Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Андрей Сахаров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 62 страниц)
Глава 25
1978 год. Отъезд Алеши.
Суды над Орловым, Гинзбургом, Щаранским.
Отдых в Сухуми. Негласный обыск
Алеша и Оля получили разрешение на выезд на третий день после подачи документов. Как я уже писал, Оля осталась в Москве с Катей. Она дала Алеше требуемую в ОВИРе справку об отсутствии у нее к нему материальных претензий (мы перевели ей оговоренную сумму). Вопрос о разводе, по ее просьбе и договоренности с Алешей, должен был решаться через год. До моей высылки в Горький мы с Люсей несколько раз, каждый раз с разрешения Оли, были у нее в оставшейся за Олей квартире, проводили по нескольку часов с нашей внучкой Катей. Ко мне Катя относилась сердечно, доверчиво, к Люсе – более настороженно. Очевидно, это было следствие каких-то разговоров, которые она слышала.
Алеша уезжал 1 марта 1978 года. Накануне, вернее уже в ночь на 1 марта, он простился по очереди с каждым, кто оставался, – с Руфью Григорьевной, с мамой, со мной, с Лизой. По дороге на аэродром Алеша попросил остановиться у памятника Пушкину. Он один вышел из машины и положил цветы к подножию памятника. Это было его прощание со страной, из которой он – не по своей воле – уезжал. Прощание с тем, что он в ней любит.
Алеша улетел уже утром самолетом, летевшим прямо на Италию. При отъезде произошел некий почти фарсовый (а может и нет) эпизод.
Алеша вез с собой несколько фотографий тех дорогих ему людей, которые оставались здесь, и уже умерших – бабушки и дедушки с отцовской стороны. Все эти фотографии ему не разрешили взять с собой (чистый произвол, мелкая месть КГБ). Люся и я стали громко протестовать, и гебисты-таможенники вроде уступили, но повели Алешу на личный досмотр. Он стал раздеваться и в этот момент увидел, как таможенники опять отложили в сторону фотографии – они хотели его обмануть. Он бросился на них, кого-то ударил, выхватил фотографии, заодно вовсе ему ненужную бутылку водки, которую тоже не хотели пропускать, и, прижимая все эти трофеи к себе, полураздетый выскочил к самолету. Через три часа он был в Италии. А в мае Алеша прибыл в США.
Весной 1978 года у нас произошло радостное событие. Моя дочь Люба, вышедшая замуж в 1973 году, родила мальчика – еще одного моего внука. Его назвали Гриша, Григорий. К сожалению, жизнь складывается так, что с самого его рождения и до сих пор я не мог принимать непосредственного участия в его воспитании, видел его не очень часто (а с момента высылки и вовсе ни разу). Сейчас ему пошел четвертый год!
В те же дни в Москве начался суд над основателем Московской Хельсинкской группы, членом-корреспондентом Армянской Академии наук Юрием Федоровичем Орловым. Одновременно в Тбилиси начался суд над членами Грузинской группы Гамсахурдиа и Костава.
Я сначала предполагал проводить часть времени в Москве, а часть – в Тбилиси. Мы с Люсей даже поехали в конце первого дня на аэродром, но, узнав, что один из обвиняемых в Тбилиси (Гамсахурдиа) на суде осуждает свою правозащитную деятельность, я отменил поездку туда. Видимо, агенты КГБ остались недовольны этим решением. В последующие дни то и дело звонили какие-то люди, якобы грузины (может быть, это и были грузины, но, несомненно, гебисты), и упрекали меня за то, что, когда можно было поесть хороших грузинских шашлыков, я был тут как тут, а когда в беде хорошие грузинские парни, меня нет. Насчет шашлыков у них вышла осечка: я в Грузии их ни разу не ел, не очень люблю. Относительно же Гамсахурдиа и его позиции на суде, а потом выступления по телевидению, где он также признавал ошибочность своих публичных выступлений и контактов с иностранными дипломатами, следует сказать следующее.
Я уже не раз писал, что не считаю правильным осуждать кого-либо за подобные отступления. Силы человеческие ограниченны, и часто многие переоценивают свои возможности, да и обстоятельства бывают иногда непредвиденные. Тяжелей всего в таких случаях судят себя сами эти люди. Но тем выше мы должны ценить стойкость и мужество тех, кто выстоял. О многих из них речь в этой книге. Мераб Костава, подельник З. Гамсахурдиа, – один из них. Он оказался, после отступления Гамсахурдиа, один. И не отступил. Мужественно и достойно Мераб вел себя и в лагере, и в ссылке, в холодном, непригодном для южанина климате. Срок ссылки кончался в начале 1982 года. Но КГБ организовал новую провокацию против него – об этом и дальнейшей судьбе Мераба я расскажу потом.
Как я уже писал, многие – и я в том числе – думали, что власти (КГБ) не решатся арестовать члена-корреспондента Академии Юрия Орлова, а когда арестовали – что его не приговорят к лагерю, в худшем случае – к ссылке. Мы ошиблись. Орлов был осужден к максимальному сроку, допускаемому 70-й статьей (ее первой частью) – к 7 годам лагеря и 5 годам ссылки и потом, в заключении, непрерывно подвергался самым изощренным притеснениям, создающим угрозу его здоровью и самой жизни. Недавно Президиум Академии наук Армении исключил его на тайном заседании из состава Академии с вопиющим нарушением устава. Суд над Орловым проходил все в том же Люблино. На него приехало очень много друзей обвиняемого, много иностранных корреспондентов и представители некоторых иностранных посольств. Но на этот раз нас не пустили даже к зданию суда – специальные ограждения и наряды милиции не подпускали ближе 15–20 метров. Во время процесса жену и сыновей Орлова дважды обыскивали с применением грубой физической силы, срывали одежду – искали магнитофон с записью этого формально открытого суда. Даже адвоката, однажды, разошедшиеся гебисты подвергли насилию – заперли во время процесса в комнате рядом с залом.
В последний день суда, перед вынесением приговора, когда я стал громко настаивать, чтобы присутствующих друзей подсудимого пустили на суд, и стал протискиваться сквозь толпу, возникла потасовка, подобная той, которая происходила в Омске. Меня, а потом и других, поволокли в стоящие рядом милицейские машины; я ударил кого-то из гебистов, один из гебистов очень сильно и профессионально ударил Люсю по шее, она ему ответила. При заталкивании в машину Люся уже по инерции нечаянно ударила начальника местного отделения милиции. Нас с Люсей вскоре отпустили, а потом вызвали повесткой в суд. Обвинение – хулиганские выкрики во время суда; штрафы: мне – 50, Люсе – 40 рублей. Во время суда Люся сказала:
– Сотрудника ГБ я ударила правильно и не раскаиваюсь. Начальника отделения (фамилия) я ударила зря, прошу его извинить меня.
Ее слова были полностью проигнорированы – за рукоприкладство нас судить тогда не собирались. В зале присутствовало много милиции: вероятно, они были довольны Люсиными словами. Двоих из задержанных одновременно с нами осудили на «15 суток». Я чувствовал себя немного виноватым перед ними.
Через полтора месяца состоялись еще два суда и опять одновременно и в разных местах (видимо, ГБ понравилась эта система «разделения» наших и без того малых сил). Это были процессы Александра Гинзбурга в Калуге и Анатолия Щаранского в Москве. Мы с Люсей то вместе, то по отдельности (я в Калуге, Люся в Москве) пытались быть на обоих судах (на улице, конечно). Суд над Аликом характеризовался широким использованием показаний полуполитических, полууголовных пользователей Фонда (много таких пыталось к нему присосаться) и большой активностью нагнанной публики у здания суда (Люся думает, что это были рядовые советские граждане; я думаю, тут она ошибается). Много было провокационных разговоров, выкриков, скоморошества. Гинзбург был осужден на 8 лет лагерей особого режима. Два раза я ездил в Калугу с Владимовыми на их машине. Мне все больше нравилась эта семья.
Суд над Анатолием Щаранским привлек еще больше внимания. Толя Щаранский был обвинен в шпионаже1 – то был советский вариант дела Дрейфуса. Обвинение это уже фигурировало в провокационной статье Липавского, о которой я упоминал. Суть же дела сводилась к следующему. Щаранский и другие активисты еврейского движения за выезд в Израиль опрашивали некоторых евреев, которым было отказано в выезде под предлогом секретности, в то время как их учреждения не числились секретными. Эти данные были сообщены одному американскому корреспонденту, который и опубликовал их в своей газете. Ясно, что действия Щаранского не носили противозаконного характера. Показательно, что ни один из опрошенных Щаранским людей не был привлечен к ответственности за разглашение секретной информации. Вот вам и весь шпионаж (к слову, президент США официально заявил, что Щаранский не имеет никакого отношения к американской разведке).
Цель КГБ в этом процессе была крупная: запугать евреев, желающих эмигрировать, вбить клин между евреями и инакомыслящими. С Толей они, однако, просчитались. Он выдержал сильнейшее психологическое давление пятнадцати месяцев следствия (в полной изоляции, с многократными угрозами расстрела и обещаниями освобождения, если он покается), очень мужественно держал себя на суде, куда не пустили даже его мать (под предлогом, что она должна была выступать свидетелем, но отказалась).
Во время суда над Щаранским я дал интервью иностранным журналистам, стоявшим вместе с нами на улице. Радиостанция «Голос Америки» передала его с возмутительным добавлением:
«Сахаров выразил надежду, что Щаранский вскоре будет обменен».
Ничего подобного я не говорил!.. К сожалению, в те напряженные дни я не смог предпринять шаги для выяснения, как могло возникнуть это добавление, снижавшее трагическую сторону ситуации, как бы спускавшее ее на тормозах. Щаранский был приговорен к 13 годам заключения, из них 3 – в тюрьме. На приговор его мать опять не пустили. При этом гебисты, стоявшие у решетки, построенной при входе в переулочек, где был суд, всячески обманывали ее, обещали пустить, даже когда приговор уже читали. После приговора вышел брат Толи Леня. Ему удалось запомнить и записать по памяти последнее слово подсудимого. Он громко зачитал нам этот удивительный документ, проникнутый огромной эмоциональной силой. А потом все присутствовавшие, обнажив головы, запели израильский гимн. Пошел дождь. Люди продолжали петь и плакали, и слезы смешивались со стекающими по лицам каплями дождя. Я тоже пел и плакал вместе со всеми. В соседних домах отворились окна – люди слушали. Гебисты (их было очень много) не решались помешать. Горстка людей, стоявших у решетки, в этот трагический момент была сильнее всей огромной репрессивной машины государства – для многих уже не их Родины. После суда мать Толи, его брат и жена брата Рая пошли к нам. Они впервые были у нас, но внутренне уже были нам близки. Мы и потом часто общались в начавшиеся годы трудного тюремного и лагерного пути Толи.
Суды 1978 года вызвали очень сильное возмущение во всем мире, во многом способствовали пониманию истинного положения с правами человека в СССР. Среди многих организаций, созданных в это время за рубежом для защиты узников совести в СССР, я хочу особо отметить Комитет американских ученых SOS (Спасите Орлова Щаранского). Впоследствии этот Комитет включил и мою защиту в одну из своих основных задач: первая буква стала читаться Sakharov.
Весной 1978 года мне сообщили, что неизвестная мне женщина, ее имя – Наталья Лебедева, умирающая от рака в академической больнице, завещала свои сбережения мне для использования в целях помощи политзаключенным и их семьям. Лебедева была одинокая женщина, в прошлом узница сталинских лагерей, научный сотрудник в одном из институтов Академии. После смерти Лебедевой выяснилось, что она, по-видимому, не успела оформить письменного завещания или только без свидетелей продиктовала его вызванному в больницу нотариусу. Документ, если он существовал, исчез. Нотариус, кажется, отрицал существование завещания. Все сбережения Лебедевой (около 5000 рублей) перешли в фонд государства.
В середине сентября мы с Люсей поехали отдохнуть на две недели в Сухуми. Там было еще тепло. Мы купались, гуляли, я много работал, сидя в номере гостиницы; по вечерам ходили в кино. Очень интересной была экскурсия в Ново-афонские пещеры. Туда мы ходили (так же, как обычно в кино) вместе с Копелевыми – Раей и Львом (они тоже приехали отдохнуть) – и с нашим другом Х.1, с ним нас подружил Мотя еще в 1977 году.
Копелевых мы неожиданно встретили на Сухумской набережной. Левины доброжелательность, сопереживаемость, терпимость и широта, жизнелюбие и интеллектуальность, неразрывно связанные в моей памяти со всем его обликом большого, сильного, доброго человека с огромными черными, по-детски удивленными глазами, очень украшали нашу жизнь.
Наше пребывание в Сухуми омрачило неожиданное обострение состояния Люсиных глаз – у нее произошло сильное внутреннее кровоизлияние в глазу во время купания в море, когда она совершила в воде какое-то резкое движение. Еще весной Люся подала заявление на новую поездку в Италию – необходимо было снова показаться Фреззотти, сменить очки (их очень тщательно и квалифицированно подобрали ей в 1977 году, но состояние ее глаз быстро менялось после операции). Возможно, как мы думали, нужно будет сделать еще одну операцию. Ответа все еще не было. По приезде в Москву я предпринял ряд мер с целью ускорения ответа – несколько раз звонил заместителю министра внутренних дел Шумилину, ведавшему делами ОВИРа, и послал письмо Брежневу. В письме я напоминал, что в 1975 году было принято принципиальное решение, в силу которого моя жена получила право лечить за рубежом свои глаза, пострадавшие в результате контузии на фронте Великой Отечественной войны. Я отослал это письмо в середине ноября, но не публиковал его. Копия письма пропала во время негласного обыска 29 ноября.
В этот день случилось так, что на некоторое время (около полутора часов) наша квартира на улице Чкалова осталась пустой. Обычно мы избегали этого, а когда уезжали все вместе из квартиры, то брали с собой на всякий случай наиболее важные документы. В этот раз мы этого не сделали. Около часа дня мы с Люсей поехали на академической машине в книжный магазин, а вскоре после нас Руфь Григорьевна и Лиза поехали на международный телефонный переговорный пункт. Лиза в это время уже жила у нас, став членом нашей семьи. С квартирного телефона говорить с США – с нашими детьми и Лизиным мужем – было невозможно (разговор мгновенно прерывался оператором КГБ, непрерывно находящимся на нашем проводе; именно эта невозможность услышать что-либо, а не подслушивание, была нашей бедой; подслушивание же – и по телефону, и просто в квартире – конечно, всегда было и малоприятно, но скрывать нам нечего).
С переговорного пункта Руфи Григорьевне и Лизе в 1978 году удалось несколько раз поговорить. Но в этот раз они вернулись ни с чем. Одновременно с ними вернулись и мы с Люсей. Вскоре из ванной раздался голос Лизы:
– Где халат? Не могу найти...
Тут мы обнаружили, что не хватает еще некоторых вещей; подбор их был очень странным – это были поношенные Люсины и мои вещи (в их числе мои домашние брюки и любимая мной синяя куртка, купленная еще Клавой и заштопанная Руфью Григорьевной после того, как куртку изгрызла собака Малыш), мои очки. Более ценные Люсины вещи, лежащие на самом виду, не были взяты.
На следующий день приехала Лидия Корнеевна и попросила что-то показать ей из написанного мною. Тут я обнаружил, что в коробке для документов лежит совсем не то, что там находилось. Исчезло письмо Брежневу, машинописный и рукописный текст первого варианта этих воспоминаний – то, что я успел написать за 5 первых месяцев работы. Это была первая кража, или конфискация – называйте, как хотите – в многолетней истории моего «труда Сизифа». Но, в отличие от судьбы этого мифологического персонажа, у меня каждый раз на вершине горы оставался кусочек камня, с такими мучениями поднятого мною наверх. Кажется, Сизиф был осужден за то, что не захотел умереть, когда этого от него потребовали боги. Что ж, в таком случае аналогию можно продолжить – я не захотел замолчать по желанию «земных богов»...
Из коробки исчезла также подборка нескольких десятков адресованных мне писем с просьбой о помощи и черновики ответов на некоторые из них, в большинстве составленные Софьей Васильевной Каллистратовой. Исчезли также многочисленные письма с угрозами убить или искалечить меня и моих близких и копии многих моих общественных обращений по разным поводам и других документов, в основном (кроме письма Брежневу) уже опубликованных. Вместо этого коробка была аккуратно заполнена такой же массой других писем и документов, менее важных и интересных, которые до этого лежали в нижнем ящике секретера. Несомненно, все это было делом рук КГБ (кража вещей, вероятно, форма маскировки).
Это был фактически негласный обыск! Через четыре года Люсе в поезде устроили уже официально оформленный обыск; до этого КГБ применял лишь «стыдливо-условные» методы...
Само собой разумеется, что дверь в нашу квартиру была заперта на ключ, когда мы уходили, и оказалась исправно запертой при возвращении. Проблемы ключей для КГБ никогда не существовало – там у них для этого достаточно специалистов.
Мы сделали заявление о пропаже документов и моих воспоминаний, а также письма Брежневу (приложение 9). Мы заявили также, что, ввиду неоправданной затяжки рассмотрения Люсиного заявления о поездке в Италию, после 3 января мы будем считать отсутствие ответа отказом и начнем бессрочную голодовку. Боря Альтшулер достал (не без трудностей – это «дефицит») 40 бутылок «Боржоми» и привез нам в двух авоськах, мы положили их под секретер и кровать – места-то у нас мало.
Перед самым Новым годом позвонил заместитель начальника Московского ОВИРа Зотов и сообщил, что Люсе разрешена поездка. Он рассчитывал, что Люся приедет немедленно за визой (вероятно, это было нужно ему для отчетности), но Люся воскликнула:
– Что вы, в такой мороз!
В это время температура на улице была 30–35 градусов мороза, в отдельные дни еще холодней. Небывалые холода зимы 1978/79 года причинили множество бед в Москве и еще больше – в других местах.
Глава 26
1979 год. Третья поездка Люси.
Дело Затикяна, Багдасаряна и Степаняна.
Мои обращения к Брежневу. Две поездки в Ташкент.
Новое дело Мустафы Джемилева. Адвентисты. Владимир Шелков.
Письмо крымских татар Жискар д’Эстену
и мое новое обращение к Брежневу.
Збигнев Ромашевский. Вера Федоровна Ливчак. Новые аресты
Люся улетела 15 января. Фреззотти и крупнейший американский офтальмолог д-р Скеппенс не сочли возможным делать ей еще одну операцию и были вынуждены ограничиться консервативным лечением и выпиской новых очков, соответствующих изменившемуся состоянию глаз. В связи с консультацией у д-ра Скеппенса Люся вылетела в США и смогла своими глазами посмотреть, как живут и осваиваются в новом и чужом мире дети и внуки; до сих пор мы никому не говорили, что Люся была в США; даже в клинике Скеппенса никто, кроме его самого, не знал ее подлинной фамилии, но я думаю, что к моменту выхода «Воспоминаний» в свет скрывать Люсину поездку уже не будет необходимости. (Добавление 1987 г. КГБ знал о поездке Люси, а мы знали, что они знают. В мае 1984 г. в статье в «Известиях» они выложили эту карту на стол. Так что теперь мы можем писать обо всем.)
Люсины впечатления были сильными и сложными, быть может даже противоречивыми.
Уже будучи интернированным в Горький, я написал документ, согласно которому Ефрем Янкелевич является моим официальным представителем за рубежом. Но еще задолго до этого, фактически с самого начала, на Ефрема и Таню легла большая, тяжелая работа и, позволю себе заметить, – расходы, связанные с тем, что никто, кроме них, не мог адекватно представлять за рубежом мою позицию и мои интересы. Одновременно выяснилось, что быть родственником Сахарова за рубежом, скажем конкретно в Бостоне, конечно, менее «накладно», чем в СССР, но вовсе не открывает никаких дорог – даже наоборот.
Это очень явственно проявилось в судьбе и трудоустройстве Ефрема, в истории поступления в МТИ Алеши, отчасти и в Танином трудоустройстве. Те обещания, которые приходили к нам в 1973–1977 гг. из МТИ, оказались чистой формальностью; никто из подписывавших, оказывается, не принимал их всерьез. Алешу в МТИ не приняли, когда он сразу по приезде в США туда пришел, а приняли в Брандейский университет, куда он пришел, как говорится, «с улицы». Там, на его счастье, не знали, что он родственник Сахарова, а может, не знали, кто такой Сахаров. (Брандейский университет – прекрасный, так что, быть может, Алеше повезло.) А вот Ефрему определенно не повезло. Уже 3 года он без работы, хотя у него было удачное начало, руководитель был им доволен. И ругать потенциальных работодателей тоже не приходится – Ефрем и Таня то и дело вынуждены куда-то ехать по делам Сахарова, или выступать, или срочно что-то писать – кому это понравится не только в деловой Америке, но и в более безалаберном обществе? Ситуация почти тупиковая!..
Контуры всех этих трудностей выявились к концу Люсиного (очень недолгого) пребывания в США; она вернулась с этим тягостным впечатлением. Но, конечно, было также много радостного, в особенности от общения с внуками, уже освоившимися с языком и со всей разноплеменной средой Ньютона (город-спутник Бостона, где живут дети и внуки).
15 февраля в Танином и Ремином доме в Ньютоне торжественно отмечали Люсин день рожденья, дети пели традиционную песенку:
Happy birthday to you,
Happy birthday to you...
Пока Люся находилась за рубежом, у нас происходили драматические общественные события, и на мою долю выпало как-то в них участвовать.
Часть этих дел была связана с положением крымских татар, в котором вновь наступило обострение. Летом 1978 года Совет Министров СССР принял постановление № 700, дававшее органам МВД новые широкие полномочия в выселении крымских татар из Крыма и препятствовании их возвращению в Крым. Это постановление было формально секретным, но в Крыму о нем открыто и с угрозой говорили татарам в милиции и других советских учреждениях. В соответствии с постановлением были созданы специальные подразделения МВД (или КГБ?), проводившие жестокие акции выселения – с разрушением домов, насилием и погромами. Категорически запрещались прописка и трудоустройство крымских татар в Крыму, продажа им домов. Я позвонил сотруднику ЦК Альберту Иванову, занимавшемуся вопросами, связанными с функциями МВД (дела о выезде и поездках, положение в лагерях, прописка и т. п.). Я спросил его, правильны ли сведения о постановлении № 700. Он ответил утвердительно. На мое высказывание, что это – национальная дискриминация крымских татар и несправедливость по отношению к народу, ставшему 35 лет назад объектом преступлений Сталина и его администрации, он ничего не возразил, только сказал:
– Так или иначе, но крымским татарам в Крыму делать нечего. Их место там занято. Мы не можем выселять украинцев.
На мою реплику, что никто не требует выселять украинцев, места в Крыму не меньше, чем в любом другом районе, единственное, что надо, – покончить с национальной дискриминацией, Иванов ничего не ответил.
Выселения крымских татар продолжались. Они происходили и до принятия постановления № 700. Летом 1978 года милицейская команда подошла к дому крымского татарина Мусы Мамута. В знак протеста против преследований крымских татар Муса облил себя бензином и поджег. Когда милиционеры взломали дверь, они увидели пылающий факел-человека. По дороге в больницу нестерпимо страдающий Мамут сказал:
– Надо было кому-то это сделать!..
В больнице Муса Мамут умер.
Я написал большое письмо о судьбе крымских татар в СССР, о национальной дискриминации и их общенародной мечте о возвращении в Крым, за которую они борются законными ненасильственными методами. Это письмо я направил Генеральному секретарю ООН Курту Вальдхайму и постоянному представителю США в ООН Эндрю Янгу. (Письма я посылал через консульство США. Быть может, это два различных письма: Вальдхайму раньше, чем Янгу, – я сейчас не помню этого точно. В письме, написанном в 1978 году, я сообщал о самосожжении Мамута.) Ни на одно из писем я не получил ответа.
В январе 1979 года (уже после отъезда Люси) крымские татары вновь несколько раз приходили ко мне и сообщали о новых вопиющих фактах произвола и дискриминации, осуществлявшихся на основании постановления № 700. Я решил обратиться по проблеме крымских татар к Брежневу и подготовил соответствующий документ. Однако раньше, чем я успел его отправить, передо мной встало другое трагическое дело, и получилось так, что я отправил на имя Брежнева одновременно два обращения.
Еще летом 1978 года Мальва Ланда сообщила нам, что в Ереване распространяются слухи об аресте бывшего политзаключенного Степана Затикяна по обвинению в соучастии во взрыве в московском метро в январе 1977 года. При этом сообщалось о давлении, оказываемом на армянских политзаключенных в разных лагерях, с тем чтобы они подтвердили, что Затикян замышлял акты террора. Мальва была очень взволнована. Но я не стал выступать в какой-либо форме на основании этих сообщений, считая их слишком неопределенными и отрывочными. В январе 1979 года, примерно 25-го числа, ко мне пришла Юла Закс (сестра А. Твердохлебова) и рассказала (вернее, написала на бумажке), что трое армян – Затикян, Степанян и Багдасарян – приговорены к смертной казни за совершение террористического акта – взрыва в московском метро. Никто не знает, когда и где был суд, как он происходил, о нем никто не был извещен, даже родственники подсудимых. Единственное, что было известно, это то, что два дня назад родственники подсудимых были срочно доставлены в Москву и тут им сообщили об уже вынесенном приговоре. Завтра у родственников последнее свидание с осужденными. Юла также сказала (написала) – тогда и ей, и мне это казалось решающе важным, – что Затикян в момент совершения взрыва находился в Ереване: этому множество свидетелей и документальные подтверждения, т. е. он имеет алиби. На другой день утром (в понедельник) я позвонил в иностранные агентства и сообщил полученные мною сведения. Так я делал всегда, когда узнавал что-либо важное, практически каждую неделю. В понедельник же или утром во вторник ко мне пришел корреспондент Би-би-си в Москве Кэвин Руйэн, чтобы узнать какие-либо подробности. Со своей стороны, он рассказал, что несколько дней назад ему позвонил один из его постоянных информаторов (которого он считал связанным с КГБ, но для инкоров и такие люди часто бывают полезны). Информатор сообщил, что 15 января где-то под Москвой начался большой процесс над группой террористов, армян и евреев, осуществивших террористический акт в московском метро. Общее число обвиняемых якобы 100 человек! В этом сообщении многое было невероятным и непонятным (непонятно и до сих пор), но сообщенная дата начала суда показалась мне заслуживающей внимания.
Вечером во вторник я написал обращение к Брежневу. Я просил его способствовать приостановке исполнения смертного приговора и назначению нового судебного разбирательства. Я сообщил известные мне сведения, заставлявшие меня сомневаться в вине обвиняемых в совершении ужасного, не имеющего оправдания преступления. Главный мой аргумент – что в суде не были обеспечены необходимые для исключения судебной ошибки и несправедливости гласность и публичность, о суде никому не было известно: ни общественности, ни даже родственникам осужденных. Я закончил составление документа и собирался ложиться спать. В это время позвонил Кэвин. Он сообщил, что только что было передано по телетайпам сообщение об осуждении трех армян за взрыв в метро и одновременно сообщено, что приговор приведен в исполнение.
Совершенно потрясенный, я почти что прокричал в трубку:
– Это убийство! Я объявляю в знак траура однодневную голодовку...
Кэвин воскликнул:
– Андрей, зачем вы это делаете?! Ведь они – террористы!
– Их вина не доказана. Как можно считать их террористами?..
На другой день утром я пошел отправлять оба письма (я сдал их, как всегда, в приемную писем Президиума Верховного Совета в Кутафьей башне). По дороге я прочитал в вывешенной газете сообщение «В Верховном суде СССР». Оно было очень странным, необычным для сообщений такого рода. Сообщалось, что в Верховном суде СССР рассмотрено дело по обвинению во взрыве в московском метро, повлекшем человеческие жертвы, но не было указано, когда состоялся суд, под чьим председательством, состав суда, кто представлял защиту. Далее говорилось, что преступники – рецидивист Затикян и два его сообщника – приговорены к исключительной мере наказания (смертной казни) и что приговор приведен в исполнение. Не были даже указаны фамилии Багдасаряна и Степаняна, как-никак приговоренных к смерти. Наличие в этом сообщении таких умолчаний является одним из факторов, способствующих моим сомнениям в этом деле.
О своем письме Брежневу я сообщил по телефону иностранным корреспондентам и в агентства. Через час или два начались звонки в нашу квартиру. Звонившие обычно говорили, что они присутствовали на суде над террористами, которых я защищаю, и выражали свое возмущение моей позицией защиты убийц. Форма, в которой это говорилось, в разных звонках была различной: иногда это было только сожаление по поводу моей неосведомленности и наивности, иногда ирония, насмешка (психологически очень странная в данной ситуации), иногда – гневное возмущение, угрозы расправиться со мной самим. Я пытался задавать звонившим мне, якобы присутствовавшим на суде, вопросы, но большинство из них оставалось без ответа (например, когда был суд, под чьим председательством). Все же на некоторые вопросы мне отвечали:
– Почему на суде не присутствовали родственники подсудимых?
– Чтобы не было эксцессов со стороны родственников погибших.
– В чем вина Затикяна? Ведь известно, что его не было в Москве.
– Он организатор преступления.
(До этого я не учитывал такой возможности соучастия, так же как и Юла.)
Никаких, после первой вышеупомянутой заметки, ответственных разъяснений или даже репортажей корреспондентов «из зала суда» (обычная форма сообщений в советской прессе) опубликовано не было. Но в «Известиях» примерно 8 февраля было напечатано письмо от имени родственника погибшего при взрыве мальчика, который, по его словам, присутствовал на суде. Как мне сказали, этот человек работал водителем при одном из московских театров. Он якобы долго колебался, прежде чем дать свою подпись. Вскоре он получил квартиру. Письмо называлось «Позор защитникам убийц» и было направлено прямо против меня. На самом деле большинству читателей газеты, вероятно, гораздо интересней существо дела, а не полемика со мной. Но и по существу сообщалось довольно много. Суд якобы проходил в присутствии нескольких сот представителей советской общественности. Сообщники Затикяна (их фамилии вновь не назывались) рассказали, как, по поручению Затикяна, они оставили в вагоне метро взрывное устройство. Другое аналогичное взрывное устройство должно было быть использовано при взрыве на Курском вокзале. На часовом стекле этого второго устройства были якобы обнаружены отпечатки пальцев Затикяна. На обыске у Затикяна был найден изготовленный им чертеж электрической схемы взрывного устройства. Когда я спросил Мальву Ланда об этом чертеже, она ответила, что действительно в Ереване было известно, что на обыске у Затикяна нашли схему; вероятно, это схема «какого-нибудь дверного звонка». Я не мог согласиться с ней: схема взрывного устройства и схема дверного звонка сильно непохожи. Однако, конечно, удивительно, зачем Затикян хранил такой компрометирующий его чертеж через год после изготовления устройства; несложную схему он вполне мог бы просто запомнить, если она вообще не вполне тривиальна. И зачем было распространять по Еревану слух о найденной схеме?.. Все же, если принять гипотезу следствия, то обнаружение схемы – серьезная улика. Но как раз добросовестность следствия, объективность суда и точность сообщений в письме родственника (за которую он не несет никакой ответственности) больше всего требуют к себе осторожного отношения.