Текст книги "Воспоминания и размышления о давно прошедшем"
Автор книги: Андрей Болибрух
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Поэзия
Так получилось, что именно любовь к бабочкам стала для меня первоначально пропуском в труднодоступный и закрытый для многих мир поэзии.
Помню, что как-то, находясь в пионерском лагере и ускользнув из палаты во время тихого часа (который был для меня настоящей пыткой, потому что я в детские годы никак не мог заставить себя спать днем), я случайно забрел на скрытую в лесу небольшую солнечную поляну, поросшую высокими, почти в мой тогдашний рост цветами и остановился в растерянности: цветы оказались живыми! Они взмахивали лепестками, переливались всеми цветами радуги, а сама поляна, казалось, была пропитана жарким июльским зноем, пересыпана горячим полуденным солнцем. Это была поляна бабочек: блестящие перламутровки, степенный дневной павлиний глаз, заурядные крапивницы и лимонницы как живым ковром покрывали ее. Никогда, ни до ни после, я не видел ничего подобного! Я постоял, не шелохнувшись, на краю поляны, а затем тихо, боясь разрушить это великолепие, ушел.
Весь день я испытывал странное ощущение, неведомое мне ранее: казалось, весь окружающий меня такой привычный мир изменился, чувства мои обострились до предела. Я впервые услышал неспешный разговор сосен, поскрипывающих под порывами свежего вечернего ветра, негодующий шум клена, пытающегося поймать ветер в свои сети, тоску и сырость оврага на краю лагеря. Я не понимал, что со мной происходит, но эти новые ощущения так захватили меня, что я старался избегать обычных пионерлагерных развлечений, чтобы как можно дольше продлить, чтобы невзначай не спугнуть этого странного очарования.
Тогда я, конечно, не понял, что это было первым прикосновением к тому, что позднее надолго стало самой большой радостью и смыслом моей жизни, прикосновением к поэзии. Ибо, на мой взгляд поэзия – это прежде всего особое мироощущение, сдвиг в обыденном восприятии окружающей нас действительности, делающий нас частью природы и мира в целом, сознающей себя в неразрывной связи с этим миром. Все остальное – поэтическая продукция, например, – это лишь ритмическая фиксация такого мироощущения, во многом связанная с чисто техническими возможностями субъекта поэзии.
А именно мое мироощущение непостижимым образом изменилось в тот день. Потом это странное и волнующее единение с окружающим меня миром прошло, и я вновь с наслаждением окунулся в обычную круговерть пионерлагерной жизни с кострами, линейками и военными играми, купанием и танцами в клубе перед отбоем. Но изредка пережитое когда-то ощущение возвращалось ко мне, и тогда я искал уединения и избегал своих друзей с их шумным лагерным времяпрепровождением.
Следующее соприкосновение с поэзией я пережил в 10-м классе физико-математической школы-интерната номер 45 в Ленинграде, где я учился после успешного выступления на Всесоюзной физико-математической олимпиаде 1965 года (я получил на этой олимпиаде диплом второй степени по математике). О замечательном времени, которое я провел в интернате, рассказывается в этой книжке, напомню лишь, что многие из моих друзей писали в ту пору стихи. Не миновал этой участи и я. Я тогда впервые познакомился с поэзией Саши Черного, и его показной антиэстетизм совершенно пленил меня. До сих пор вспоминаю его замечательные строки из стихотворения «Обстановочка»:
Ревет сынок. Побит за двойку с плюсом,
Жена на локоны взяла последний рубль,
Супруг, убитый лавочкой и флюсом,
Подсчитывает месячную убыль.
Но настоящим открытием для меня, первым по той силе воздействия, которое он на меня оказал, стал ранний Маяковский. Я раньше и представить себе не мог, что возможно так писать о самых простых окружающих нас вещах, как будто они совсем не те, чем кажутся.
Стекают слезы с крыши в трубы, к руке реки чертя полоски; а в неба свившиеся губы воткнули каменные соски.
И небу – стихши – ясно стало: туда, где моря блещет блюдо, сырой погонщик гнал устало Невы двугорбого верблюда.
Мы с нашими молодыми студентами-воспитателями устроили вечер Маяковского, на котором читались его знаменитые «Облако в штанах» и «Флейта-позвоночник», и другие стихи раннего периода, с бурным и немного наивным обсуждением прочитанного.
Не могу отнести В. В. Маяковского к числу своих самых любимых поэтов, как и Сашу Черного, но именно под воздействием их произведений сформировалась моя первоначальная любовь к занятиям поэзией, и их несомненное влияние просматривается в первых написанных мною стихах.
Как научиться «понимать», чувствовать поэзию, как войти в поэтический мир поэта, разглядеть за замысловатой порой техникой его собственный взгляд на мир, испытать тот сдвиг в собственном мироощущении, который приходит (если последнее удается) под мощным воздействием собственного оригинального мировосприятия, свойственного каждому настоящему поэту?
Надо вчитываться в целые циклы его стихов, а не в отдельные, пусть самые замечательные стихотворения, терпеливо преодолевая технические и прочие трудности. Это очень тяжелая работа, но зато какая награда ждет нас в конце успешно пройденного пути! Вы вдруг начинаете смотреть на мир глазами читаемого поэта, замечать то, мимо чего раньше проходили, и ваше мировосприятие меняется под его воздействием, необратимо и навсегда обогащая его новыми красками и тонами.
Помню, как долго я однажды пытался вчитаться в Поля Элюара, который неудержимо притягивал меня, но в последний момент ускользал как угорь, и к вечеру ничего не оставалось от прочитанного, кроме невнятной тяги читать еще и еще. Но вот однажды летним утром я проснулся с каким-то новым, неясным, но тревожным и волнующим ощущением. Я отодвинул штору и зажмурился от яркого солнечного света, какими-то волнами струящегося от лежащего рядом сонного пруда. Это были те самые осколки солнца, разбившегося о реку, о которых я читал у Элюара. Я взял томик его стихов и заново прочитал то, что еще вчера казалось мне далеким и непонятным, и летнее мироощущение поэта вошло в меня, полностью изменив окружающий меня мир. Краски, тона – все стало другим, непривычным и новым. Я долго потом находился под впечатлением пережитого, и хотя впоследствии все вернулось на круги своя, тем не менее что-то от мировосприятия Элюара осталось во мне, и даже теперь через много лет я часто воспринимаю летний луг, пересыпанный солнцем, через стихотворения Поля Элюара.
Такой же непростой путь я прошел (и также был с лихвой вознагражден впоследствии) с поэзией М. Цветаевой, Б. Пастернака, Г. Аполлинера, А. Белого. Особенно потрясла меня тогда «Сестра моя жизнь» Пастернака.
Радость слияния с миром, восхищение им и ненасытность жизни, которые сконцентрированы в этом цикле, могли бы составить предмет многих и многих томов. Но здесь все в нескольких десятках стихотворений, как в переполненном флаконе под давлением: брызжет, не дает опомниться, оглушает и лишает сил от невозможности вновь и вновь воспринимать захлебывающуюся, полную восторга скороговорку поэта:
Он как запах от трав исходил. Он как ртуть
Очумелых дождей меж черемух висел.
* * *
Этим ведь в песне тешатся все.
Это ведь значит – пепел сиреневый,
Роскошь крошеной ромашки в росе,
Губы и губы на звезды выменивать!
* * *
В занавесках кружевных Вороньё.
Ужас стужи уж и в них Заронен.
Это кружится октябрь,
Это жуть
Подобралась на когтях К этажу.
* * *
Надо гардину зашить:
Ходит, шагает масоном.
Как усыпительно – жить!
Как целоваться – бессонно!
Не понимаю, не верю тем, кто говорит о трудности восприятия ранних стихов Пастернака, о их зашифрованности и даже некотором формализме. По-моему, если вы способны на такую концентрацию восторга от самого бытия и от окружающего вас мира, то проще и естественнее и не скажешь.
Иногда, обсуждая творчество Пастернака, противопоставляют его стихи из романа раннему творчеству, говоря о стихотворениях доктора Живаго как о вершине Пастернака. Человек меняется, стареет, делается мудрее. Его восприятие жизни как прекрасного, но немного оглушительного симфонического оркестра, уступает место прочувственной негромкой партии скрипки с пронзительно ясной мелодией. Именно так я воспринимаю его поздние стихи. Для меня они не лучше и не хуже ранних, они другие и возможно, когда я состарюсь и сделаюсь философичнее и мудрее, эти стихотворения займут место «Сестры моей жизни» и других ранних стихотворений Пастернака в моей шкале самых любимых стихотворений.
Каждый человек, которого когда-либо просили назвать своего любимого писателя или поэта, знает, какой дискомфорт испытываешь при попытке ответить на этот с виду простой вопрос. Поди ответь, если таких поэтов несколько, как их упорядочить, как выделить одного-единственного?
Но для меня лично ответ на этот вопрос давно известен. Мой самый любимый поэт, поэт, без которого я просто не стал бы тем, кем стал (а стал бы каким-нибудь другим человеком), это Велимир Хлебников.
Я давно слышал о Хлебникове, читал о нем у Маяковского, видел отдельные стихотворения, но он был длительное время для меня одним из многих, до которых я еще не добрался и которых оставлял на потом.
Но как-то сырым промозглым ноябрьским вечером, прогуливаясь по Калининскому проспекту, я остановился у стенда с «Литературной газетой», целая полоса которой была посвящена творчеству В. Хлебникова.
То, что я испытал, прочитав прекрасную подборку стихов поэта, невозможно выразить словами: не было ни периода привыкания и адаптации, ни какого-то естественного в таких случаях недопонимания, я воспринял его стихи как нечто родное и давно ожидаемое, как что-то, без чего я непонятно как жил все это время.
По-видимому, и по своему мировосприятию и по тому поэтическому опыту, который у меня тогда уже был, я был готов к этой встрече, и судьба не стала ее откладывать на длительный срок. Так в мою жизнь навсегда вошел Велимир Хлебников.
Потом были и вечера в доме-музее Маяковского с пятитомником Хлебникова, о которых я пишу в этой книге, рассказывая о московских библиотеках, и переписывание любимых стихотворений для себя и своих друзей, и многое другое. Но самое главное состояло в том, что Хлебников стал для меня совершенно необходим: мне кажется, я длительное время воспринимал мир через призму его ощущений, а мое отношение к слову, к его роли и структуре целиком сформировалось под влиянием Хлебникова. Хлебников – это часть (возможно лучшая и счастливейшая) моей жизни, без которой мне себя просто невозможно представить.
Я не привожу здесь цитат из стихотворений Хлебникова, не рассказываю о любимых стихах, потому что все это содержится в той небольшой заметке о поэте, которую я написал в 1985 году к его 100-летию и которая помещена в этой книжке.
«Без него невозможно жить» – сказал о Тютчеве Л. Н. Толстой. То же самое я могу сказать применительно к себе о Велимире Хлебникове.
Мною при выборе круга чтения в юные годы никто не руководил. Тем не менее, по счастливой ли случайности, либо еще почему-то, я прочитал именно те книги, которые рекомендовал бы любому желающему приобщиться к поэзии, научиться ее понимать (нехорошее слово применительно к поэзии, но за неимением лучшего…). Мое отношение к искусству, и поэзии в частности, сформировалось под влиянием немецких романтиков: Новалиса, Вакенродера, Арнима, Брентано и других. Безусловно, главное воздействие оказал на меня именно Новалис. Его «Гейнрих фон Офтердинген» со знаменитым сном о голубом цветке и, в особенности «Ученики в Саиссе» стали для меня настоящим откровением. В этих книгах, разумеется, не говорилось о том, как надо воспринимать поэзию. Они сами были такой концентрированной поэзией, имеющей форму романа, то есть были поэзией в отсутствие ее формальных признаков, таких как рифма и ритм. Впрочем, ритм в этих книгах присутствует в виде изысканного ритма образов, что и превращает эти романы в поэтические произведения.
Одна из функций ритма состоит в абстрагировании от внешней реальности произведения, описанных там событий и действий, подготавливая нас к восприятию главной внутренней реальности, в которой автор и раскрывает перед нами свое неповторимое мироощущение. Разумеется, требуется немалое писательское мастерство для того, чтобы эта схема заработала, да и сама тема произведения далеко не безразлична в этом случае: она тоже должна вносить свой вклад в восприятие романа. Всеми этими качествами с лихвой обладали немецкие романтики, а упомянутые романы Новалиса являются, по-моему, квинтэссенцией этого метода.
Не зря позднее сюрреалисты так часто цитировали немецких романтиков, а Новалиса считали своим непосредственным предшественником.
Именно благодаря школе, пройденной у Новалиса, я оказался способен к тому глубокому восприятию поэзии, которым обладал когда-то. То, что осталось сейчас, – это лишь воспоминания о том, что и как я был способен чувствовать в то время, когда занятия поэзией составляли значительную и лучшую часть моей жизни.
Признание
Занимаясь стихотворчеством, я никогда не испытывал желания напечатать свои стихи или добиться какого-либо другого признания. Для меня это было чисто внутренней потребностью, образом жизни. Разумеется, я часто читал свою любовную лирику друзьям во время многочисленных походов, которыми мы так увлекались в то время, или в процессе очередного веселого студенческого застолья. Тот легкий эпатаж, которым были проникнуты эти мои стихи, очень гармонировал с нашим тогдашним отношением к жизни.
Однако признание, пусть кратковременное и своеобразное, совершенно неожиданно нашло меня в один из летних дней 1972 года.
В этот день мы отправились в очередной поход в Подмосковье, нагрузившись спиртным, едой и кинокамерой. Традиционный состав моих друзей Саши Петрова и Коли Приезжего пополнился в этот раз двоюродным Сашиным братом Андреем, баскетболистом громадного роста, учившимся в Университете дружбы народов и писавшем диплом по А. Платонову, а также нашим однокурсником тихим умницей Сашей Подколзиным, тоненьким, как бы целиком состоящим из шарниров, непостижимым образом в каждый момент времени находящихся в равновесном состоянии, человеком.
Мы сошли на одной из станций Павелецкой железной дороги, нашли симпатичную поляну и приступили к пикнику, затем играли в футбол, пели песни под гитару, спорили о литературе, вспоминали интересные истории, в общем, все шло как обычно, пока внезапно не обнаружилось, что мы просчитались с количеством спиртного, которое как-то незаметно и очень быстро кончилось.
Но тут Андрей загадочно улыбнулся и вынул из рюкзака спрятанную в загашнике бутылку водки, но при этом сказал, что этого явно не хватит на всех, только раззадорит и испортит удовольствие. Поэтому он предлагает разбиться на две команды и устроить соревнование за право выпить эту бутылку.
Поскольку Подколзин ничего не пил, его вывели из состава участников и назначили судьей, а само соревнование должно было состоять в беге на четвереньках на скорость.
Была отмерена дистанция, Подколзин взялся за кинокамеру, чтобы запечатлеть все детали предстоящего бега, и дал старт.
Смутно помню, что сразу потерял направление и застрял в каком-то кусте, ибо, как оказалось, не так-то просто бежать на четвереньках и при этом высоко задирать голову, стремясь сохранить ориентацию в пространстве. Впрочем, похожая участь постигла и остальных моих друзей. Лишь Андрей добрался до конца, да и то лишь потому, что заранее продумал стратегию гонок: он не суетился, а неторопливо переставляя свои могучие баскетбольные конечности, в несколько приемов достиг цели.
Надо ли говорить, что победители в конце концов поделились с побежденными, и когда мы добрались до станции, то были уже настолько хороши, что пропустили тут же подошедшую электричку, идущую в Москву. Впрочем, нас это совершенно не огорчило, потому что на указанной станции оказался прекрасный вместительный пивбар, куда мы с большим удовольствием и направились.
Остальную часть истории я рассказываю со слов своих друзей, потому что отключился после первой кружки пива и смутно помню происходившее. Говорят, что в некоторый момент я встал из-за стола и начал читать свою любовную лирику, периодически прерываясь на то, чтобы сделать очередной глоток пива. Переполненный зал затих, и вдруг один из завсегдатаев поднялся со своего места, подошел ко мне и, ничего не говоря, поставил передо мной неначатую кружку. Затем сорвался со своего места второй человек, третий… Один из подошедших, хватив кружкой о стол, даже сказал в порыве чувств: «Вы наш советский Есенин» (что уж никак и ни в каком смысле не соответствовало действительности).
Скоро весь стол передо мной оказался уставленным кружками, пиво стекало на пол, и я теперь все чаще прерывался не только на то, чтобы сделать очередной глоток, но и на то, чтобы сдуть со стола стекающую на меня пену.
Потом мы снова оказались на платформе, электрички долго не было, и мы решили пройти до следующей станции пешком вдоль путей. Плохо помню происходившее затем, остался в памяти лишь образ Андрея, зачем-то пытавшегося сбивать с электрических столбов чашечки изоляторов своим туристским топориком, и удивленные и немного встревоженные лица поздних пассажиров вагона, в который в конце концов благополучно ввалилась наша компания.
Эта история о неожиданном признании и о нашем пикнике очень дорога мне.
Кстати, как ни странно, снятые на пленку соревнования в беге на четвереньках при просмотре оказались скучными и неинтересными. Зато самым замечательным кадром стал тот, в котором в самом начале пикника Саша Подколзин, удивительным образом сохраняя равновесие во всех своих сочленениях, разбивает чайной ложечкой яичную скорлупу.
Селигер
Первым и самым близким моим другом на мехмате был Саша Петров. Нашу группу формировали по принципу лучшего знания английского языка, а Саша пришел в университет из английской спецшколы. Он превосходно знал язык, читал в подлиннике Шекспира и часто помогал нам с заданиями по английскому.
Немногословный, надежный, готовый поддержать любую интересную эскападу, он был превосходным товарищем, прекрасно играл в футбол и, главное, умел слушать собеседника как никто другой.
Какую прекрасную непобедимую пару по минифутболу мы с ним составляли! При этом я обычно завершал атаки, а Саша поставлял патроны, выполняя колоссальный объем работы и конструируя игру.
Но по-настоящему мы сблизились с ним после второго курса, когда вместе с двумя другими нашими приятелями, Колей Приезжим и Мишей Флитом решили съездить по турпутевке на Селигер.
Стоит подробнее описать нашу четверку, приехавшую поздно ночью в славный город Осташков и в ожидании утра пристроившуюся на скамейках вокзала, коротая время за преферансом. Все мы тогда находились под воздействием «Мастера и Маргариты» М. А. Булгакова, и каждый из нас получил имя одного из персонажей этого замечательного романа: рассудительный и неторопливый Коля стал, конечно, Римским, а к Саше почему-то приклеилось имя Геллы, которое непостижимым образом ему соответствовало. Может быть, дело было в некоторой внешней отстраненности и кажущейся холодности Саши: я никогда не видел его вышедшим по-настоящему из себя.
Маленький ростом, широкий в плечах, физически очень сильный Миша, с короткой черноволосой прической и в обтягивающем трико, в которое он был одет в походе, конечно стал именоваться Азазелло, а мне, склонному к веселым розыгрышам, досталось имя Бегемота.
Наутро мы пришли на турбазу, взяли в аренду лодку, утварь и отбыли по направлению селигерского острова Хачин. Гребли Миша и Саша, а я был кормчим и прокладывал курс. Уж не помню, что меня тогда подвело: то ли плохая, заведомо враная карта (такие, действительно, выпускались в то время с целью ввести в заблуждение возможного врага-шпиона), то ли мои способности кормчего, но мы заблудились и пристали к Хачину только поздней ночью. Быстро поставив палатку и отметив свой приезд громким пением под гитару песен Высоцкого, мы, наконец, к 2-м часам угомонились и легли спать.
Наутро мы обнаружили, что чудесный остров совершенно безлюден, хотя следы недавнего обитания и поспешного убытия его аборигенов были отчетливо видны на песчаном берегу. По-видимому, наш шумный приезд произвел слишком сильное впечатление на окружающих, и нас решили оставить одних наедине с природой.
Остров Хачин замечателен тем, что там совсем немного комаров из-за могучих сосен, покрывающих остров. Мы провели замечательную неделю на нем: рыбачили, гуляли, играли в футбол, купались. Саша и Миша прекрасно умели обходиться с костром, а у Саши еще открылся и редкий талант идеально ровно в абсолютной темноте разливать по булькам бесценный Рижский бальзам с водкой, которыми мы предусмотрительно запаслись заранее.
Затем, отдохнув и подзагорев, мы решили переехать на Березовый плес, который славился своим замечательным клевом, но лучше бы мы этого не делали! Я – человек, любящий природу и привыкший к определенным неудобствам, связанным с общением с ней, например, к вездесущим комарам, слышал, что Березовый плес – комариное место, но никогда не думал, что настолько. Обычные комары ведут себя в дневное время пристойно и уж во всяком случае избегают солнца, но эти изголодавшиеся кровопийцы жалили нас в самые чувствительные места независимо от времени суток. Доходило до того, что простая и естественная процедура, к которой прибегает каждый человек, превращалась здесь в настоящее мучение, и не было от комаров никакого спасения.
Для того, чтобы как-то бороться с ними по ночам, каждый из нас разработал собственную систему: Коля привез с собой толстую шапку-буденовку с прорезями-бойницами для глаз и носа (который по утрам, весь искусанный, принимал красивый сливовый оттенок), Саша и Миша пользовались репеллентами (безрезультатно), а я применял так называемую систему закукливания. Она состояла в том, что я тщательно подтыкал со всех сторон под себя одеяло, а затем специальным образом заматывал лицо толстым махровым полотенцем; главное при этом состояло в том, чтобы не задохнуться ночью от такого обилия ткани, но в остальном система себя оправдала.
И вот как-то поздно утром, когда проклятые комары, наконец, отстали от меня, я спал один в палатке (дежурили в этот день мои друзья), наслаждаясь простором и свежим утренним воздухом, как вдруг услышал громкий Сашин голос: «Пусть Бегемот отвечает, он обаятельный». Я продрал глаза, приоткрыл палатку и обомлел. Напротив меня стояла молодая грациозная девушка какой-то трогательной красоты с блокнотом в руках и благожелательно рассматривала меня. Она оказалась студенткой-социологом и собирала материал о том, кто и как на отдыхе проводит свое свободное время то ли для дипломной работы, то ли еще для чего-то, сейчас не помню.
Я быстро привел себя в порядок, и затем последовали вопросы уморительный анкеты вместе с веселой дискуссией о том, можно ли считать преферанс настольной игрой на свежем воздухе, а разливание бальзама по булькам упражнением на ловкость и точность. Мои друзья присоединились вскоре к нашей беседе, а затем мы оставили гостью позавтракать с нами и расстались с нашей замечательной собеседницей только к обеду.
В этот вечер нам было грустно, Миша все чаще вспоминал о своей оставленной в Москве невесте, а нам вдруг ужасно захотелось домой, поближе к урбанистическому пейзажу, обустроенной городской жизни и социологии.
На другой день мы вернулись в Москву, а еще через некоторое весьма непродолжительное время Саша (не Миша, сделавший это заметно позже) неожиданно женился, что круто поменяло всю нашу жизнь.
Но это уже другая история.