Текст книги "Уто"
Автор книги: Андреа Де Карло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Посвящение в герои
Бывшая спальня Витторио и Марианны. Светло, тепло, запах чистоты. Большая самодельная кровать, в меру упругая, в меру мягкая. Легкое, теплое одеяло, одно удовольствие передвигать под ним ноги и чувствовать, как оно шуршит и дышит. Уто Дродемберг с парализованной левой рукой на перевязи лежит в кровати, он удобно устроился на подушках: они подпирают его со всех сторон и создают комфорт. Половина всех книг семейства Фолетти в беспорядке валяется вокруг него: открытые, закрытые, с суперами и без. Он вполне в состоянии встать и жить нормальной жизнью или хотя бы переселиться обратно в бывшую комнату Джефа-Джузеппе на втором этаже, его ноги даже страдают от неподвижности, но после того, что с ним случилось, он может позволить себе все что угодно, без всяких объяснений и оправданий.
Вихрем врывается Марианна, она еще бледнее, чем обычно.
– Уто! – кричит она. – Гуру пришел навестить тебя, ты можешь его принять?
– Да, – отвечаю я таким голосом, словно возвращаюсь откуда-то издалека. Я чувствую глухую боль в левой руке, там, где рана, ниже я просто не чувствую ничего, совсем ничего.
Марианна приближается и с величайшей осторожностью поправляет мне подушки.
– Ты уверен? – снова спрашивает она. – Ты не очень устал? – Светлый взгляд, расширенные зрачки, противоречивые желания.
– Я смогу, смогу, – говорю я, словно речь идет о том, чтобы выйти на сцену без предварительных репетиций.
Она отдергивает занавески, комната наполняется ярким светом.
– Сейчас я скажу ему, – говорит она и, посмотрев на меня долгим взглядом, уходит.
Я поудобнее устраиваюсь на кровати: голову чуть склоняю набок, выставляю напоказ левую руку на перевязи.
«Тук, тук, тук» – стук в дверь, совсем слабый, точно воспоминание недельной, месячной, годичной давности. В комнату маленькими шажками входит гуру с Марианной и следом за ними – одна из ассистенток.
– Можно? – говорит гуру на плохом, жеваном английском с сильным акцентом, он похож на благородного, красиво одетого гнома.
– Прошу, – говорю я страдальчески-безучастным тоном, который получается у меня на удивление легко.
Марианна провожает гуру к моей кровати – она вся сияет, взволнована еще больше, чем в тот вечер, когда гуру приходил к ней на ужин, тем временем входят: вторая ассистентка, Джеф-Джузеппе, Нина, бледная Хавабани, и последним – Витторио. Комната наполняется шуршанием одежды, дыханием, улыбками.
Я тоже улыбаюсь, слегка, чтобы ни в коем случае не нарушить трагизм моего положения.
Гуру подходит совсем близко к моей кровати, кровать низкая, и он вынужден наклониться, чтобы заглянуть мне в лицо. Он молча смотрит на меня, по обыкновению шевеля губами, потом кладет руку мне на лоб. Я чувствую его пальцы на моем лбу у корней волос, они кажутся мне сильными и теплыми, некоторое время они давят мне на лоб, потом он их отнимает. Я ощущаю теплую, мягкую ткань его рукава, ощущаю, как тонка его рука, как слабо бьется в ней пульс. Запах травы, диковатый, мускусный, застарелый запах.
– Браво, браво, дорогой Уто! – восклицает гуру.
Он выпрямляется, поворачивается к присутствующим, дует на раскрытую ладонь, улыбается безбрежной улыбкой.
Все присутствующие хранят полное молчание, лишь едва заметно кивают головой. В их числе – Нина, с покрасневшими скулами, похожая на яблоко, и бледная Хавабани, которая плачет, даже не пытаясь сдержаться, и Витторио, переполненный до отказа лютой злобой.
Гуру уже семенит к выходу в сопровождении двух своих ассистенток, следом за ним тянутся и все остальные, время от времени оглядываясь на меня.
Герой приходит в себя
Нина принесла мне разрезанный на кусочки ананас, она ставит тарелку сбоку от кровати на низенький столик, сделанный ее отцом. Нина подстригла себе волосы, теперь они короткие и неровные, только челку она обесцветила и оставила длинной – она закрывает ей весь лоб. С новой прической Нина выглядит взрослее и совсем ребенком, независимей и уязвимей, мне жаль ее и в то же время я доволен.
Она сразу же отходит в сторону, но пристально смотрит на меня. Робость, упрямство, стремление к общению.
– Когда ты это сделала? – спрашиваю я.
– Сегодня утром, – говорит она и проводит рукой по затылку. С такой прической ее фигура выглядит еще более оформленной, тело окрепшим.
– Тебе очень идет, – говорю я. Я пытаюсь взглянуть на себя ее глазами: бледный, полулежу, опершись на здоровый локоть. Волосы растрепаны, взгляд благородно-страдальческий.
Нина пятится к открытой двери, не отрывая от меня глаз.
– Ты хочешь чего-нибудь? – говорит она, уже держась за ручку двери.
– Ты не могла бы мне почитать? – спрашиваю я. Это мое полуинвалидное состояние действует на меня странным образом: некоторая заторможенность и вместе с тем удивительная быстрота реакций, мои ощущения преобразуются в слова, как бы минуя стадию мысли.
Нина становится еще белее и краснее, отводит глаза, потом снова смотрит на меня.
– Что тебе почитать?
– Да все равно, – говорю я. Короткий, но глубокий вздох. Воздух плотный и вместе с тем разреженный. Сердце бьется в груди, где-то совсем близко.
Нина оглядывается вокруг, смотрит на книги, разбросанные на столе, на кровати, на полу, смотрит на книги, лежащие на книжных полках, – во взглядах, движениях чувствуется напряжение.
– Выбери сама. Что хочешь, – говорю я. Голос бархатный, голос – старое вино, выдержанное, терпкое; в моем положении этот голос получается у меня прекрасно.
Нина все еще в нерешительности, потом выбирает книгу с речами гуру, показывает мне обложку, смотрит на меня вопросительно.
– Годится, годится, – говорю я, впрочем, книга меня совершенно не интересует, меня интересует только то, чтобы она мне ее почитала.
Она садится на пол и скрещивает ноги, я смотрю на ее пятки в белых носках, на брюки, которые так хорошо обтягивают ей ляжки.
– Ну что ж, – говорит она и начинает читать с первой страницы хорошо поставленным, чинным голосом, словно на школьном уроке, этот ее голос странным образом контрастирует с ее теперешней прической.
– Не могла бы ты пересесть поближе? – прошу я. Мне хочется сократить расстояние между нами, слова слетают с моих губ непринужденно, сами собой.
Она поворачивается и смотрит на приоткрытую дверь.
– Здесь Марианна, – говорит она мне вполголоса.
– Ну и что? – спрашиваю я. Мне кажется, теперь я смогу преодолеть сковывающую меня обычно неуверенность, хоть я и заплатил за это дорогой ценой.
Нина закрывает дверь, застывает возле нее в нерешительности, держась за ручку, потом поворачивает ключ в замке, медленно, осторожно, почти бесшумно.
Она садится на кровать, я слышу ее дыхание, чувствую движение воздуха, пока она устраивается и подбирает под себя ноги. Она снова начинает читать: это мысли гуру о времени, мне удается различить лишь звук и тембр ее голоса, – я покрываюсь гусиной кожей.
– Ты не можешь подвинуться еще ближе? – говорю я ей. Подслащенный, жалобный голос, царапающий, льстивый, тянущийся к ней, как рыболовный крючок, как восклицательный знак.
Она подвигается ближе, не глядя на меня: вытягивает ноги и снова подбирает их под себя, замирает, когда ее колени касаются моих. И вновь ее голос скользит по округлым фразам гуру, перенасыщенным повторами и возвратами, по перекатывающимся низким волнам образов и звуков.
Я вытягиваю здоровую руку под одеялом и со скоростью миллиметр в секунду передвигаю ее по шелковой материи, пока не достаю до лодыжки.
Взглянув на меня мельком, Нина продолжает читать; голос низкий, теплый, неровный, он бьет мне по нервам.
Моя рука движется вверх по ее ноге: жаль, что я так ограничен в движениях. Пальцы мои перемещаются по натянутой материи так, словно меня увлекает за собой прозрачный поток ее голоса, текущий в по-школьному педантичном ритме, нарушаемом лишь передвижениями моих пальцев. Сердце мое бьется ровнее, я чувствую его посреди груди. Я лежу на правом боку, а моя неподвижная рука оттягивает мне левый; любые препятствия в подобном случае лишь усиливают желание, делают его острее, нестерпимее.
Нина продолжала читать: описания психологических состояний, метеорологических условий, и чем выше я продвигаюсь по ноге, лаская ее внутреннюю поверхность, тем хуже, как мне кажется, она сама следит за смыслом того, что читает, но она не останавливается, продолжает читать, и при каждом продвижении моей руки слова текста вдруг начинают налезать друг на друга, сталкиваться и толкаться, как напуганные и возбужденные девчонки в коридоре.
Я скользнул еще ближе к ней, страдалец-улитка-ангелочек-наркоман, медлительный и неотразимый, мрачный, страдающий, неумелый и возбужденный. Рука моя продвигается все дальше по внутреннему шву: под натянутой хлопчатобумажной материей я чувствую упругие мускулы, мою руку то и дело обдает жаром, и всякий раз, когда я чуть сильнее, чуть с большей настойчивостью, надавливаю на ее ногу, по ней пробегает легкая дрожь. И хотя я теперь весь изогнулся, лежа на боку, стремясь добраться пальцами до места перекрещивания ее ног, я вовсе не нахожу свою позу неестественной или смешной. Я стараюсь взглянуть на себя со стороны: бледный, худой, страдающий, с рукой на перевязи и всклокоченными волосами, простертый под складками стеганого одеяла к ней, которая все еще держит книгу уже не очень твердыми руками, – все это кажется мне похожим на картину художника-романтика девятнадцатого века. В этом одновременно есть что-то поэтическое и упадочное, мне почти так же приятно думать об этой картине, как приятно касаться Нины кончиками пальцев, приятно ее дыхание, прыгающие слова, приоткрытые губы, краснеющие щеки и постоянные взгляды в сторону двери.
Я тоже смотрю туда, мне даже кажется, что я слышу легкий стук. Нина тоже услышала его, замерла на полуслове, и вдруг стала молниеносно тяжелеть, а взгляд ее на бешеной скорости устремился ко мне.
– Продолжай читать, – говорю я ей вполголоса.
Я стараюсь справиться с сердцебиением: стук сердца мешает мне слушать, но больше не слышно ни звука, и я вновь погружаюсь в тепловатую вялость моих движений. Нина повернулась на бок и стала еще доступнее для моей правой руки. Я расстегнул ей брюки, потянул вниз молнию, провел пальцами по ее белым хлопчатобумажным трусикам.
Она упорно продолжает читать, но голос ее постоянно сбивается с ритма, а ее школьная декламация становится все корявее, все чаще прерывается и в конце концов превращается в нечто совершенно нечленораздельное. Никто из нас двоих больше не понимает смысла слов, это уже совершенно немыслимо, мы скрылись под складками нашего одеяла, предались томному, настойчивому, упорному трению наших тел друг о друга, с каждой минутой все более судорожному и яростному.
Я изо всех сил стараюсь придать романтическую, декадентскую, циничную окраску происходящему, несмотря на парализованную руку и ограниченность моих возможностей, впрочем, моя здоровая рука действует довольно активно, стремясь к наслаждению; я стараюсь найти равновесие между самоконтролем и отсутствием его, между теперешним моим состоянием и тем, к которому я стремился, чтобы наслаждаться, вдыхать, смотреть, чувствовать, обладать. В какой-то момент Нина с силой сжала мои ноги, сделала глубокий вдох и выгнулась назад быстрым плавным рывком, как воздушная гимнастка; я тоже рванулся к ней с какого-то внутреннего трамплина – гибкий, натянутый, как струна.
А потом мы оказались спаяны, расплавлены среди складок одеяла, и мне уже не удавалось извлечь никакого особого ощущения. Я смотрел на Нину, почти касаясь ее глазами, и вообще не смотрел на нее, я ни о чем не думал, я не был уверен, что я жив, и не был уверен, что я умер.
Снова раздался стук в дверь, я стремительно перекатился на середину кровати и натянул на себя одеяло, Нина стала поспешно приводить себя в порядок – все это напоминало клип со скачущим изображением.
Вот Нина уже на середине комнаты, уже взялась за ключ в двери, но взгляд ее все еще обращен ко мне.
Я опускаю голову на подушку, и через мгновение в распахнутых дверях уже стоит Марианна:
– Как поживает наш больной? – интересуется она.
Нина делает два шага назад, вдоль стены:
– Я читала ему книгу, – говорит она.
Но она не может скрыть слишком яркий румянец на щеках и все еще горящий взгляд; впрочем, она и не пытается ничего скрывать, глаза ее горят боевым огнем.
– Нина читала мне речи гуру, – говорю я, весь разгоряченный, с багровым лицом и бьющимся сердцем. Хорошо еще, что я успел натянуть вельветовые шорты, которые одолжил мне Джеф-Джузеппе, я стараюсь поскорее принять свой прежний, беспомощный, томный, страдальческий вид.
Нина уходит, махнув мне рукой и одарив меня долгим многозначительным взглядом. Ностальгия-эйфория, ощущение самоконтроля и отсутствия его, ощущение, что способен на многое, ощущение, что будешь делать только то, что положено.
Марианна так и стоит в дверях.
– Тебе ничего не нужно? – спрашивает она.
– Спасибо, ничего, – говорю я и прикрываю глаза, тем самым намекая, что она может не задерживаться.
Но она никак не уходит, наоборот, она вроде все больше настраивается на общение со мной по мере того, как Нина бесшумно удаляется по коридору.
Мне надоело валяться на постели и изображать из себя инвалида, я отбросил одеяло и встал. У меня сразу закружилась голова, пришлось прислониться к стене, кровь то приливала к голове, то отливала.
Марианна бросилась ко мне, поддержала:
– Обопрись на меня, дыши спокойно, – сказала она.
Я прислонился здоровой рукой к ее боку: изогнутая линия под легкой шерстяной материей, тело напряжено, температура повышена. Мы посмотрели друг другу в глаза, и я поразился тому, что ее глаза все время меняют цвет. Я поцеловал ее в губы, без всякого желания, просто так, только потому, что, по моему мнению, она этого ожидала: мне казалось, что на меня снизошла благодать, и это чувство было столь сильным и бурным, что я не мог удержать его в себе.
Она прижалась к моим губам сжатыми губами, потом виском, крепко обняла меня. Я думал, что могу таким вот образом перецеловать всех женщин на свете, без всякого желания, просто так, подталкиваемый одним лишь мутным потоком света, бьющим изнутри. Я подумал, что могу сейчас развязать любой узел и снять любое напряжение, облегчить боль, преодолеть любые разногласия, любое сопротивление, превратить тень в свет. Любопытно, ведь ситуация, в которую я попал, была самой что ни на есть банальной, однако я почему-то ощущал себя во власти сверхъестественного: я еще никогда не чувствовал такого прилива сил, тепла, проникающего во все уголки моего тела, моим рукам вдруг стало жарко.
И вдруг я понял, что моя левая рука такая же горячая, как и правая, хотя и висит на перевязи. Я уже привык к тому, что совершенно не чувствую ее, она была как мертвый груз – гнетущая тяжесть, нарушающая мое равновесие, но теперь я снова чувствовал и пульсацию крови, и тепло, и энергию, и что-то еще такое, что растекалось по моим нервам, жилам, мускулам, кровеносным сосудам и капиллярам и что теперь пощипывало подушечки моих пальцев. Мне даже удалось подвигать пальцами: я сжал их под повязкой, потом отпустил.
Я чуть не вскрикнул, мне хотелось обставить случившееся как можно эффектнее, но Марианна была намерена и дальше прижиматься ко мне, правда, она вела себя очень осторожно, старалась не задеть мою больную руку, но я упустил момент и решил, что будет лучше, если я немного подожду. Я был потрясен и изумлен сильнее, чем если бы я вдруг вознесся к потолку: я думал о реалистичном, взвешенном приговоре, который вынес мне доктор Самуэльсон в больнице, о его взгляде – плохой новости, думал о том, как вел себя гуру, когда приходил навещать меня, о том, как он касался моего лба у корней волос.
Я вырвался из объятий Марианны.
– Ой! Больно! – крикнул я.
– Извини, – сказала она, взгляд ее словно всплыл со дна альпийского озера, он был на удивление безмятежен.
– Ничего, – сказал я, уже снова сидя на кровати.
Она поправила мне одеяло и снова извинилась:
– Не знаю, что на меня нашло, Уто.
Чуть ли не на цыпочках она дошла до двери, еще раз посмотрела на меня и вышла.
Оставшись один, я сразу освободил свою левую руку, снял повязку. Шов был черный от запекшейся крови и совершенно сухой, рана чесалась, но не болела; во всей руке полностью восстановилась чувствительность. Я еще раз попробовал сжать и разжать пальцы: они двигались, хотя и чуть медленнее, чем раньше. Я попробовал побарабанить пальцами по ладони правой руки, потрогал одеяло, шерстяной ковер на полу, провел ими по волосам, вдоль носа: пальцы ожили, в них появились ощущения, возможно, еще более острые, чем раньше. Я перетрогал все предметы в комнате, и мне показалось, что мои ощущения стали намного богаче, тоньше и сложнее. Мне только трудно было держать руку на весу, слишком долго она находилась в неподвижности, во всем остальном я чувствовал явное улучшение.
Я снова сел на кровать, на одеяло, где витал аромат Нины, я думал: что это – чудо или это называется как-то по-другому. А еще я думал, когда, где и каким образом мне следует обнародовать этот факт. Потом я пожалел о том, что не владел обеими руками в тот момент, когда был с Ниной, попытался представить, как бы тогда все было. Я снова забинтовал руку до локтя и повесил ее на перевязь.
Витторио, доведенный до крайности
Витторио тащит по снегу большой деревянный ящик; я смотрю на него из двери гостиной, правая рука в кармане, левая – на перевязи. Все тропинки вокруг дома занесены снегом, те самые тропинки, которые он аккуратно расчищал день за днем: теперь, куда ни ступи, утопаешь по колено.
Сначала он делает вид, что вообще не замечает меня, потом все же останавливается:
– Как поживает наш юный страдалец? – говорит он.
– Спасибо, хорошо, – отвечаю я, спрятавшись за своей рукой на перевязи надежнее, чем за самым прочным щитом.
– А ты? – спрашиваю я.
– Замечательно, – отвечает он. – Вот освобождаюсь от своего имущества. – Он снова потащил деревянный ящик по снегу, оставляя в нем широкую борозду.
Я иду вслед за ним на некотором расстоянии, стараюсь ступать как можно осторожнее, чтобы не потерять равновесие.
– В каком смысле освобождаешься? – спрашиваю я. Ненависть, которая сквозит в малейшем его движении, действует на меня притягательно, я несколько напуган, но все же испытываю своеобразное желчное удовлетворение. Мне снова хочется поддеть его, я жажду отмщения, но у меня есть и другое желание – излечить его, как излечился я сам, в общем, я сам не знаю, чего хочу.
– Я уезжаю, – объявил Витторио через силу, грубым голосом. – Подальше отсюда. Тем более что я все равно никогда не был высокодуховным человеком.
– То есть как? – на меня накатывает волна подлинной грусти и полного понимания.
– Оставляю поле боя, – он похож на огромного рычащего пса, на раненого медведя, который все еще притворяется агрессивным. – Так будет лучше, тебе не кажется?
Я решил было попрощаться с ним и уйти подобру-поздорову, но не сумел, что-то заставляло меня следовать за ним, возможно, острая потребность снова увидеть его улыбающимся.
Он все тащит свой ящик по снегу вдоль стены дома, где еще на прошлой неделе все было очищено от снега. Мне кажется странным, что теперь эта работа приостановлена, бездна времени, пота и сил исчезли, как не бывало. Эта мысль не дает мне покоя, я думаю, что, возможно, человек, который плохо владеет собой, нуждается в постоянном контроле со стороны, чтобы хоть как-то удерживаться в равновесии, и что одно дело – не любить гармонию, а другое – радоваться, когда ее разрушают.
Мы подошли к его мастерской, я вхожу туда следом за ним, стою и смотрю, как он открывает деревянный ящик, обшитый изнутри материей, и снимает с крючка одну из своих гитар.
Он собирался положить ее в ящик, потом вдруг передумал и со всего размаха треснул ею о край верстака: бам – оглушительный аккорд, стоило бы записать его на пленку. Гитара разломалась не сразу, Витторио все же удалось создать легкую и прочную конструкцию, ему пришлось еще несколько раз с яростью ударить ею о верстак, чтобы добиться своего, потом он с остервенением рвал гриф, пока не выдрал его окончательно из уже разломанной деки, деки из ели Энгельманна, пока не превратил всю эту изящную конструкцию из индийского палисандра в груду полированных щепок.
– Зачем? – кричу я, еще слишком потрясенный, чтобы попытаться его остановить.
Он поворачивается, улыбается безумной улыбкой.
– Видел?
Потом он вырывает струны, переламывает гриф об угол верстака и отшвыривает от себя обломки.
– Не такие уж они и замечательные, мои гитары, – говорит он. – Думаю, кроме, как здесь, в Мирбурге, никто бы на них и не польстился.
Он берет еще одну, незаконченную гитару и принимается теперь за нее: хрясть-хрясть, страшные удары, щепки, летящие во все стороны, от всей гитары остаются лишь жалкие обломки.
Я делаю попытку остановить его:
– Не надо, пожалуйста.
Но остановить его невозможно, он отпихивает меня в сторону, и если бы не моя рука, он бы сделал это гораздо грубее.
– Не лезь, ради Бога! Не лезь!
Я смотрю на него, стоя рядом, и мне совсем не нравится то, что он делает со своими гитарами.
– Прекрасные дрова для камина, – говорит Витторио. – Выдержанные, сухие.
Я вспоминаю, с какой маниакальной увлеченностью он описывал мне разницу между различными породами деревьев, объяснял, как их сочетание влияет на звук и каких удивительных результатов ему удавалось добиться. Мне очень хочется остановить его, но я понимаю, что я не смог бы это сделать, владей я даже двумя руками, и потому я просто стою, прислонившись спиной к ящику с инструментами, пока он в припадке дикой злобы хватает одну гитару за другой и разбивает их на мелкие кусочки, причем делает это еще и методично, и целеустремленно. Он колотит и рвет, и разносит все в пух и прах, и швыряет в ящик обломки ценного, гладкого, обработанного дерева, словно выполняет важную работу, словно теперь это главное дело его жизни.
Наконец все было кончено.
– Видел? – снова сказал он. – Как легко пустить все коту под хвост. Все эти мои искусные швы и склейки. Сколько же сил я на все это убухал. Но сейчас я чувствую замечательное освобождение. Даже дышать стало легче. Я немного взволнован, но мне хорошо, хорошо!
Он вышел из мастерской, не глядя на меня, и мне казалось, он оставляет за собой невыносимое чувство пустоты.