Текст книги "Герои из-под пера (СИ)"
Автор книги: Андрей Кокоулин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Хорошо!
Несколько минут затем он утрамбовывал еду в себя, жевал, добавляя то одно, то другое, сообразуясь со вкусовыми ощущениями. Сытое и сонное тепло скоро забродило по телу, и опять же звонкая, хрустальная пустота образовалась под черепом, ни мысли, ни творческого поползновения, одно ленивое ползанье взглядом по тарелкам, стенам и клеенчатой скатерти.
– Палыч!
В стекло стукнули корявым пальцем.
Виктор с некоторой заминкой двинул глазами, затем наклонился к окну, цепляя занавеску. Тяжело расставаться с нирваной!
Ан зыбко все в мире.
– Да.
– Пусти-ка!
У окна стоял Потапыч, высокий, седой старик, с которым Виктор соседствовал домами. Было ему лет восемьдесят. Фамилии его уже никто не помнил, да и имени, если на то пошло. Потапыч и Потапыч. За глаза, правда, называли еще Медведём. Как ни странно, не по фигуре, худой и мосластой, а по умению вносить разлад в жизнь соседей. Кто-то обмолвился про медведя на пасеке. А может еще по какой непонятной ассоциации.
Одет был Потапыч в вечную, болотного цвета брезентуху с капюшоном и мятые штаны, заправленные в резиновые сапоги. Рука его что-то тискала в кармане. Один глаз был прищурен, зато другой из-под седой брови глядел строго, сверлил почище победитового сверла.
– Открыто, – сказал Виктор.
– На, открыто ему, – Потапыч дернул дверь и через стекло припечатал матерным словом, поскольку дверь и не подумала шелохнуться.
– Ты, Потапыч, погоди тогда.
Виктор поднялся, соображая, когда успел зацепить крюком проушину. Наверное, как Лидия к магазину за Егоркой ушла. Многое уже на автомате делаешь. Мало ли Елоха залезет или кошка заберется. Звякнул железкой, и из головы вон.
С водки его уже мягко покачивало, бревенчатые стены наплывали к плечам, но он вырулил в проход, затем на веранду и, подседая, добрался до крючка.
– Прошу.
Потапыч прошел молча. Как седой ледокол в туманные воды. Виктор даже моргнул удивленно – не привиделось ли? Но потом расслышал, как тот скрипит полами в сенях, прикрыл дверь и поспешил следом.
В комнате сели друг против друга, через стол. Потапыч долго смотрел в него острым взглядом, затем произнес:
– Пошто Елохе денег дал?
Виктор пожал плечами.
– Ты меня, Потапыч, не строжи. Попросил он, я и дал.
– Знаем таких, – веско сказал Потапыч, утонув взглядом в пустой рюмке. – Такие и нож дадут, и веревку намылят, и стул подержат.
– Язык у тебя… Тогда кто-нибудь другой дал бы.
– Ты на давалок не кивай, – стукнул пальцем по столу Потапыч. – Елохе тут никто б не занял.
– Так он тогда к кому-нибудь в дом залезет. Здесь или в Симоновке. Или в сарай к кому. Что, в той же Чумаковке не найдется никого, кто купит краденые часы, хрусталь или рубанок за бесценок?
Взгляд Потапыча смягчился.
– Это да. – Он расстегнул брезентуху, открывая худую шею и обтянутую тельняшкой грудь. – Налей-ка мне как гостю-то. Все вас, городских, учить надо. Традиций не знаете, в деревню только наскоками.
Наполненную рюмку Потапыч махнул разом, на мгновение застыл, прямой, как шпала, затем качнулся, завернул взгляд к окну, не глядя сцапал кусок хлеба, зажевал.
Виктор в присутствии Потапыча как-то потерял аппетит, сдвинул миску, приподнявшись, потянул было к себе блюдце с остатками сала, чтобы прятать в холодильник.
– Оставь, – строго произнес Потапыч, и Виктор сел.
Вилкой из Викторовой миски гость наколол сало, разжился в кастрюле горячей картофелиной.
– Что ж вы за люди, пришлые? Приди ты ко мне, я тебе все, что могу. Что есть, все на стол выставлю. А ты, Виктор, вроде ж чуткий человек, писатель, конструктор душ, а души-то, получается, и не знаешь.
Минуту или две Потапыч под молчание Виктора уничтожал картофелину. Желтые крошки падали сквозь пальцы.
Вот же свинья, вдруг подумал Виктор.
И тут же укорил себя: восемьдесят лет человеку, а ты, дурак, попрекать его взялся. Сам еще в его возрасте хорош будешь. Если, конечно, доживешь.
Потапыч кашлянул, сморщился, словно съеденное с трудом, угловато зашло внутрь. Глаза его вновь нашли Виктора.
– Я что зашел? Прочитал я, – сказал он сипло. – Прочитал твой роман. Думаю, поделюсь мнением. Вдруг польза выйдет.
– Что? – спросил Виктор.
– Книжку твою в поселковой библиотеке взял.
– Зачем? – упавшим голосом произнес Виктор.
– Мы – народ читающий. Самый читающий в мире, слышал?
– Нет, понятно, но, Потапыч… Честное слово, не стоило. Тебе-то уж в первую очередь.
Потапыч вздернул седую бровь.
– Не елози тут. Стоило, не стоило. Прочел и все! – он хлопнул ладонью по столу. – И могу тебе сказать – дерьмовую ты книжку написал.
Душа пыхнула. Виктор сглотнул.
– Я знаю.
– Там длинная статья в предисловии. О советском мещанстве, о гибели Союза, о предрешенности его распада, о том, что ты в своем романе вскрыл, видишь ли, причины, гнусность идеологии, тупик системы. Дерьмо это все.
Потапыч с матерком согнал крошки со стола.
– Погоди, – воздел он кривой палец на раскрывшего рот Виктора. – Пока я говорю. Так вот. Оно все вроде бы у тебя правильно написано. Марат и этот… Олег твой, да… Как живые получились. И метания их понятны, и желания. Только оба – …даки. По жизни. И окружают их такие же стопроцентные…даки.
Виктор подумал, что "хлестать словами" вовсе не фигуральное выражение. Он чувствовал, как щеки горят, будто по ним наотмашь прошлись ладонью.
– Я это к чему, – продолжал между тем Потапыч, – к тому, что: о чем? Может, то, о чем ты написал, и имело место в жизни. Только получилось, что ты как бы весь Союз этим дерьмом измазал. На Западе хорошо, а у нас – так. Как там сказал Олег твой? Жрем дерьмо и хрюкаем от удовольствия, свиньи.
– Я знаю, – прошептал Виктор, пряча руки под стол.
Пальцы под столом до боли впились в кожу у коленей.
– Вот и я об этом, – сказал Потапыч. – Весь мир так живет. Весь мир. Выражение такое есть "общество потребления". А ты про Союз. Только у Союза идея была – сделать человека чище, лучше, умнее. Пока эта идея в людях жила – никакие они были не мещане. Это уже потом с рыбьей головы поползло…
– Хватит, – попросил Виктор, обхватив лицо ладонями.
– В чем закавыка-то, – наклонился к нему Потапыч, вытолкнув из легких кисловатый старческий воздух, – ненависть в романе одна. Злоба. Ни одного хорошего человека, всяк с гнильцой, то ли с мыслью похабной, то ли с желанием выгадать да нагадить. Паноптикум – есть такое слово. Музей уродов.
– Потапыч! – раненым зверем взвыл Виктор.
Ладонь шлепнула по столу, взлетели и брызнули на пол огурцы и капли масла. Несколько секунд Виктор яро смотрел на старика, пытаясь выдавить сквозь пляшущие губы что-то больное, важное, лютое, кровь души.
Но сник.
– Не трави, Потапыч. Хоть ты не трави. И так каждый день…
– Ага, – чуть замедленно кивнул гость. – Это хорошо, что осознаешь. Я же вижу, что нормальный человек. К другому и не пришел бы. А в осознании главное что? Раскаяние. А в раскаянии главное что? Исправление. Раз знаешь, что написал, исправь. Напиши новый роман. Правдивый, честный.
Виктор вскинул голову. В глазах его блеснули слезы.
– О чем писать, Потапыч? О нынешней заднице? Об убийствах и пьянках? О Чечне? О побирающихся у мусорных бачков? Не могу!
– Напиши о том, что будет, – непреклонно сказал Потапыч.
– Верить надо, дурной ты старик! А я не верю. Точнее, я верю, что может быть хуже! В пять, в десять, в тысячу раз!
– Тогда про прошлое пиши. У нас было хорошее прошлое, не твое, не романное. Мы две войны прошли, гражданскую, нас в крови замешивали.
– Я не дотянусь. Я не знаю, какое оно было. Я… Про него все уже написано. Шолохов, Шукшин, Быков, Ян, Пикуль. Новиков-Прибой.
– Да-да, – кивнул Потапыч, – Пушкин, Лермонтов, Гоголь…
– Уйди, все, не могу я! – выкрикнул Виктор. – Сеанс терапии окончен.
– Ну, что ж, – старик поднялся, – дело читателя, так сказать, высказать мнение. Оно может быть неправильным, но прошло через душу…
– Заткнись! Господи, заткнись, Потапыч!
Виктор упал лбом на сложенные руки. Плечи свело. Так бы и врасти в пол, в дом, не человеком, частью природы, пусть и рукотворной. И чтобы все мимо: войны, люди, злоба, боль, собственные ошибки, совесть…
От стола пахло деревом и огуречным рассолом.
Довел старик. Медведь чертов! Наверняка Михаилом Потаповичем в паспорте записан. Тогда и прозвище понятно. Сдохнуть что ли? Что там водки осталось? Мало ее будет.
Он странным образом не услышал, как Потапыч ушел. Поднял голову – никого. И дверь закрыта. Впрочем, и слава богу.
Собрав посуду, Виктор свалил ее в таз, залил водой из чайника. Чувствуя себя развалиной, сходил на веранду, вбил крючок в дверную проушину, потом закрыл кессон, посмотрел в узкое окошко пристройки, как снег ложится на дорожку, убегающую к остову соседской теплицы. Нет, не было в картине покоя.
Делать ничего не хотелось. Взбаламученная душа, казалось, потрескивала, остывая. Шатало не от водки, от правды, от горечи ее. Он вдруг всерьез подумал, не повеситься ли? Несколько секунд стоял с веревкой, неожиданно оказавшейся в руках, прикидывая в полумраке пристройки, через какую жердину ее перекинуть. Веревка колола пальцы. Допустим, конечно, не велика будет потеря, тот же Елоха и найдет, прибежав снова просить взаймы.
Отпугнул запах навоза. Глупо, подумалось, и малодушно. Испей до дна. Просто испей до дна. Едва краешек осушил.
Виктор вздохнул. Вернувшись в дом снова, на ночь уже, затопил печь и долго, до влажной синевы в окнах, сидел, ворочая в голове глыбы мыслей. О каком прошлом писать? Без фактического материала кто я буду? Фантаст! Веры тому фантасту… Пиши! – говорит он. О чем? О ком? Я боюсь,…, что мне, уже однажды обманувшему, не поверят. Куда звать? В какую даль светлую? Да и могу ли я позвать? Истый поклонник церкви Слова! В ад я уже позвал, в ад! И ад ответил, и принял, вот что страшно.
В избе стало жарко, и он рванул ворот, попытался открыть окно, не форточку, а целиком, но проиграл, сдался, когда рама, даже треща, ему не поддалась. Хватанув воды прямо из чайника, мрачный, омертвелый внутри, пошел спать. Лег поверх одеял, раскинул руки.
Так и уснул.
В обрывках сна, липких, похожих на клочья паутины, которые рвешь, но всегда не до конца, всегда с нитями, прилипшими к пальцам, плыли дымные разрывы, что-то бухало, скрежетало, бешено глядел конский глаз, взблескивала шашка, и Виктор вздрагивал, когда она опускалась поперек невесомого тела, кто-то в шинели беззвучно разевал рот, куда-то бежал, Виктора тащило за ним, мимо сошедшего с рельсов вагона, мимо курящейся воронки, мимо молодого солдата, похожего на Потапыча, скинувшего пропасть лет, солдат лежал в траве с аккуратной дыркой во лбу, шапка с овальным значком в кулаке…
А стоило обернуться – проступали бесконечные ряды столов с сидящими за ними розовощекими, чубатыми болванчиками. Болванчики пили чай и медленно качали головами.
Нехорошо, мол, Виктор Павлович, мы, мещане, всячески осуждаем ваш сон и сочувствуем. Стоило бы вам, конечно, пальцы переломать, но что уж теперь…
В оловянных глазах болванчиков плавилась брезгливая пустота.
Он очнулся среди ночной темноты, со звенящим в голове криком, чужим, своим – не понятно, и несколько секунд дышал, смотрел в ничто, пока комнатка не проступила намеками на потолок, полку, железную кроватную спинку.
О прошлом писать…
Зубы сцепились сами. Ладно, будет вам прошлое. Банды Подмосковья, героические чекисты. Я попробую.
Он со стоном спустил ноги. Чего от себя не ожидал, так это угрюмой решимости. Включил электричество в большой комнате, налил воды в стакан, достал из комода, из краткосрочной ссылки тетрадь. Никакой гнили. Свои и чужие.
Скупой свет лампочки создавал уют.
Виктор сгорбился над тетрадкой, потискал ручку. Странное это дело – воссоздавать прошлое, которого не знаешь.
Ладно.
"В избе царил разгром – покачивались на веревке кальсоны, винтовочные патроны прятались в складках половика, на столе рядом с чугунком, полным картофельной шелухи, соседствовал треух, вывороченный ставень болтался на одной петле, тюфяк сполз с лежанки к забытому сапогу, валялись луковицы, надкушенный огурец, кобура от "маузера", ветер задувал в битое окно.
– Утек, – с радостным удивлением сказал Прокудин, хрустким шагом пересекая комнатку наискосок. Мимоходом он поставил перевернутую скамью и табурет. – Нюх волчий.
– И чего ты лыбишься?
Елохин погасил "керосинку". Мутное мартовское утро…"
Елохин?
Виктор с удивлением посмотрел на написанную фамилию. Странно. Выскочило же. Двадцатые годы. Это даже не дед, прадед нынешнему Елохе получится. И что я тогда пишу? Историческую фантастику? Ни архивных документов, ни очевидцев… Или, главное, о чем? О людях, о правде, о жизни. О Елохином предке, да Бог с ним, пусть даже однофамильце… Ох, черт с ней, пожалуй, с исторической достоверностью.
Ведь пишется, пишется! Разбудил, медвежий сын Потапыч!
И городок будет Боголюбск, отдаленный прообраз нынешнего Ногинска, а до революции Богородска. Заезжал он еще осенью в Ногинск. Там, значит, была Богородско-Глуховская мануфактура, дом Морозовых…
Виктор взвихрил пятерней волосы.
Да, я буду писать о правде, о Елохине, а затем дам почитать Димке. Чтобы он знал, какой у него был… мог быть прадед.
"…мартовское утро лезло в избу сизой прозрачной дымкой. Вдалеке зашелся криком петух.
– Так я чего, – объяснился Прокудин, – не боялся бы Фрол, то и не утекал бы. Столько уже народу погубил…
Он усмотрел образок в углу и перекрестился…"
Виктор не заметил, как ночь посерела, притушила звезды и принялась облезать рассветной сукровицей. Тетрадь пухла словами, голова – смыслами. Что природа? Подождет природа. Строчки рождали строчки. В груди жило радостное ощущение чего-то настоящего, правильного, случившегося с ним сегодня.
Двадцатый год. Уездный Боголюбский уголовный розыск. Ткацкие фабрики стоят. Разруха. Воровство. Грабежи. Банда Фрола.
"…Каменных домов в Боголюбске было немного. Если не брать фабричные корпуса и казенные учреждения, то и десятка не наберется. Первым номером, конечно, шел дом Морозовых, крепкий, двухэтажный особняк из крашенного кирпича, построенный рядом с Богоявленским собором. Вторым был дом промышленника Бурцева, вытянувшийся вдоль улицы Вознесения и сейчас занятый под свои нужды революционным комитетом.
А в дом номер три Елохин сейчас стучал…"
Он закончил две главы и третью решил пока не начинать. Печь остыла, и в избе стало холодно. Виктор со стоном разогнулся, расцепил пальцы, пролистал страницы, чернеющие строчками с обеих сторон. Изрядно намолотил.
Он без сожаления выдрал из тетради все листы, что были до повести. Прощайте, "С", "б" и "В тоске". Нечего вам здесь делать.
Виктор прошелся по избе, чувствуя, как мучительно "оттаивают" от долгого сидения мышцы плеч, спины и шеи. Покрутил руками. Несколько раз присел, кряхтя от удовольствия. Есть, есть еще ягоды в ягодицах! Накрутив с десяток восьмерок вокруг стола, не выдержал, снова раскрыл тетрадь, побежал глазами.
Ай да, Виктор Палыч, сукин сын! Ведь хорошо!
Ну, да, историческая фантастика, впрочем, даже фантастикой не назвать, будни угрозыска выдуманного Боголюбска. Но люди-то и их идеалы не поменялись! Их желание любить и способность ненавидеть, их устремления и мысли. Живые они, живые! Не картон гонишь, Виктор Палыч, не сдох еще творчески.
– Не кочегары мы, не плотники, да.
Виктор почесался, стянул через голову майку и пошел в пристройку умываться. Утро. Пора.
В пристройке он открыл дверь во двор, впуская свет и колючий воздух. Нападавший со вчера снег схватился, застыл на земле серыми, обледеневшими личинками.
– Но сожалений горьких нет, как нет.
Холод пощипывал кожу.
Но что такое холод обновленному Виктору? Виктор теперь две главы – одним махом. И это еще не предел! Он, возможно, сегодня и на третью сподобится!
– А-а-а! – заорал он, сунув голову под струю воды, ударившую из приспособленного под умывальник бачка.
Вскинулся. Отфыркался. Закосил глазом: никого не испугал? Лицо, казалось, стянуло даже под отросшей бородой. Ледяная-таки, зараза. Это ж пытка, самоистязание. Виктор передернул плечами. Зубы стукнули. Оно, конечно, пользительно для организма. Но и Кашпировский, говорят, был пользителен. Заряжал через телевизор, дай Бог, в каком году? В девяностом, кажется.
Он потоптался, глядя в проем на баню, почти по крышу ушедшую в землю. Вот ее бы истопить сегодня. Но это ж воды надо натаскать, он в прошлый раз приготовить как-то не сподобился. Депрессия была, упадок сил. Не писалось, м-мать. А тут надо ведер восемь на один только бак с горячей.
Виктора вдруг взяла злость на себя той поры. Впрочем, чего это? Он и вчерашний, до визита Потапыча, был тот еще сухофрукт. Сморщенный в душе. Не изюм, не курага, а не пойми что, пресное и не раз жеванное.
Нет, Потапыч молодец. Надо бы ему проставиться.
Виктор набрал воды в ладони, плеснул на грудь, растер до подмышек, разогревая кожу быстрыми движениями ладоней. Подумал: а не выбежать ли, крича, во двор? Ему можно, он сегодня заслужил. Любое безумство на ваш вкус! Пить только, наверное, не стоит. Пока запал есть, максимум – стопочка, для аппетита и сугреву.
– А-а-а!
Он все-таки дал вокруг дома кругаля, оббивая ступни в тонких шлепанцах о твердую землю. Воздух от дыхания завивался бурными, быстро тающими клубами. Смотрите, завидуйте, я – две главы! Вины не снимаю, но все же…
Мостки через канаву, ветки черноплодной рябины, опасный участок между подбитыми досками грядками. Ф-фух! Забежав в дом, Виктор почувствовал, что голоден. Что там было вчера? Ни черта ведь не доел! Разбросал, помнится, огурцы по дому.
Вареной картошки в кастрюле было еще прилично, и одну он схрупал так, ухватив жадными холодными пальцами. Остальные порезал в сковороду. Затем вскрыл банку тушенки, располовинил ее ножом и вывалил измельченную половину в картошку. Экономия должна быть! Включил электрическую плитку.
Лишнее ведро воды – товсь! Побежали.
Еще не согревшись, на одном непроходящем энтузиазме, Виктор выскочил к колодцу, накрутил цепь, достал ведро, перелил, плеснув на ногу. Эх! Рванул в дом. Самоубийца, что и говорить! О петельке вон недавно думал.
Его передернуло от противной, скользкой мысли.
Ведь черт-те что! Только настроишься, только окинешь мир довольным взглядом, обязательно твой мозг разродится какой-нибудь дрянью. Мол, чего ты радуешься, чего ты скачешь тут, морозишь, понимаешь, и верхи, и низы. Помни о смерти.
Тьфу!
Виктор в раздражении поставил ведро на пол у печи, постоял, перемалывая внутри себя неприятное, действительно какое-то скользкое ощущение.
На электроплитке зашкворчала, запахла на тушеночном жиру картошка, и Виктор мгновенно переключился, заелозил прихваченной деревянной лопаткой по модному непригорающему покрытию – слаб человек, и мысли у него слабые.
Так, что там в третьей главе?
Он вдруг задумался: для чего я, собственно, пишу? Ведь простая получается история. Разбойничает в Боголюбске банда Фрола, "бомбит" склады с тканями, катается по "малинам", бьет милиционеров из подворотен. А противостоит ей Елохин, Семен Петрович, с отделом розыска, в штате которого значатся лишь пять человек. Пять человек на весь славный город Морозовских и Бурцевских мануфактур.
Нет, подумал Виктор, застыв с лопаткой, как в карауле. Не в этом дело. Я хочу показать, что мы утратили. Что люди раньше знали, зачем они живут и во имя чего умирают. Что они видели будущее, светлое будущее для всех, как бы пафосно это не звучало. И приближали его изо всех сил. А что приближаем мы сейчас?
– Ах ты ж!
Вскрикнув, Виктор выключил плиту и принялся спешно переворачивать подгоревшую на непригорающей сковороде картошку. Минуты три он подержал блюдо под крышкой, затем выставил на гнутую железную подставку на стол. Нет, кто не ел со сковороды, собственно, ничего не понимает в еде.
И подпись: Виктор Павлович Эн…
Ему неожиданно пришло в голову, что Елохин станет своеобразным противовесом его гнилым романным героям. Он будет цельный, твердый, точно знающий, что он и зачем. Укор нынешнему Елохе. Укор вчерашнему Виктору. И вся его жизнь будет жизнь ради людей и ради их будущего. Кому сейчас такое под силу? Чай без сахара, ночь без сна, краюха хлеба – на целый день, и ее-то делишь надвое, подкармливая Вовку-беспризорника.
Агитка? Да, черт возьми, да!
Тогда и библия – агитка. И "Дети капитана Гранта" – агитка. И "Хищные вещи века". Каким быть человеку, каким должен быть человек. Хорошие книги воспитывают, поднимают, окрыляют людей. Делают их лучше.
Виктор сел за стол, вооружился куском хлеба. Поискал глазами. Ага, поднесите мне вилку…
Картошка, пусть и слегка подгоревшая, с тушенкой пошла замечательно. С огурцами и вовсе образовалось гармоническое сочетание.
Он вдруг улыбнулся, качнул косматой головой.
Странно, как быстро может меняться все в человеке. Писать хочется, аж зудит. Вот сейчас печь протопим…
Разгоралось в этот раз тяжело, газета гасла два раза, так и не подпалив завернутые в нее щепки. Виктор даже плюнуть хотел на это дело. Но огонь, подбадриваемый матюгами, все же потихоньку занялся и побежал вверх по домику из поленьев.
В окнах звенел день. Снаружи, кажется, теплело. Солнце квадратами прорезалось сквозь переплеты рам. На тракторе с прицепом в хозяйство к председателю проехал Лешка Пахомов. Голова его желтым одуванчиком болталась в остекленной кабине. С бидоном молока прошла Нинка Северова.
Виктор поглазел минут пять на активную уличную жизнь, вернул сковороду на плитку, дождался первой, еще едва ощутимой, идущей от печки волны тепла и снова взялся за тетрадь. Третья глава, так или иначе.
"…Теплицкий считал, что разбирается в людях. Одно время даже физиогномистикой увлекался, выявляя пороки и слабину собеседника через непроизвольные движения лицевых мышц во время разговора. Специалист он был высокого класса и нащупывал душевные "мозоли" уже механически, так сказать, в силу профессионального навыка.
Но сейчас растерялся.
Человек, сидящий перед ним, смотрел на Теплицкого как на моль. Невысокий, в темном пиджаке, в серой, прячущейся под пиджаком косоворотке, он казался невыразительным и ко всему на свете равнодушным. Наметанному глазу Теплицкого не за что было зацепиться. Разве что за легкую синь кожи в месте сведенной наколки.
– Вы, простите, по какому вопросу пожаловали? – Арсений Федорович нервно отстучал пальчиками по столу. – Вы из каких, если можно так выразиться, пенатов?
– Из революционных, – усмехнулся человек, и мороз продернул Теплицкого по коже между лопаток. – Из революционнно-реквизиционных…"
Третья глава проутюжила страницы паровым катком. Виктор полез в комод за новой тетрадью и с оторопью обнаружил густую синь в окнах. Вечер, глубокий вечер.
Так, что же дальше? Фрол разграбил склад господина Теплицкого, оставив любителя физиогномики истекать кровью. Фрол тоже символ, символ хаоса, беззакония, неправды, человек с ледяными глазами, то буйный, то хладнокровный, и чертовски удачливый.
Дьявол?
Размышляя над природой Фрола, Виктор выпил воды, наколол и отправил со сковороды в рот последние дольки. Нет, подумалось, сегодня уже все. Хватит. Целый день куда-то отлистнул с утра. Теперь хорошо бы…
Накинув фуфайку на плечи, он сходил до нужника, тужась под светом моргающей лампочки, прочитал статью писателя, которого не запомнил. Писатель клеймил бесчеловечность сталинско-бериевского режима и невозможность писать без оглядки на профильные отделы НКВД-МГБ-КГБ. Пожалуй, молодой Виктор еще повелся бы на всплеск родственной, в творческом смысле, души, ужаснулся, посочувствовал, воспылал злобой. Но Виктор середины девяностых относился к таким всплескам уже критически. В общем, дерьмовая статья отправилась по назначению. То есть, в дерьмо. В самую дырочку нужника.
За забором в вечерней мгле протарахтела мотоколяска – Ванька Жердин возвращался из областного центра. По дальней обочине прошла, не видя Виктора, Лидия. Платок, снятый с головы, как флажок мелькал на уровне колена. Откуда, интересно? Из магазина? Так ведь пустая вроде бы. Скорее всего, от Пахомовых. Лешка со своей месяц как расстался, протрезвел, позвал на замену, видимо…
Вернувшись в дом, он вдруг задумался, когда в человеке происходят перемены. Что нужно, чтобы человек все в себе перевернул? Внешние условия? Окружение? Какой-то спусковой механизм? Нет, не вывести однозначную рецептуру.
Елохе вон все нипочем. Дети голодные, жена на двух работах бьется… Ничего не нужно Елохе. То ли сломалось что-то внутри, то ли жил он таким вот сломанным всегда. А ведь чтобы изменить себя, человек должен этого хотеть. Хотеть! Душа у него болеть должна! Но есть ли душа у Елохи? Есть, наверное. Заяц – в сундуке, в зайце – утка, в утке – яйцо, а уж там и до души сапогом подать…
Виктор сдвинул занавески на окнах, разделся, закрыл заслонку в прогоревшей печи и лег в постель. Натянул одеяло до подбородка. Это старость, подумалось ему. Немощь. Когда все, что можешь, это размышлять. Жизнь ушла, жизнь почти кончилась, остались воспоминания, и они ворочаются во тьме мозга, изменяясь, приобретая розовый цвет молодости или черную окраску нынешних дней. Возможно, это усталость от самой жизни. Устало одряхлевшее тело, устал разум. Все передумано несколько тысяч раз, все ответы найдены и забыты, и снова найдены, потому что все ответы просты: жизнь кончается.
Виктор со злостью повернулся на бок, бородой уколол сам себя.
Сука, мне всего сорок девять! Рано мне еще о вечном! Я еще повесть недописал! Но интересно, да, интересно, о чем я буду думать в старости. О чем думает Потапыч? Восемьдесят лет о чем-то же думает! Не о моркови же и погодах, которые стоят. Или у всех и всегда мысли одинаковые? Здесь болит, там не болит, правительство и похабщина, соседи и новости, грянет гром или не грянет да с кем бы себя потешить.
Болото, ой, болото.
Как из него вырасти новому? Как измениться, если жизнь вся – повторение самой себя? Где найти силы? Хотя и на эти вопросы ответы уже найдены. Вера и желание. Все внутри тебя. И Потапыч, как толчок.
Не как торчок, он прыснул в пододеяльник, а как толчок. Хотя видел я, как Потапыч покуривает. Военные папироски скручивает из распотрошенных "Астры" и "Беломора" и курит. Свинцовые чернила плюс донской табак и сено.
У меня, правда, веры не было. Желание было, а веры… Собственно, и сейчас ее нет. А что есть? Виктор вздохнул. Странно… Мне не хочется жить как раньше, понял он. С перманентной грызущей виной, под крестом романа. Маяться этим не хочется. Умереть с этим… В горячечной стране, с потерянными людьми.
Это ж моя часть дерьма в головах осела, мне головы и прочищать. Война еще эта… С Егоркой, конечно, поговорить потом надо будет. Или безногий ходящего не разумеет? Нет, достучусь, достучусь.
Приснился ему Фрол.
Вроде как сел на табуреточку у кровати, в косоворотке да пиджачке, штаны в мелкую полоску в хромовые сапоги заправлены, склонил по-птичьи голову, посмотрел без интереса, дернул одеяло, будя. Зашептал: "Ты, дядя, не форси. Шлепну я твоего Семена Петровича, поскольку таков закон жизни. Человек для себя живет, под это и приспособлен. А про что другое у него выгоды нет. Ты молчи-молчи, позже поймешь, бумажная твоя душа. Или гостинец тебе оставить?"
Проснулся с криком.
В темной комнате крик долго звенел в ушах. Фрол, сученыш. Гостинца, слава Богу, не было. А мог быть? Стигматы же бывают…
Виктор ощупал тело под одеялом. Нет, все хорошо, ни порезов, ни других каких неправильностей. Он уже хотел отвернуться к стене, как о ножку стула, на котором лежала одежда, легонько стукнуло. Не Фрол ли прячется под кроватью?
Виктор осторожно приподнял голову. Хрен там, конечно, во тьме разглядишь… Он свесился и вслепую провел рукой. Пальцы нащупали металлический цилиндрик, плоский на одном конце и скругленный на другом.
Патрон? Да нет, чушь какая! Колпачок какой-нибудь. Патрон! Это, Виктор Палыч, вы того, лишку хватанули. Если вам патроны оставляют выдуманные персонажи, то того и гляди, вы с этими самыми персонажами скоро будете долгие и душевные беседы разговаривать.
А врачи рядышком вам поддакнут да кивнут: правильно, Виктор Палыч, вы только не волнуйтесь, таблеточку – ам, и запейте. Не тревожьте, в конце концов, собратьев: Навуходоноссора, Птолемея, Зигфрида и Ларош-Фуко.
Он выложил поднятое на подоконник, чтобы посмотреть утром. Закутался посильней, вновь согреваясь. Черт-те что, конечно. Завтра бы четвертую, пятую главы… Прижмем мы тебя, Фрол, с Семеном Петровичем…
Заснул Виктор быстро, без сновидений и вывалился в серое бессолнечное утро следующего дня неожиданно бодрым и полным сил.
На подоконнике, проверенном в первую очередь, ничего не было. Ни патрона, ни колпачка. И прекрасно, в самом деле! Подумав, Виктор логично решил, что эпизод с железкой был всего лишь продолжением сна. Так сказать, сон во сне. Даже в литературе прием известный. История, вложенная в историю, рассказанную участником общей истории.
И-и-эх!
В кои-то веки Виктор созрел для некого подобия зарядки – раз пять присел и два раза отжался.
Тело скрипнуло в колене и хрустнуло под лопаткой, но, в целом, повело себя сносно, не заартачилось, выдержало. Живы еще! Можем! Обросли жирком, конечно, но тут уж возраст и депрессивное состояние…
Впрочем, прошлое это, прошлое!
Сейчас мы ка-ак пройдемся гребнем облавы по злачным местам Боголюбска, ка-ак поместим три десятка подозрительных лиц в камеры предварительного заключения…
Сбегав к умывальнику, Виктор вернулся в дом с полотенцем на шее. Включил плитку, поставил чайник. Посмотрел на часы – рано, семи нет.
За окнами в полушубке и трусах зигзагами, оскальзываясь на подмерзшей грязи, пробирался в направлении к магазину пьяный Пахомов. Сейчас будет будить живущую при магазине Таньку, чтобы дала опохмелиться.
Брел Лешка на самом что ни на есть автопилоте, даже глаза, кажется, были закрыты. Вдалеке сквозь дымку мигал фонарь.
Странное все же существо человек, подумалось Виктору. Уживаются как-то в нас и звериная жестокость, и пронзительная сентиментальность, и пьяное безумие, и отчаянная храбрость. Что-то надо делать с человечеством, опасный это дуализм…
С другой стороны, как без зла определить добро? Значит, зло должно быть, хотя бы в гомеопатических дозах? А кто ее, эту дозу знает? Может, и Господь Бог отмеряет на глазок, тому, этому, от-черт, перебор. М-да.
Виктор достал тетради, законченную, о трех главах, и новую, едва начатую. Ага, вот с этого момента…
" – Тикай, хлопцы! Угро!
Крик разлетелся по комнатам Семеновского дома, и тут же зазвенело стекло, закачались занавески, затопали по лестницам и полам. Косматые, тревожные тени заметались в свечном свете. Ан-нет, послюнявив пальцы, Бог с ним, со светом-то.