменяется. Бегом на работу! Срочно!
Голос, а тем более интонация Михалыча были и вправду незнакомы. Сонливость стремительно пропадала, заменяясь нарастающим страхом.
– А что слу..?
– Жду сейчас же! Все, отбой!
Бросил трубку.
– Кто там? – тут же возникла мать.
– С работы. Просят прийти сегодня, аврал.
– Ну как так, – мать запричитала. – Они же тебя замордуют.
– Я крепкий, сама знаешь, – улыбнулся и принялся одеваться. – Ты-то как?
– Держусь, – сказала уверенно. – Хотела рассказать, как мы посидели вчера, но, видать, не успею. Значит, позже расскажу.
– Обязательно, – подошел и поцеловал ее в терпкий лоб. – Тебе нужно что-то? Пока я тут.
– Нет, все есть, – ответила. – А если надо будет, сама доползу. Я же крепкая, сам знаешь.
– Ладно, отдыхай.
Он выбежал в вечереющий город и спешно добрался до места работы. Михалыч ждал его в кабинете. Горела лишь настольная лампа, отчего в кабинете царил дымный, зловещий полумрак. Михалыч курил непрерывно.
– Что случилось? – спросил у порога.
Затяжка. Мучительно долгая затяжка.
– Закрой дверь, – угрюмо приказал Михалыч. Он вертел в руках спичечный коробок. – Дело дрянь, Олежик. Сядь и слушай.
Он послушно опустился на стул. У Михалыча было хмурое, в глубоких бороздах лицо. Окутал себя новой порцией дыма. Говорить медлил.
– Итак, Олежик, – вымолвил, понизив голос. – Приходили днем товарищи. Есть у них дело на очередного антисоветчика. Но один из товарищей мой близкий друг. И пока хода делу не дает. А прежде он посоветовался со мной.
– Ну? На кого дело?
Михалыч строго взглянул, но тут же опустил взгляд на коробок.
Затяжка. Мучительно долгая затяжка.
– У товарищей на руках сейчас два доноса. Один – на твою мать. Второй – на тебя и твою мать.
– Как это? – произнес он медленно, неуверенно. С непониманием откинулся на спинку.
– Закрой рот и слушай меня дальше. Вчера у вас в гостях был видный диссидент, украинский поэт и националист. Я уверен, что ты не знаешь, кто это. И потому даже формально называть не буду.
Затяжка. Мучительно долгая затяжка.
Он смотрел на костяшки рук Михалыча, покрытые пучками проволочных волос. Сколько зубов выбивали эти костяшки? Сколько ломали челюстей, перешибали носов?
– Я также уверен, что ты и понятия не имеешь, что он оставил твоей матери запрещенные, антисоветские материалы. Говорить, какие, я, разумеется, тоже не собираюсь. Но граждане не дремлют, и органам донесли о визите. Вот тут я скрывать, пожалуй, не стану – на будущее будет тебе урок. Это соседка и дворник. Кто именно на тебя донес прицепом – догадывайся уже сам.
Он поник. Слова были чужими и чуждыми. Он все еще не понимал происходящего.
Полумрак кабинета густел, чернел, утопал в мутной тьме.
Сам не заметил, что, рассеянно теребя пуговицу рубашки, внезапно дернул и оторвал ее.
– Теперь будем спасать твою несведущую шкуру, – между тем деловито продолжал Михалыч. – Ты паренек молодой, основательный, сознательный. Как сын мне практически. А завтрашний день может исковеркать твою судьбу.
Затяжка. Мучительно долгая затяжка.
Затем Михалыч с треском задавил окурок и встал.
– Есть лишь один шанс тебя спасти, – сказал, подходя ближе. Крепко въелся пальцами в плечи, болезненно сжал и с силой поднял. Повел к столу, где только что сидел. – За тебя я ручаюсь, товарищ в курсе. Но этого мало. Нужен твой шаг.
Усаженный за стол, он недоверчиво переспросил.
– Мой шаг?
– Именно, – Михалыч покопошился в шкафу, выудил бутылку, а к ней и стакан. – Нужен один твой решительный шаг. Тяжелый, но иначе никак.
– Как это никак? Какой еще шаг? О чем речь вообще?
Михалыч невозмутимо выплескивал прозрачную жидкость в стакан.
– Да, никак, – подтвердил. – Загремишь в психушку, там тебя обработают, впаяют диагноз – и выйдешь через три года седым стариком. Ну, или овощем. Как повезет.