Текст книги "Московские праздные дни"
Автор книги: Андрей Балдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
История указывает на драму октября.
Отсюда Казанский спуск – за Покровом, за Покровским собором.
Москва в предощущении зимы. В наступившей праздности, в лаборатории, где вместо ушедшей яви – слово, она принимается за самонаблюдение. Начинается действие в «четвертом» измерении – извлечение московского «Я» из внешнего времени (в частности: отделение от материнского – календарного – лона Константинополя). Москва готовится к большому сочинению (самопомещению) во времени, которое откроется с Нового года. Она собирается растить, ткать, вязать следующий год; или так – лепить себя как год.
Для нее, как на полке, на Васильевском спуске выставлен образец: собор Василия Блаженного.
Глава вторая
«Москводно»
4 ноября – 4 декабря
– Темень года и «Цветник» – Пешком по «Москводну» – Идем по льду – Календарь наизнанку – Большой звезды сияние лучей (чертеж) – Еще герои – Птицы – Два события – Роман-календарь. (Конец Москвы) – Михайлов день и звездные румбы – От апостола Филиппа до царевича индийского —
Тут многое зависит от настроя. Уже было сказано, что авторский календарный выбор субъективен (насколько субъективен «авторский» выбор Москвы?). Однажды зарядившись – заразившись – геометрической идеей, отследив дыхание московского года, затем трудно отвлечься от наблюдений за его разумно-подвижной, постоянно сочиняемой сферой.
Сюжет книги диктует свое: ноябрь – после Казанского спуска – отчетливо читается как низ, более того – провал в московском времени. Москва проходит через нижнюю точку своей хроносферы. Где-то здесь расположен «южный» полюс Москвы, нижняя впадина календаря.
Строго говоря, максимум тьмы (22 декабря) еще впереди, но именно оттого, что он впереди, и испытание темнотой будет еще длиться и длиться, ноябрь переживается трудно и воспринимается Москвой как дно года.
Дноябрь. Народный календарь говорит то же: темень года.
*
На католическом западе ноябрь начинается с двухдневного праздника «Святые и усопшие»; ему предшествует знаменитая ночь страшилок – Haloween. Запад также ощущает под покровом ноября дно времени.
Всехсвятский римский праздник был введен в начале VII века папой Бонифацием IV, позднее, в начале XI века был установлен День поминовения усопших; со временем два праздника слились в один. Первый день верующие проводят в храме, а во второй с самого утра отправляются на кладбище, приводят в порядок могилы и ставят горящие свечи. Это родственно нашей Дмитриевской субботе. Перед «смертью» года, перед самой его теменью необходим обряд сосредоточения, собирания духом, укрепления последней границы, отделяющей нас от смертной прорвы. Отсюда пограничные огни свечей.
Конец времен в ноябре люди запада видят отчетливо: они более нас склонны к пространственной логике. Годичный круг римско-католических праздников, постов и памятных дней завершается днем святого Андрея, 30 ноября.
Вместе с тем – тут и сказывается настрой наблюдателя – на фоне подступившей ночи только ярче разгораются огни в доме. Эта тема уже была обозначена. Любовь к лампе, Евлампию (см. выше) собирает праздных москвичей за столом, за «цветным» разговором, частным и дробным.
Необязательно москвичей: этот «цветной» выбор накануне тьмы есть предпочтение универсальное. Те же католики – в средние, «темные» века – определяли темноту как «наилучшее условие для жизни цвета». Именно цвета. Так писал Бернар Клервосский (1090–1153), католический святой, известнейший богослов и теоретик веры. Так оформляла себя доктрина готики, нашедшая прямое выражение в искусстве витража.
Готический храм широко открыл окна в скорлупе романских стен, впустил свет Божий и вместе с тем расцветил его, пропустив через красное, синее, желтое стекло.
Ноябрь предлагает свой, «цветной» способ ночного праздника, отмечание (ожидаемой) победы над наступающей тьмой. Его принципиальное отличие от октября – это утрата определенной (предметной) формы времени. Потеря ощущения дня как предмета (света).
Ноябрь показывает весьма определенно, что предыдущий Казанский сезон был скорее отчетной выставкой летних форм, той выставкой, что проводится после праздника (сентября), по его итогам. Теперь закончились и праздники, и выставка (света). Нет ничего предметного в мастерской Москвы, если не считать предметом саму темноту ноября.
И Москва начинает праздновать его беспредметную темноту.
Темень года и «цветник»
Контрапункт праздника – всех праздников ноября – в контрасте света (цвета) и тьмы.
Также ноябрьское празднование можно назвать оппозиционным, фрондерским; в нем виден протестующий жест против нарастающего внешнего давления (темноты, зимы).
Тем же настроением согрет «страшный» праздник Haloween.
Москва собиралась у лампы во всякие трудные времена и оттого делалась вдвое тепла, цветна и пестра.
«Цветник» – так назывался один из рукописных сборников, во множестве ходивших по Москве на рубеже XVII – XVIII веков. Сборники в большинстве своем были оппозиционны царю Петру. Известны также «Жемчюг», «Огородная книга» отца Евлогия (фигура вымышленная) и многие еще анонимные протестные опусы: все они были разноцветны. Так Москва составляла контры Петру – черно-белой, вертикально отчеркнутой человекомачте.
Затем эти контры без труда были перенесены на Петербург. Северная столица стала царствием строгой формы, лабораторией черченого света – Москва в ответ сделалась демонстративно «бесформенна» и цветна.
Царь Петр, согласно московскому пониманию, вовсе не ведал цвета. Это некоторым образом согласуется с известной легендой о замене русского царя немцем. Будто бы настоящего Петра во время первого его заграничного путешествия (1698) заменили – даже не немцем, а куклой, – в Стокгольме. В городе Стекольном. И дальше поехала, и в Россию вернулась неживая (бесцветная, стеклянная) кукла. Сам же Петр Алексеевич по сей день остается в Стокгольме, в ледяном ящике, ни мертвый, ни живой.
*
Ноябрь двоится; тонет в темноте, всплывает цветом. Можно печалиться, можно праздновать мрак. Можно веселиться, согреваясь душой в разговоре с Евлампием (вариант: домовым) у свечи, с друзьями на кухне. Так или иначе, Москва катится по дну (года), внепространства. Это опасное приключение; ей требуется ежедневный малый подвиг, чтобы без повреждения достигнуть другого (Рождественского) берега тьмы.
Пешком по «Москводну»
Если Кремль, он же июль, – это наивысший подъем календаря (на Боровицкий гребень, позолоченную верхушку Москвы), если от другого, Покровского подъема и собора катится вниз Васильевский спуск – то что нас ждет внизу спуска, что такое «дно» Москвы? Мы отслеживаем метафизический рельеф Москвы – где конкретно может быть расположено ее (ноябрьское) дно?
*
Однажды со мной случилось приключение, которое позже я назвал прогулкой по Москводну. Вспоминал я об этом, смеясь, но в тот момент мне было не до смеху.
Слава богу, это случилось летом, не в ноябре.
Как-то раз (по-моему, дело было в августе), я задержался в гостях у приятеля. Еще и дождь пошел, пришлось ждать его окончания, а он закончился только к трем часам ночи. Транспорт не ходил, денег на такси не было, и я отправился домой пешком (отметим маршрут, это важно) – с Таганки на Профсоюзную (см. схему).
Порядочный крюк; ничего, никто меня не торопил, рано или поздно, хотя бы и к рассвету, я рассчитывал добраться.
По Садовому кольцу, по часовой стрелке я прошел довольно бодро – через Москва-реку, через остров и канал, мимо Павелецкого вокзала – в один присест. Асфальт чернел и искрился, как спина у плывущего кита, сам тек под ногами; идти было весело.
До Серпуховской Заставы, до южного полюса старой Москвы я дотопал припеваючи (в самом деле пел, так, вполголоса, все-таки шел со дня рождения).
Дошел до полюса, до нулевого московского «меридиана».
Москва несомненно помещена на меридиан (свой собственный): по вертикали яйцо города рассечено пополам, с севера на юг. На севере этот «разрез» Москвы начинается с Самотечной и далее идет в центр, через Трубную площадь; на севере самый рельеф города прогнут по меридиану, по течению невидимой Неглинной. На юге он выходит в точке Серпуховской и продолжается идущей на юг Люсиновкой.
На Люсиновку я как раз и свернул и по ней, по оси Москвы отправился прямо на юг, вниз по карте.
И только свернул, как все вокруг переменилось. Те же огни, что весело сияли по Садовому кольцу, один за другим провожая меня и встречая, теперь налились синим больничным цветом и как будто угрожали, предупреждая о чем-то близком и нехорошем. По-прежнему вокруг не было ни души, но теперь это «ни души» звучало как-то совсем по-другому. Уже мне было не до пения; я умолк и старался идти тише.
Юг с точки зрения метафизики – самое неблагополучное из всех московских направлений. На юге у московской «головы» шея. Довольно ненадежная, какая-то качающаяся, хлипкая шея. Этому ощущению есть объяснение в истории. Многие страхи столицы скопились на юге (ассоциируются у человека Москвы с югом). Первый, очевидный, – страх степи, перманентной южной угрозы. Второй – скрытый, «детский», его определить сложнее: страх ввиду расположенного там же, на юге, второго Рима, материнского лона, из которого некогда вышла (от которого была отторгнута) Русь. Там прошлое, небытие. Будущее для Москвы на севере и северо-востоке – туда направлен вектор ее миссии. Север ободряет Москву, юг страшит. Отсюда это ощущение хрупкой южной шеи, на которой качается московская «голова».
К слову сказать, этих метафизических материй я тогда не ведал, и потому никакими «южными» мыслями напугать себя не мог; я только испытывал простой, ничем не объяснимый страх, с каждым шагом все возрастающий.
Показалась Даниловская площадь; левая ее половина тонула в темноте – там таился монастырь и узкие пустынные переулки Щипка и Зацепы. Справа света было чуть больше; посреди бледного пятна отворялась черная пасть Серпуховского бульвара – в нее мне нужно было свернуть, чтобы далее выбираться вверх, мимо Донского монастыря к Ленинскому проспекту. (В ту минуту далекий проспект почудился мне спасительным золотым мостом, ведущим прямо к дому; что же я, дурак, не дошел до него поверху, по Садовому кольцу? неизвестно; плыви теперь черными чернилами понизу, по темному бульвару, по улице, которую словно в насмешку называют «Валом».) Куды, какой Вал? Низкая ровная плоскость, словно по колено залитая какой-то придонной темнотой.
Я приблизился к входу в бульвар и похолодел от ужаса. Под липами, ровно отрезанными понизу, стлался и плыл туман; он был одушевлен, населен тенями, которые я готов был различить. Я и теперь его помню: туман двигался осмысленно и последовательно (куда-то влево, на юг). Не то что пройти по бульвару – шагнуть в аллею было страшно. Я перебежал аллею поперек: земля под ногами пружинила, как дно у резиновой лодки. На другом берегу, на тротуаре, где высокий желтый дом и магазины, в тот мертвый час, разумеется, закрытые, я остановился и перевел дух. Потрогал стену дома и вдоль этой стены поплелся далее, стараясь не смотреть на плывущие по правую руку мрачные, водящие листвой, как руками, липы.
Впереди был перекресток (Шаболовка), где трамвайные рельсы сходились и расходились. Почему-то этот перекресток страшил меня больше всего. Вместо дома под левой рукой (от твердой преграды я никак не мог оторваться) потянулась глухая стена автобазы. Ни одного фонаря не светило над головой, еще и тротуар куда-то пропал, растворился в чернилах.
Под ногами опять пружинила прорва. Тут, не иначе, для того чтобы окончательно меня доконать, в голову полезли мысли о Гоголе. Он же был похоронен на Даниловском! – вспомнил я, – там, за спиной, в двух шагах. По спине пошел мороз. В одну секунду я вспомнил все, что знал о похоронах Гоголя, и к этому еще историю о том, как сто лет спустя его выкапывали: со страшной глубины, из склепа – и будто бы в склепе не было его головы, зато на полдороге к поверхности земли нашелся голый череп, «лицом» вверх. Ощерясь, он выбирался наружу.
Я представил себе череп и прирос к месту, не в силах сделать более ни шагу. Дно ухватило меня за ноги.
Но тут вместо петуха, положенного по сценарию, за углом взревела и выехала на перекресток поливальная машина. Спасительница! думаю, не одного меня она так выручила; за многие годы таких спасенных были сотни, если не тысячи. Свет фар прогнал окруживших меня призраков; оторвав ноги от топкой почвы, я выбрался на тротуар, на берег Шаболовки. Сверху лилась улица Орджоникидзе. Чуть не на четвереньках по ней я отправился вверх. Теперь с каждым шагом мне становилось легче. Донские бани, университет Патриса Лумумбы – я опять был весел: бесы остались за спиной. Мне вправду было смешно; притом, что слева из окон университета на меня взглядывали воображаемые черные лица с белыми лопатами-зубами: мавры, зулусы, пигмеи – они смеялись, и я смеялся вместе с ними. А справа тянулся забор, и за ним крематорий, где в фарфоровых чашах покоился прах сотен и сотен москвичей, – они меня не пугали. Смеясь, между маврами и покойниками я выбрался наверх, на высоту Донского, где был спасен окончательно.
Но я никогда не забуду той хватки «Москводна», того странного ощущения, когда ходит под ногами тонкая московская почва, под которой неизвестно что, или вовсе ничто.
*
Тогда Москва преподала мне урок (как назвать эту науку?) одушевленной топографии. С того момента наивно, на основании одних только чувственных ощущений, но притом весьма ясно и живо я представляю портрет Москвы в пространстве: это фигура, у которой есть верх и низ, по которому низу Москва всей своей грузной сферой прокатывается каждый год, и уже расплющила его в тонкий плоский блин.
Вот этот блин: растянулся по Серпуховскому Валу через площадь к Даниловскому монастырю; под ним ничто. Монастырь, плоский, как плот, плывет по этому ничто, и первая его задача – выплыть, спастись из древней прорвы.
Тут все сходится: это Даниловский – первый московский монастырь, который ступил на доисторическую финскую топь, начал укреплять ее зыбкую поверхность. Затем вся Москва взошла над этой поверхностью и теперь высится комом. Временами тонкая «серпуховская» пленка под ней расступается и зевает страшным нулем, напуская на улицы туман и пугая прохожих до полусмерти.
В самом деле, хорошо, что это случилось со мной летом. В ноябре не одна Москва, но весь год, вся округлая тяжесть времени наваливается на это тонкое, подпираемое тьмой дно. Душа горожанина смущена; всюду ему чудятся провалы и полыньи.
*
У этой «светлой» истории было продолжение. Как-то раз я рассказал ее одному знакомому, нарисовал (руками в воздухе) необъятную москвосферу и под ней горизонтально, на уровне колен, ее метафизическое «дно» – Серпуховской бульвар. Еще посмеялся над своей одушевленной топографией. Знакомый и не подумал смеяться. Где это было? – спросил он чрезвычайно серьезно. Там-то и там-то, – уточнил я. А на карте? Покажите это место на карте, – мы перешли к карте. Рядом, – сказал он не столько мне, сколько самому себе. И рассказал свою историю.
Долгое время он работал неподалеку от этих мест, оснащал компьютерами детскую больницу. Это была не просто больница; в ней лечились дети, больные головой и душой, такой был (может, и теперь есть) особый детский центр.
Он расположен там же, на юге, на маршруте 26-го трамвая – в самом деле, рядом с моей серпуховской «полыньей». Там же располагается всем известная больница Кащенко, рядом еще одна, обыкновенная, городская, тут же кладбище: все как на подбор.
Зады этих чудных учреждений сходятся в одной точке, небольшом пятачке, на который обыкновенному прохожему не попасть и который по контуру весь зарос липами. Летом, когда цветут липы, воздух там можно резать ножом: так он густ и сладок. В кругу лип – пруд; с юга его замыкает одна из веток окружной железной дороги. Глухое, спрятанное Москве куда-то под подол, непонятное малое место. Я слушал вас и вспоминал этот пруд, – сказал знакомый, – сколько лет я там работал, и все не мог понять, что за странная в этом пруду вода. – Он помолчал немного. – Теперь я понимаю. Там не вода.
Там то, что открывается в московской полынье, на обратной стороне этого городалуны, за его подкладкой, за тонкой гранью «дна». Условно так: там не освоенное Москвой древнее, большее время.
Там сток Москвы, ее «южный» (ноябрьский) полюс, ключевой важности хронотоп.
*
Или так: там «зеркало», глядя в которое, Москва видит себя извне, в большем времени. Дохристианская древность, глядя из темных вод, напоминает ей, что нынешний московский образ есть сочинение, художество, кем-то и когда-то наведенное. Это сочинение возвышенно, «субъективно», живо – и потому хрупко и уязвимо. Христианская Москва требует ухода и сочувствия; любовь удерживает в общем поле ее хаотически бегущие частицы. Их толкотня, их притяжение и отталкивание видны в «зеркале» больничного пруда. В нем отражается планета московских чувств: сквозистый шар, сфера Эроса – невидима, она блуждает в зеленой раме лип, в проеме москвостока.
Со слов знакомого, этот пруд снимал Тарковский в последних кадрах своего «Сталкера»: герой несет на плечах дочь, ту, что взглядом двигает предметы, вдоль протяженной, недвижно стоящей воды. Пейзаж замыкает ветка железной дороги. Земля под ногами сталкера наполовину бела, занесена ранним снегом. Наверное, Тарковский снимал ноябрь.
Он родился и вырос неподалеку, на Щипке, в одном из тех гулких и пустых переулков, что открываются один за другим по пути трамвая от Даниловского монастыря до Павелецкого вокзала. Дома там стоят ровно и плоско, – прямо на поверхности «Москводна»; под ними слышно иное время.
Тарковский всю жизнь только и делал, что снимал время.
Идем по льду
Если рассмотреть внимательно, многие знаки и обряды этого сезона прямо касаются льда. Как будто народный календарь ищет способ как можно скорее сплотить плывущее под ногами топкое время в твердый надежный покров.
В первое морозное утро ноября нужно открыть все настежь и впустить зиму.
5 ноября – Иаков, Яков
Яков-ледовик. Если лед на реке встает рано и гладко, то это знак недобрый: в кармане тоже будет гладко; если встает грудами, денег будут груды, россыпи. Если на улице появился лед, нужно кататься по нему на одной ноге. Если человек катается на правой, то в жизни он устойчив, на левой – человек рисковый. Детей выталкивали на улицу силком и заставляли кататься на льду. Чем дольше катается, тем расчетливее и сметливее станет, когда вырастет.
Еще в этот день в очередной раз «закармливали» землю, разламывая Казанский пирог (Казанская накануне, 4-го), разбрасывали его по полю, когда оно голо. Верили, что налетевшие зимние птицы (снегири, свиристели, чечетки, вьюрки) успокоят землю голосами.
6 ноября – Светец
Это противу темноты. Светец – железная рогатка для горящей лучины. Парни ковали светцы и дарили своим суженым. Русский светец – отрада девиц.
Начинается работа: прясть, ткать при свете лучины. Ночь до снега темна.
В этот день, следующий после Якова, заключали договоры. В этот день с людей смывало всю хитрость. Если у вас возникли сомнения в добросовестности партнера – заставьте его умыться свежевыпавшим снегом. (Здесь не лед, но снег, и мысль та же: собрать, сплотить воду, ненадежное, опасное время.)
Вообще первый снег (время свежепокоренное) – вещь полезная во всех отношениях. Дитя, им окропленное, вырастало разумным, способным к заработку. Девушки, умываясь им, старались обрести красоту и выйти за богатого.
7 ноября – Морозник
Узоры на окнах в виде растений показательны: «побеги» на них поднимаются вверх – к прибыли; вниз – к убыткам.
Дождь со снегом, высь в слезах. Рассвет под стать вечерним сумеркам. Бабы выходят на возвышенность и голосят вместе с плачущей природой.
23 ноября – Ераст
Ераст на все горазд. Холод, метель, дрянь.
С Ераста – жди ледяного наста. Пока только настыль. По ней выходить нельзя ни человеку, ни собаке: изрежешь ноги в кровь. Старые вещи раздавали нуждающимся.
7 ноября – День Великой Октябрьской социалистической революции.
О нем в этой книге две статьи; у каждой своя тема и даже свой язык (тексты разновозрастны). Календарь – сооружение эклектическое по определению, одному способу образования-собирания. Важнее проследить следующее, то, что связывает эти статьи «пластически»: обе они посвящены попыткам черчения Москвы вне пространства, во времени.
Это самое важное в данном разборе: мы рассматриваем позднюю осень как время своеобразного ученичества Москвы, которая готовится художествовать, собирать себя как календарное целое. В октябре она ваяла «гипсовые» примороженные слепки (света). В ноябре ее художество беспредметно – она принимается чертить.
Тут не надо сразу вспоминать «чёрта», этимологически связанного с «чертой». Он и без того в ноябре слишком близок. Речь пока именно о черчении. О попытках беспредметного, «нулевого» творчества Москвы.
Москва предприняла их во время революции, которая снесла прежний календарь до самого фундамента; наступила пустота во времени, обнажилось дно бытия. Это было характерное ноябрьское действие, когда Москва зависает между старым и новым годом – перед черной доской; в руке ее мел и в голове смутные представления о правилах устроения регулярного пространства (правилах поведения, организации повседневной жизни).
Чертит Питер; оттуда в 1917 году и явился Москве на голову этот ноябрьский «подарок» – революция, и с нею новый порядок, распределяющий в большей мере абстрактные пустоты, невидимые призмы и кубы, нежели явные телесные плотности. Москве пришлось водить пустотой (линией, протяжением жизни) по пустоте (провалу вместо пространства). Вышло странное упражнение; результат его был противоречив и одновременно закономерен.
Календар ь наизнанку
Большевицкий календарь выглядел не столько наизнанку, сколько вверх ногами. Год стал вверх дном, голова его опустилась в самую темень, в яму ноября. В этом смысле октябрьский переворот, переехавший согласно новому календарю на 7 ноября (в «поле тьмы» – так говорили противники большевиков), выглядит акцией не только политической, но, образно говоря, времяопрокидывающей. Коммунисты жестко противопоставили себя предыдущей эпохе; они принялись строить собственный календарь, перевернутый по отношению к предыдущему на 180 градусов. В этом контексте их действие и, главное, «геометрический» успех этого действия, определенно закономерны.
Ноябрьская («архимедова») точка их переворота противостоит весне и Пасхе, главному празднику старого мира. Одна конструкция меняется на другую, зеркально противоположную, и потому по-своему устойчивую.
Также заменяется главный персонаж календарной драмы: на место Христа помещается Владимир Ленин. Помещается осознанно, в процессе сложного и осмысленного перемонтажа календаря.
Когда я первый раз услышал об этом квазихристианском монтаже образа Ленина, не поверил – решил, что это позднейшие реконструкции. Но затем многие соображения и факты явились, и теперь этот феномен приходится исследовать заново. Тут интереснее не биографические ленинские штудии (еще не хватало), а «черчение» в политическом пространстве. Чертеж революционного времени.
Большевики вольно или невольно поймали момент некоторого календарного пересменка, когда прежние скрепы календаря распались, а новый «лед» еще не встал; время в сознании народа оказалось по сезону не структурировано. Ноябрь и есть пересменок года. В его зияющую щель коммунисты вогнали свой красный клин – изъяли из календаря Иисуса Христа и поместили на его месте своего главного героя – Владимира Ильича.
Христос был столпом прежнего календаря; Евангелие во многом определяло календарную структуру (сферу) и тектонику народного сознания. И вот эта фигура была извлечена и на ее место – вверх ногами – помещена новая.
Эта замена имела последствия трагические, многочисленные, масштабные, которые в рамках настоящего исследования нет возможности разбирать. Только «чертить» в целом. Следить за механикой календарной акции, которая роковым образом сказалась на судьбе самого Ленина.
Кстати, с Лениным все началось задолго до октябрьского переворота. Биографию Владимира Ильича пытались положить на евангельскую матрицу, как минимум, за десять лет до революции, после провала революции 1905 года. Тогда стало ясно, что поднимать народ нужно новыми средствами; богостроительство было тогда увлечением общим: прием применили к Ильичу. Ленин в роли Мессии? Реакция была противоречива; нашлись и сторонники «обоготворения» вождя, и его противники.
Начинали, разумеется, прямо со дня рождения, 22 апреля. Появление Володи в апреле, в пасхальный сезон (не раз его рождение прямо попадало на Пасху) представляло повод для лепки ново-Бого-человека, который невозможно было пропустить.
(Впоследствии авторы октябрятского значка, особо не думая, вставили в середину звезды вместо Володи Ульянова младенца с Леонардовой иконы.)
Итак, первое: рождение вовремя.
Затем вспоминали эпизод 1893 года – появление молодого Ульянова в Петербурге.
Тогда рыжебородый провинциал был представлен как брат казненного народовольца Александра Ульянова. За чаем и гремящими, точно кандалы, баранками заговорили о старшем брате как предтече. Младший автоматически становился – кем? Ответа не последовало, но молчание было многозначительно.
Намеков было много, и даже ходили слухи о неких тайных во чреве РСДРП комиссиях, занимавшихся подобной из Ленина лепниной. Однако это были, скорее, слухи.
Так продолжалось до семнадцатого года, когда готовый образ вдруг в одночасье был представлен публике.
Состоялась знаменитая сцена возвращения Ильича из эмиграции: апрель 1917 года, явление на броневике, на площади Финляндского вокзала, «совпавшее» с Пасхой. Ленин появляется в Петербурге в ночь со 2-го на 3-е апреля, в самый разгар народных гуляний. Поезд прибыл на Финляндский вокзал; пролетарии, собиравшиеся на Выборгской стороне, по традиции заканчивали здесь ночное пасхальное шествие. Подходили по набережной с двух сторон, запрудили площадь до отказа. Выступление Ленина, толкующего об объединении людей в лучшем из всех земном царствии, имело выдающийся успех.
Еще бы – на Пасху.
Пасхальное собрание было впоследствии объявлено пролетарским воинством, встречающим своего вождя. То, что Ленин задержался в пути на несколько дней, дало повод злым языкам (которые в тот момент еще не были откушены под самый корень краснозвездными – пятерня вместо креста – «отоларингологами») объявить, что он специально подгадал свое возвращение под Пасху.
Ну и что? Политически этот трюк был оправдан. Важен был «календарный» успех предприятия.
Этот успех подтолкнул к дальнейшим действиям по упрочению мифа, который затем, по мере расширения идеологической экспансии большевиков, начал эволюционировать в направлении антиевангелия. Переворот в октябре-ноябре – диаметрально против апрельской Пасхи, на «дне года» – перевернул и календарь, а с ним и весь Христов сюжет вниз темечком. Все сошлось: явилась конструкция странно устойчивая, все связи которой сохранялись прежними, только, словно в зеркале, у нее меняли знак, плюс на минус.
Общий переворот удался. Другой вопрос – личный (нас прежде всего интересует личное художество календаря): что делать с бессмертием, с требованием жертвы, страданиями, кончиной и вознесением Христа? Как переложить это на живого ЛенинаУльянова?
Как, кстати, относился к этому «революционному» перепредставлению сам Ленин?
Легко представить, что он мало этим интересовался; но все же – неужели он не почувствовал, как опасен ход подобной пьесы?
Первое время все шло как будто безобидно, Пасху переменили на субботник (как ни крути шар-календарь, а город по весне нужно приводить в порядок; прежде убирались на Пасху). По прошествии лет субботники были объявлены ленинскими, а день рождения вождя в самом деле занял пустующее пасхальное место.
Но все это оболочка – что происходило внутри ленинской одушевленной капсулы?
Если твоя жизнь перевернута, конец ее должен быть заранее известен – так, как в жизни обыкновенной твердо известно ее начало. Что такое эта заранее обозначенная, жертвенная смерть?
В Москве, в Кремле – это следует уточнить. В отличие от Петербурга, который отнесся к произошедшему в октябре как к некоему проектному представлению (в городе прожектеров все чудится проектом), Москва отнеслась к большевицкой «христианской» сказке всерьез. Здесь «евангельская» судьба Ильича оказалась в фокусе центроустремленного внимания. Жертва большевицкого первенца была здесь неизбежна.
Покушение Фанни Каплан; его толковали по-разному, в том числе объясняли заговором своих, которым необходим был повод для: а) террора, б) перераспределения властных мест и в) закономерного окончания антисюжета с анти-Иисусом. Покушение не вполне удалось, а может быть, как раз удалось: еще при жизни Ильичу дано было испытать отекание смертной пустотой. Зубастая пасть Кремля тихо округ него сомкнулась. Затвор в Горках, штуки Сталина, печатавшего для него единственный, полный дезинформации экземпляр «Правды». Перипетии болезни, отнимавшей сознание по частям, точно у известной собаки хвост. Наконец, самая кончина, немногим не угодившая в Рождество (хороший и здесь вышел бы перевертыш).
Впрочем, не было никакого Рождества: новый календарь был пуст.
Антирождество, 21 января, день, окаймленный по контуру черной рамкой, сам собой установился, стал минус-праздником (см. далее, главу шестую, Две зимы, «Темная тема»).
Жертва возымела действие. Постепенно многие ключевые пункты старого года обрели своих двойников. Майское чаепитие (имевшее в своей основе еще языческий, дохристианский древний Новый год) обернулось Днем пролетарской солидарности трудящихся; рядом стоящий Георгий (6-е мая) был довольно логично дополнен Днем Победы; Новолетие (1-е сентября по старому стилю) «сошлось» с Днем знаний и так далее. Постепенно календарь весь был вывернут наизнанку. Его новая, пустотелая конструкция была так же необъятно округла, как и предшествующая, и даже где-то в середине, освещая безбожную машинерию, сверкала голая голова Ильича – и все же новое здание календаря оставалось ощутимо пусто.
Зато остался чертеж, и странная уверенность, что, если все перевернуть строго вверх ногами, положение выйдет прочно.
Таким вышел переворот ноября: дно года взошло на вершину, голова опустилась вниз – москвосфера остыла. Ноябрьская «темень года» разлилась по пространству времени – такое действие могло быть только разовым; лишенная живой начинки, большевицкая конструкция календаря протянула не долее одной человеческой жизни.