355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Сахаров » Воспоминания » Текст книги (страница 34)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:37

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Андрей Сахаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 62 страниц)

К этому времени относятся ее выступления в газете «Медицинский работник» на медико-социальные темы, в их числе получившая огромное число откликов статья «Дайте пропуск маме» – о том, что мама должна быть около ребенка в больнице.

В 1966 году Люсю командировали в Армению, чтобы она написала к 50-летию Октября очерк о своем отце (кажется, инициатива командировки исходила от ЦК КП Армении; Люсин журналистский дебют об Ираке, а может, также газетные выступления, видимо, сыграли в выборе именно ее какую-то роль; ей были предоставлены большие возможности для работы и определенные, почти «номенклатурные» удобства). Несколько месяцев подряд Люся рылась в архивах, в том числе в архивах ЧК. Гражданская война и революция предстали перед ней не в условно-романтическом ореоле (всадники, мчащиеся на киноэкране с обнаженными шашками под развевающимся, пробитым пулями знаменем), а во всей их безмерной жестокости, грязи, вероломстве и страданиях (но была и романтика). Она не смогла писать об отце, не поняв до конца, не пережив внутренне всего того, что ей открылось. Одно время она хотела писать о друге отца, герое гражданской войны на Кавказе Калганове, но потом оставила и эту мысль. Возвратилась в Москву. Вскоре она вступила в партию.

Люся – активный человек, ей хочется исправлять жизнь, «исправлять советскую власть». Ну, а исправлять советскую власть легче всего, конечно, изнутри – со стороны ее сердца, партии, будучи ее членом. Собственно, Люся давно занималась исправлением советской власти, и ее вступление в партию было не более чем запоздалое оформление этого. Запоздалое – потому что время было уже другое, когда в партию уже вступали, в основном, ради карьеры и привилегий, и потому что она сама уже была другой.

В 1967 году Люся поехала в свою новую зарубежную поездку – на этот раз в гости в Польшу. Там жили друзья, бывшие сотрудницы отца (тоже, как Руфь Григорьевна, прошедшие через тюрьмы и лагеря, многое пережившие и понявшие). По сравнению с СССР уже и Польша была почти западной страной – с большим чувством человеческого и национального достоинства. И не мирящейся с тем, с чем мириться нельзя. Сегодня мы видим дальнейшее развитие этих особенностей – но еще не последнее слово. В 1968 году Люся поехала уже в самую настоящую западную страну – во Францию, где жили многие родственники Руфи Григорьевны, заброшенные туда судьбой, кто до, а кто после революции. Она впервые встретилась с ними и их друзьями – с коммунисткой-аристократкой в рваных джинсах и со сверкающей спортивной машиной; с другим коммунистом, членом ЦК, который «боится» поехать в страну реального (развитого) социализма, чтобы не разочароваться; с рабочими, инженерами, агрономом, врачами, педагогами – ставшими французами и полюбившими эту страну, но с пристальным вниманием и болью всматривающимися в свою далекую прежнюю родину. Люся приехала во Францию вскоре после майских событий, еще не были смыты со стен экстравагантные лозунги, но уже все внимание – Чехословакия, что там сделает СССР? И вот – 21 августа. Ваши танки в Праге, – с упреком сказал ей дядя. Племянник (11 лет) не поздоровался:

– Я не подаю руки советскому солдату.

На экранах телевизоров – непрерывные передачи о чешских событиях. Оттуда (с Запада) советская акция (прикрытая Варшавским Пактом) выглядела особенно страшной и саморазоблачительной. Уже казался неактуальным вопрос, возможен или невозможен социализм с человеческим лицом в принципе, – ясно, что в своей империи и на ее окраинах СССР не допустит, не может допустить даже тени чего-нибудь подобного. И вот Люся вернулась в СССР. Она опять вела занятия в медучилище, руководила самодеятельностью, волновалась за судьбу своих девушек и юношей. Но к партбилету в кармане она была уже безразлична.

И наконец, 1970 год. У Люси дома – Эдуард Кузнецов.

– Эдик, ты что-нибудь скрываешь от меня?

– Не спрашивай, я не могу тебе ничего сказать и мне очень не хочется тебя обманывать.

Она не настаивала (потом горько жалела). О дальнейших событиях «самолетного дела» я уже рассказывал.

С 24 августа 1971 года мы с Люсей – вместе.

Осенью 1971 года Люся повезла меня в Ленинград к ее близким друзьям Регине Этингер, Наташе Гессе и Зое Задунайской. Это был наш первый совместный выезд из Москвы. Дружба с этими людьми была очень важна для Люси, и она должна была ввести меня в этот круг. Так оно и получилось – это стало еще одним моим внутренним приобретением благодаря Люсе. Регина (Инка, как зовет ее Люся) была ее школьной подругой в Ленинграде. Их дружба была очень глубокой, каждый из них был очень нужен другому на всех крутых поворотах судьбы – целых 43 года, вплоть до смерти Регины осенью 1980 года. Они хорошо понимали и знали друг друга; Люся говорила: Регина знает обо мне больше, чем я сама (это распространялось и на фактические обстоятельства жизни, которые Люся иногда забывает, и на внутренние – Регина, с ее тонким душевным проникновением, чуткостью и аналитическим умом, видела, как говорится, на сажень в земле). В середине 60-х годов Регина тяжело заболела – у нее обострился порок сердца, она стала полупостельной больной, прикованной к дому, по существу полным инвалидом. Эта болезнь привела ее к смерти через 17 лет, но, благодаря собственному удивительному мужеству и стойкости и преданной непрерывной и самоотверженной помощи друзей, Регина прожила эти годы содержательно и в каком-то смысле красиво. Были у нее в это время новые занятия, увлечения, а самое главное – она была очень нужна своим друзьям. Регина, Наташа и Зоя жили втроем (а теперь только двое из них) в одной квартире на Пушкинской (мы их между собой называем «пушкинцами»)1. Они – не родственники, но далеко не каждая семья может создать такую атмосферу дома. Все трое – пенсионерки с ограниченными доходами. Их дом стал центром притяжения для многих людей разных возрастов – благодаря удивительному духу какого-то внутреннего благородства, интеллигентности, товарищества, внимательности к каждому. Каждая из троих хозяек вносила что-то свое, необходимое в этот дух. Старшая из них – Зоя Моисеевна Задунайская; вероятно, она внесла больше всего доброты, мягкости, терпимости, деятельного повседневного труда; она долго работала под началом известного детского писателя Самуила Маршака, была одна из «маршаковен». Вместе с Наташей они составляли и в последние годы сборники сказок. О Наталье Викторовне Гессе я уже писал – это она была в Калуге на процессе Пименова – Вайля. Решительная, деятельная, умная, с живым интересом к людям, событиям, идеям Наташа стала достойной и необходимой третьей вершиной Пушкинского треугольника. Таковы были Люсины главные друзья, ставшие и моими... Теперь этот дом сильно опустел без Регины...

В октябре 1971 года мы с Люсей приняли решение пожениться. У Люси были серьезные сомнения. Она боялась, что официальная регистрация нашего брака поставит под удар ее детей. Но я настоял на своем. Относительно ее сомнений я полагал, что сохранение состояния неоформленного брака еще опасней. Кто из нас был прав – сказать трудно, «контрольного эксперимента» в таких вещах не бывает. Удары по Тане, а потом по Алеше – последовали...

Официальная регистрация в ЗАГСе состоялась 7 января 1972 года. За два дня до этого был суд над Буковским. Я должен сначала рассказать о некоторых событиях конца 1971 года и начала 1972 года, в которых для меня тесно переплелись общественное и личное...

Глава 9
Поэты. Беседа с Туполевым.
Дело Лупыноса. Суд над Буковским.
Поездки в Киев. Новые аресты. Диссиденты

Люся, в отличие от меня, еще в детстве и юности была близка к писательскому миру. Я писал о Всеволоде Багрицком, сыгравшем большую роль в ее жизни. В 60-е годы у нее возобновились отношения с поэтами и писателями. Осенью 1971 года она привела меня к Булату Окуджаве. Это была не первая моя встреча с ним, но первая настоящая. Формально же первая была за три года до этого, в Тбилиси, во время Гравитационной конференции. Он пришел тогда вместе с женой ко мне в номер в гостинице, но разговора не получилось, да и вообще я, наверное, произвел на них «странное» впечатление. В этот самый день Володя Чавчанидзе, в прошлом аспирант в ФИАНе, а в 1968 году – видная фигура в научном мире в Грузии, директор Института кибернетики, вместе со своим сотрудником Марком Перельманом пригласил меня в ресторан и там напоил – это почти единственный случай в моей жизни. Творчество Окуджавы, его песни, которые он поет в сопровождении гитары, очень близки, дороги мне (так же, как большинству моих сверстников еще раньше, но ведь я был сильно оторван от общего мира). Я вижу в песнях Окуджавы что-то глубинное от времени, от меня самого (и осуществившееся, и неосуществившееся, только заложенное во мне). Такое же чувство было у Люси еще с начала 60-х годов (и она сильно способствовала моему прозрению). 21 мая 1971 года, когда мы с ней еще были на «вы», она сделала мне царский подарок – машинописный сборник песен Окуджавы, в самодельном зеленом переплете, с вложенной от нее запиской. Там были все основные произведения Окуджавы, написанные к тому времени, – от таинственно-пронзительной «Ели» до углубленного в раздумья «Моцарта». Я немного волновался, идя к поэту, образ которого окружен для меня неким романтическим ореолом. Но все обошлось. Возник даже некий душевный контакт – конечно, благодаря Люсе. Булат был нездоров, полулежал в постели, но он явно обрадовался нашему приходу, Люсе. Встреча эта запомнилась. К сожалению, такая теплая встреча оказалась последней. Жизнь развернула нас в разные стороны. Через два года, встретившись случайно с Люсей, на ее вопрос, как он живет, Булат сказал (зло, по словам Люси):

– Хорошо живу. Денег много. Вот машину купить собираемся.

Незадолго до моей высылки нам удалось пойти на авторский концерт Окуджавы. Он с большим блеском исполнял свои вещи (старые и некоторые новые).

В те же осенние дни Люся повезла меня к Давиду Самойлову – прекрасному поэту, быть может лучшему сейчас поэту классического звучания, прямому наследнику поэзии ХIХ века. Самойлов жил за городом, в большом доме деревенского типа. Они с женой радушно приняли нас – тут отношение ко мне было явно отражением их отношения к Люсе. Самойлов прочитал свои новые стихи, осведомившись сперва, могу ли я долго слушать чтение. Он прекрасный чтец, голос его в домашней обстановке звучал, по-моему, даже лучше, выразительней, чем на эстраде. Читал он тогда и не свои стихи. Мог ли я представить себе что-либо подобное еще за полгода до этого?

В ближайшие месяцы я впервые увидел и многих других поэтов и писателей. Среди них был Владимир Максимов, ставший потом нашим с Люсей большим и верным другом. Это человек бескомпромиссной внутренней честности, напряженной мысли, прошедший трудный жизненный и идейный путь. Сейчас он в эмиграции, издатель прекрасного (при множестве недостатков, срывов, крайностей и ляпсусов) зарубежного литературно-публицистического журнала «Континент», жизненно важного для всех нас. В ту первую нашу встречу Максимов был очень расстроен, может и не чем-либо конкретным. Запомнились его слова:

– Эту страну надо уносить с собой на подошвах сапог.

В декабре 1971 года был исключен из Союза писателей Александр Галич, и вскоре мы с Люсей пришли к нему домой; для меня это было началом большой и глубокой дружбы, а для Люси – восстановление старой, ведь она знала его еще во время участия Севы Багрицкого в работе над пьесой «Город на заре»; правда, Саша был тогда сильно «старшим». В домашней обстановке в Галиче открывались какие-то «дополнительные», скрытые от постороннего взгляда черты его личности – он становился гораздо мягче, проще, в какие-то моменты казался даже растерянным, несчастным. Но все время его не покидала свойственная ему благородная элегантность. Галич жил вдвоем с женой, Ангелиной Николаевной. В доме – довольно много антикварных вещей; недавно, когда он был преуспевающим киносценаристом («На семи ветрах», «Верные друзья» и др.), он умел со вкусом распорядиться своими гонорарами; сейчас же ему было (пока) что продать, чтобы купить жизненно необходимое. На стене висел прекрасный карандашный портрет Ангелины Николаевны (я не знаю, кто был художник, – в эту женщину можно было влюбиться) и рядом стоял бюст Павла I. Я несколько подивился такому выбору, но Галич сказал:

– Вы знаете, история несправедлива к Павлу I, у него были некоторые очень хорошие планы.

(Недавно мы с Люсей читали интересную книгу Эйдельмана об эпохе Павла I, в чем-то подкрепившую для нас мысль Галича о некоторой несправедливости традиционных оценок этого человека.)

Еще один эпизод из этой встречи запомнился – может, и не очень значительный, но хочется рассказать. Я стал говорить о «Моцарте» Окуджавы – я очень люблю эту песню. Но Галич вдруг сказал:

– Конечно, это замечательная песня, но вы знаете, я считаю необходимой абсолютную точность в деталях, в жесте. Нельзя прижимать ладони ко лбу, играя на скрипке.

Я мог бы сказать в защиту Окуджавы, что старенькая скрипка – это метафора и что все воспринимают Моцарта не как скрипача, а как композитора. Но в чем-то, с точки зрения профессиональной строгости, Галич был прав, и мне это было интересно для понимания его собственного творчества – скрупулезно-точного во всем, филигранного. А «Моцарта» и другие песни Окуджавы я люблю от этого не меньше. Потом мы еще много раз бывали у него; после отъезда Галича за границу нам очень не хватало возможности заехать иногда в эту ставшую такой близкой квартиру у метро «Аэропорт». Бывал он и у нас, чаще всего – на семейных праздниках, всегда охотно и помногу пел свои песни, без которых нельзя себе представить наше время. Помню, как однажды он на секунду замешкался, не зная, с чего начать, и Юра Шиханович (голосом, который у него становится в таких случаях несколько скрипучим) попросил спеть «По рисунку палешанина... (кто-то выткал на ковре Александра Полежаева в белой бурке на коне...)». Саша тронул струны гитары и запел:

...едут трое, сам в середочке, два жандарма по бокам.

Его удивительный голос заполнил маленькую комнату Руфи Григорьевны, где мы все сидели. Сместились временные рамки, смешались судьбы людей, такие различные и такие похожие в своей трагичности (Александра Пушкина, Александра Грибоедова, Александра Полежаева и Александра Галича). Вскоре был арестован Юра Шиханович. Александр Галич летом 1974 года эмигрировал, а еще через три года – его не стало. «Столетие – пустяк».

Незадолго до отъезда Галич был у нас на дне рождения Люси. Он спел, в числе прочих, посвященную ей ностальгическую песенку о телефонах. Спел он в тот раз и свои, звучащие как завещание «А бойтесь единственно только того, кто скажет: «Я знаю, как надо!»», «Не зови – Я и так приду!», «Когда я вернусь...».

Последний раз я слышал голос Саши в «нобелевскую ночь» в октябре 1975 года. Сквозь помехи и ночные трески международных телефонных линий прорвался его теплый, низкий голос:

– Андрей, дорогой, мы все тут безмерно счастливы, собрались у Володи (Максимова), пьем за твое и Люсино здоровье. Это огромное счастье для всех нас...

Когда Люся вышла в 1975 году из поезда на парижском вокзале, первый, кого она увидела, был Галич, элегантный, с красными розами в руках. В 1977 году Галич приехал в Италию, где находились Люся (на операции для лечения глаз) и Таня и Рема с детьми, незадолго перед этим вынужденные эмигрировать. С Люсиных слов я знаю о трогательном эпизоде, произошедшем с Галичем и моим четырехлетним внуком Мотей. Саша звал ужинать в какой-то близлежащий ресторанчик. Мотя почему-то не хотел идти и заявил:

– Я не пойду, ты не тот Галич.

(Он уже знал о Галиче-певце, его песни уже существовали для него, но отдельно от Галича-знакомого.)

– Как не тот?

И Галич порывисто и легко встал на одно колено, положив на другое гитару, и запел:

– Снова даль предо мной неоглядная...

Мотя несколько минут внимательно молча слушал, потом сказал:

– Дидя Адя тоже хорошо поет.

Это было признание Галича (после этого Мотя сунул свою руку в его и готов был идти куда угодно) и одновременно – высочайший комплимент для меня. А через несколько недель Галич погиб. Та версия, которую приняла на основе следствия парижская полиция и с которой поэтому мы должны считаться, сводится к следующему:

Галич купил (в Италии, где они дешевле) телевизор-комбайн и, привезя в Париж, торопился его опробовать. Случилось так, что они с женой вместе вышли на улицу, она пошла по каким-то своим делам, а он вернулся без нее в пустую якобы квартиру и, еще не раздевшись, вставил почему-то антенну не в антенное гнездо, а в отверстие в задней стенке, коснувшись ею цепей высокого напряжения. Он тут же упал, упершись ногами в батарею, замкнув таким образом цепь. Когда пришла Ангелина Николаевна, он был уже мертв. Несчастный случай по неосторожности потерпевшего... И все же у меня нет стопроцентной уверенности, что это несчастный случай, а не убийство. За одиннадцать с половиной месяцев до его смерти мать Саши получила по почте на Новый год странное письмо. Взволновавшись, она пришла к нам. В конверт был вложен листок из календаря, на котором было на машинке напечатано (с маленькой буквы в одну строчку): «принято решение убить вашего сына Александра». Мы, как сумели, успокоили мать, сказав, в частности, что когда действительно убивают, то не делают таких предупреждений. Но на самом деле в хитроумной практике КГБ бывает и такое (я вспомнил тут анекдот о еврее, едущем в Житомир, который рассказывал Хрущев). Так что вполне возможно, что телевизор был использован для маскировки – «по вдохновению», или это был один из тех вариантных планов, которые всегда готовит про запас КГБ.

Вернусь к событиям 1971 года. Приближался суд над Буковским. (Власти не решились – или не захотели – пустить его по психиатрическому пути, как мы опасались.) Я решил обратиться к знаменитому авиаконструктору академику Андрею Николаевичу Туполеву с предложением вместе со мной поехать на суд. Я считал, что если два известных академика встанут на путь открытого сопротивления беззаконным репрессиям против честных людей, защитников прав человека, других людей – то это может иметь решающее значение не только в конкретном деле Буковского (которое меня волновало), но и для всей обстановки в стране. Если два, а не один, то почему не большинство? Я и сейчас думаю, что согласие Туполева на мое предложение было бы огромным событием.

Дело Буковского, уже пользовавшегося большой известностью не только в СССР, но и за рубежом, выступавшего без всякой личной, обращенной на себя окраски, а явно за других, – было очень подходящим. Почему я из всех академиков обратился именно к Туполеву? Во-первых, в силу его огромного авторитета, особого положения в государстве – оно было много выше, чем у меня, и приближалось к положению таких людей, как Курчатов. Во-вторых, я знал, что Туполев сам был репрессирован в 1939 или в 1940 году, перенес тяжелые изнурительные допросы (несколько суток стоял перед следователем – отеки ног уже не прошли до конца его жизни); знал я и то, что Туполев возглавлял «шарашку», держал себя с большим достоинством, требовал хороших условий для всех работавших там заключенных специалистов (среди которых был С. П. Королев, вытребованный им с Колымы, с «общих работ», известный физик-теоретик Ю. Б. Румер и многие другие, спасенные им, может быть, от смерти). Я, правда, знал и другое – что А. Н. Туполев все послевоенные годы был фактически главой фирмы, имел очень тесные связи с партийно-бюрократическим аппаратом и, в частности, с «оборонными» отделами, т. к. значительная часть деятельности фирмы была направлена на военные цели (Мясищев, который вместе со мной получал Ленинскую премию, был его заместителем; с другим заместителем, Архангельским, я встречался еще в 1955 году на испытаниях). Знал я также об исключительной осторожности Туполева в высказываниях – мне об этом рассказывал Игорь Евгеньевич, знавший его в 40-е годы. Так или иначе, я решил рискнуть – игра стоила свеч.

Числа 20 декабря я приехал к Туполеву на его загородную дачу на академической машине. Я как академик имел право вызывать машину для служебных и – не официально – личных надобностей с «конвейера» академического гаража и широко этим пользовался начиная с 1970 года. Но долго держать машину не рекомендовалось. В этот раз я несколько нарушил это правило. Туполев, уже овдовевший к тому времени, жил один (вероятно, с какой-то обслугой, но я никого не видел, кроме привратника, открывшего мне калитку, когда я позвонил) в большом загородном доме, окруженном высоким сплошным забором. Мы разговаривали в кабинете, где на письменном столе стояла модель сверхзвукового лайнера ТУ-144, а у стен были расположены шкафы со справочной, журнальной и научной литературой и развешены фотографии различных туполевских самолетов – в полете, на взлете, в сборочном цехе.

Я кратко и насколько сумел убедительно изложил цель своего приезда. Туполев слушал меня с напряженным вниманием и несколько минут молчал. Потом на лице его появилась язвительная усмешка, и он стал задавать мне быстрые вопросы, иногда сам же на них отвечая. Суть его речи сводилась к тому, что никакого Буковского он не знает и знать не желает, что из моих ответов он видит, что Буковский бездельник, а в жизни всего важнее работа. Он видит также, что в моих взглядах – абсолютный сумбур (это было сказано, когда я упомянул, что советские военные самолеты с арабскими летчиками бомбят колонны беженцев в Нигерии, осуществляя тем самым геноцид – я это говорил уже в конце разговора в смысле: пора подумать о душе). Ехать на суд он категорически отказался, мне же, по его мнению, необходимо обратиться к психиатру и подлечиться. Он, однако, ни разу не сказал, что считает советский суд самым справедливым в мире – я мог бы ему тогда напомнить, что он сам был осужден за продажу «панской» Польше чертежей своего бомбардировщика за 1 млн. злотых (таково было официальное обвинение); просто все это теперь его не интересовало. Так эта моя попытка кончилась неудачей. Когда я уезжал, он язвительно заметил мне:

– Вы сидели на моих перчатках и помяли их.

Я не удержался от замечания, что смятые перчатки можно выгладить, смятую душу – значительно трудней.

За несколько лет до моего визита на каких-то академических похоронах ведавший похоронными делами человек рассказал, что Туполев ездил на Новодевичье (сильно привилегированное) кладбище и заранее заказал участок для себя и своей жены, тогда еще живой. Эта история мне вполне понравилась.

Через несколько дней после поездки к Туполеву мне сообщили, что в Киеве предстоит суд над украинским поэтом Лупыносом – ему угрожает психиатрическая тюрьма. Мы с Люсей поехали на аэродром; с помощью моей книжки Героя Соц. Труда удалось достать билеты, и вечером накануне назначенного дня суда мы были в Киеве. В гостинице нам дали койки на разных этажах, т. к. в наших паспортах еще не было отметки о браке (эта церемония еще предстояла), а нравственность в советских гостиницах охраняется весьма строго. Стоявший позади нас мужчина, вероятно сопровождавший нас гебист, пытался протестовать – такому заслуженному человеку можно сделать исключение. У него, конечно, была своя цель – облегчить наблюдение, но он не хотел при нас открыться. Утром, когда мы с Люсей встретились на нейтральной почве, в гостиницу пришли украинцы – И. Светличный, которого я уже знал раньше, Л. Плющ и еще кто-то, и мы пошли на суд. По дороге Светличный рассказал нам суть дела. Лупынос уже был ранее осужден по обвинению в националистической пропаганде. В лагере он тяжело заболел, какое-то время мог передвигаться только на кресле-каталке, потом с костылями. Весной этого, 1971 года читал стихи у памятника Тарасу Шевченко (вместе с другими поэтами). В его стихотворении была фраза об украинском национальном флаге, который стал половой тряпкой. Кто-то донес об этом «националистическом и антисоветском» выступлении, и он был арестован. К нашему удивлению, всех пришедших свободно пустили в зал суда. Но заседание не открывалось. Наконец, вышел секретарь и объявил, что судья заболел (кто-то из наших, однако, видел его утром), – заседание переносится. Это, конечно, был результат нашего приезда. Через две недели суд состоялся совершенно неожиданно – почти никто, даже отец Лупыноса, которого мы видели на первом заседании, об этом не знал. Лупынос был направлен в специальную психиатрическую больницу, а именно – в Днепропетровскую, одну из самых страшных в этом ряду. С 1972 по 1975 год именно там находился Леонид Плющ, и он многое рассказал об этом заведении. Лупынос находится там до сих пор (сведения 1979 года) – таково его наказание за одну стихотворную строчку1.

В начале 1972 года мы с Люсей выехали на мою дачу, подаренную мне по постановлению правительства в 1956 году. Я с Клавой не жил там во время моей работы на объекте, так как я практически все время находился вне Москвы, и мы не имели ни сил, ни умения ее освоить. Сейчас мы хотели пожить во время школьных каникул с моим сыном Димой (отношения с которым, как и с другими моими детьми, не складывались) и с Алешей, тоже школьником, на год старше Димы. Но через два дня на дачу приехал наш знакомый Алексей Тумерман. Он сообщил, что на 5 января назначен суд над Буковским. Мы тут же выехали в Москву.

Суд был в Люблино – там же, где суд над А. Красновым-Левитиным. Но на этот раз никакой кудрявый гебист не встречал меня. Нам всем преградила путь на второй этаж (где был суд) плотная шеренга «дружинников» с красными повязками, стоявших с наглым и самоуверенным видом, напоминая СС-овцев из бесчисленных фильмов о войне (это, конечно, были гебисты). Всего внизу скопилось около 60 человек «наших». Я время от времени подходил к дружинникам, требуя вызвать коменданта и провести наших представителей наверх, чтобы убедиться, действительно ли в зале нет мест (под этим предлогом нас не пускали). Гебисты же кричали мне:

– Советский ли вы человек, академик Сахаров?

Это уже было что-то новое. Позже мы узнали от родных Буковского некоторые подробности происходившего в зале суда. Судья спросил одного из свидетелей, офицера-таможенника, бывшего в прошлом приятелем Буковского:

– Вы коммунист, пытались ли вы как-то переубедить обвиняемого, повлиять на него?

– Да, конечно.

– Что же вы ему сказали?

– Я сказал – стену лбом не прошибешь.

Буковский сказал в последнем слове:

– Я сожалею, что за 14 месяцев, которые я был на свободе, я успел сделать так мало. Но я горжусь тем, что я сделал.

Приговор – 7 лет заключения и 5 лет ссылки. Мы надеялись, что Буковского проведут по переходу и мы сможем его приветствовать. Но вдруг кто-то закричал: «Машина уже на улице!» Мы бросились туда – дружинники и милиция преградили нам путь. Люся резко оттолкнула одного из милиционеров, крикнув:

– Пусти, фашист!

Впоследствии Валерий Чалидзе, узнав об этом, упрекал ее за недостойное жены академика поведение, а я – нет. Якир успел подбежать к машине, где был Володя, и крикнул:

– Володя, молодец!

Несколькими часами раньше он сказал с большой искренностью:

– 10, 20, 30 таких процессов! Я уже не выдерживаю! Сам я нового приговора уже не перенесу – это выше моих сил.

ГБ, конечно, все это «мотало на ус».

7 января в ЗАГСе нашего района состоялась церемония нашего бракосочетания. С нами почти никого не было, кроме свидетелей (Наташа Гессе и Андрей Твердохлебов), в последний момент, запыхавшись, прибежала Таня (Люсина дочь; я же по душевной слабости не сообщил своим детям о предстоящем бракосочетании – об этом я всегда вспоминаю с самоосуждением, подобное поведение никогда не облегчает жизни). ГБ прислало своих свидетелей – полдюжины мужчин в одинаковых, очень хорошо сшитых черных костюмах.

Мы обычно стараемся не думать о мотивах ГБ – у них настолько иная система ценностей и целей, что мы редко можем их понять, да и ни к чему. Но тут я рискну высказать предположение, что так они выражали свое неудовольствие.

Вечером того же дня мы с Люсей вылетели в Киев, на этот раз чтобы встретиться с известным писателем Виктором Некрасовым (автором одной из лучших книг о войне «В окопах Сталинграда») – мы узнали, что у него была переписка с главным психиатром СССР проф. Снежневским (автором сомнительной, по мнению некоторых, теории вялотекущей шизофрении – но тут я не могу иметь обоснованного мнения) по делу Буковского. Мы надеялись, что эти письма будут полезны для кампании в его защиту. Такое начало нашей официальной семейной жизни, быть может, символично. И дальше много лет подряд сотни общественных дел почти каждый день заставляли нас куда-то спешить, сидеть до 4-х ночи за машинкой, с кем-то спорить до хрипоты. Но не это сделало нашу жизнь трудной, даже трагичной.

Некрасов встретил нас радушно, и мы сразу прониклись взаимной симпатией. Он поводил нас по горячо любимому им Киеву. В другую прогулку в тот же день Люся показала мне дом, где жили герои булгаковской «Белой гвардии» (и пьесы «Дни Турбиных»). Показала она и ту щель между домами, куда Николка Турбин прятал оружие. К сожалению, Некрасов не смог отдать нам писем Снежневского – переписка носила личный характер, и он не считал себя вправе сделать это. Кроме милых хозяина дома и его жены, мы в этот день познакомились с Семеном Глузманом, о котором я уже писал, – автором анонимной заочной психиатрической экспертизы П. Г. Григоренко. Вечером того же дня он провожал нас на поезд. Впечатление какой-то особенной чистоты, готовности к добрым делам было у нас с Люсей общим. Он в это время еще работал психиатром городской скорой помощи, но тучи уже сгущались над его головой (мы тогда не могли этого подозревать). В мае Глузман был арестован и осужден на 7 лет лагерей и 3 года ссылки. В лагере он не мог не участвовать в общей суровой борьбе п/з за их права, за человеческое достоинство – голодовки, карцеры, другие репрессии следовали одна за другой. Глузман вместе с Буковским написал интересную статью, которую им удалось передать на волю, – «Пособие по психиатрии для инакомыслящих». С мая 1979 г. Семен Глузман – в ссылке в Тюменской области. Люся навестила его тогда (а после нее Лиза – невеста Алеши, чем не замедлила воспользоваться «Неделя»). Он сильно возмужал, стал более суровым, мужественно-строгим, решительным. Но что-то главное в нем осталось.

Еще в январе 1971 года (т. е. до нашего семейного объединения) Люсе как инвалиду войны удалось вступить в жилищно-строительный кооператив при горвоенкомате, удалось также с помощью друзей собрать деньги, немалые для ее бюджета (хотя кооператив был и «дешевый»). Строительство было окончено быстро (по нашим меркам), и в январе 1972 года Таня и Рема переезжали. Люся была очень озабочена жилищными делами еще в декабре 1970 года, а после моего переезда на улицу Чкалова в квартиру, полученную Руфью Григорьевной при реабилитации, создалось очень трудное для всех членов семьи положение. Таня и Рема уступили нам с Люсей комнату, в которой они жили, и перебрались на диван в кухню, конечно только на ночь, днем они вообще оказались без места; в комнате же Руфи Григорьевны жил Алеша, тоже фактически лишенный своего угла (что осталось без изменения и после переезда Тани и Ремы). После их переезда Люся устроила в квартире ремонт («косметический» – в основном побелка и покраска). Для помощи в переезде и для ремонта она пригласила группу «наших» (т. е. «диссидентов»; это слово тогда еще только начало входить в обиход – вообще-то оно мне не нравится до сих пор, но я его употребляю для краткости). Ребята быстро все сделали. Это была не просто товарищеская помощь, а нечто «общественное». Работая то у одних знакомых, то у других, ребята собирали таким образом деньги для помощи детям политзаключенных.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю