355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андре Моруа » Меип, или Освобождение » Текст книги (страница 4)
Меип, или Освобождение
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 22:58

Текст книги "Меип, или Освобождение"


Автор книги: Андре Моруа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

X

На следующий день Кестнер написал Гёте недовольное и строгое письмо.

«Правда, вы вплели в характер каждого действующего лица некоторые чуждые ему черты и нескольких лиц вы слили в одно. Это очень хорошо. Но если бы в этой работе, сотканной из столь различных элементов, вы вняли бы советам вашего сердца, то существующие в действительности люди, черты которых вы заимствовали, не были бы так опозорены.

Вы хотели рисовать с натуры, чтобы прибавить жизненности вашей картине, и скомбинировали столько противоречий, что не достигли цели… Настоящая Лотта была бы очень несчастна, если бы она была похожа на вашу героиню. И муж Лотты (вы называли его вашим другом и Бог свидетель, что это было так) находится в том же положении.

Какое презренное существо ваш Альберт!.. Если вы хотели изобразить его незначительным, то неужели надо было делать из него такого глупца только для того, чтобы вы могли, гордо проявляя над ним свое превосходство, говорить: «Посмотрите, какой я молодец!»

Гёте в течение нескольких дней с нетерпением ждал суждения Кестнера и Лотты. Он надеялся получить два длинных письма, два восторженных письма, перечисления наиболее растрогавших их отрывков, быть может цитаты или напоминания о забытых им инцидентах. Он вскрыл печать с веселым любопытством и был поражен резкой критикой. «Как? – думал он. – Возможно ли, чтобы интеллигентный человек понимал так мало в том, что такое книга? Почему он хочет, чтобы Вертер был Гёте? Напротив, надо было убить Вертера, чтобы создать Гёте. Конечно, во мне были элементы Вертера, но я спасен усилием своей воли. Отнимем у Гёте волю – и тогда останется Вертер. Отнимем воображение – и мы найдем Альберта. Почему он говорит, что мой Альберт – ничтожная личность? Для чего мне было делать Альберта ограниченным? Красоту моего сюжета и составляет то, что Альберт и Вертер, хоть и противоположны, но равны друг другу. Кроме того, откуда Кестнер взял, что он Альберт? Неужели он думает, что я не способен найти в самом себе разумного человека?..» Чем больше он размышлял и перечитывал письмо Кестнера, тем меньше он понимал и тем больше удивлялся. Однако ему была неприятна мысль, что он огорчает своих друзей. Он долго искал способа их успокоить. Но что делать?.. Не выпускать в продажу романа? Для этого у него не хватало мужества.

«Мои дорогие и рассерженные друзья. Я должен вам сейчас же написать и облегчить свое сердце. Дело сделано, книга вышла, простите меня, если можете. Я не хочу ничего слышать, пока события не докажут, насколько преувеличены ваши опасения, пока вы сами не увидите в этой книге невинное сочетание вымысла и правды… А теперь, мои дорогие, когда вы почувствуете приближение гнева, вспомните, о, вспомните только о том, что ваш старый Гёте всегда и всегда, и теперь больше, чем всегда, принадлежит вам всецело».

Появление этой книги принесло Кестнерам, как они этого и ожидали, просьбы о разъяснениях, а также выражения сочувствия со всех сторон. Брат Шарлотты, Ганс Буфф, передал им впечатления Тевтонского дома. Там по крайней мере все знали Гёте – и успех «Страданий молодого Вертера» выражался во взрывах сумасшедшего хохота. «Между прочим, – писал Ганс, – читали ли вы «Вертера»? Что вы об этом думаете? Здесь это довольно любопытное зрелище. Во всем городе есть только два экземпляра и, так как всем хочется прочесть, то каждый изо всех сил старается их стащить. Вчера вечером папа, Каролина, Лель, Вильгельм и я – мы читали все один томик, который мы разобрали на части. Каждый листик проходил через пять пар рук… Бедный Вертер! Мы очень смеялись, когда читали. Смеялся ли он так же, когда писал его?»

Кестнер должен был клясться усердным друзьям, посылавшим ему соболезнования, что его семейная жизнь была превосходна, что жена его всегда любила, что Гёте никогда не думал о самоубийстве, что роман оставался романом. Наконец Шарлотта заставила его написать Гёте письмо с отпущением грехов.

Но до отпущения ли грехов тут было! Молодой автор был опьянен. Вся Германия проливала слезы над участью Вертера. Молодые люди носили его голубой фрак и желтый жилет, его сапоги с коричневыми отворотами. Молодые женщины копировали платья Шарлотты, особенно белое с розовыми бантами, какое она носила во время первой встречи со своим другом. Во всех садах чувствительные сердца воздвигали Вертеру маленькие античные памятники. Ползучие растения обвивались вокруг вертерианских урн. Писали песни, поэмы о Вертере. Даже подчас всё презирающие французы принимали с энтузиазмом этого ученика Руссо. Со времени «Новой Элоизы» [16]16
  «Новая Элоиза»– роман в письмах (1761), пользовавшийся огромной популярностью у современников и сыгравший большую роль в развитии мировой литературы.


[Закрыть]
ни одно сочинение не волновало так Европу.

Гёте ответил тоном, далеким от тона кающегося грешника. «О вы, люди без веры! Если бы вы могли почувствовать хоть ничтожную часть того, что Вертер представляет для тысячи сердец, то вы даже не считались бы с той жертвой, которую вы ему принесли! Я не хотел бы, даже для спасения своей жизни, уничтожить эту книгу. Кестнер, верь мне, верь в меня, – твои страхи, твои опасения исчезнут, как ночные призраки. Если вы будете великодушны, если вы перестанете меня мучить, я пошлю вам письма, слезы, вздохи по Вертеру, и если в вас есть вера, знайте, что все пойдет хорошо и что сплетни не имеют никакого значения… Лотта, прощай. Кестнер, люби меня и не надоедай мне больше».

После этого его переписка с Кестнером стала чрезвычайно редкой.

Набальзамированные им и заключенные в фразы его произведения, образы его друзей потеряли для него большую часть своей реальности. Раз в год в течение долгого времени он писал им письма, начинавшиеся всегда словами: «Мои дорогие дети», – чтобы осведомиться о здоровье все увеличивавшейся семьи. Затем добрый Кестнер умер.

* * *

В 1816 году госпожа Кестнер, вдова пятидесяти девяти лет, некрасивая, но приятно-добродушная, нанесла визит его превосходительству министру фон Гёте в Веймаре. Она надеялась, что великий человек окажет протекцию ее сыновьям Августу и Теодору, особенно Теодору, желавшему посвятить себя естественным наукам.

Она увидела старика вежливого, но утомленного, и тщетно старалась разглядеть в нем черты молодого сумасброда из Вецлара, которого нельзя было не любить. Беседа была натянутая. Гёте, не зная что сказать, показывал гостье гравюры, засушенные растения. Каждый угадывал в глазах другого удивление и разочарование. Министр под конец предложил почтенной даме свою собственную ложу в театре, извинившись, что не может ее сопровождать. Уходя, она подумала: «Если бы я случайно с ним встретилась, не зная его имени, то он не произвел бы на меня никакого впечатления».

Дело было в том, что доктор Гёте давно уж умер; умерла и фрейлейн Лотта Буфф, так любившая танцы и прогулки при лунном свете. Из всех действующих лиц этой истории один лишь остался в живых – это был несчастный Вертер…

Второй круг Меипа, или Восприятие
ПО ВИНЕ БАЛЬЗАКА

Жизнь подражает искусству гораздо больше, чем искусство жизни.

Оскар Уайльд

Весь вечер курили папиросы, лениво высказывая о людях и вещах суждения, лишенные доброжелательства и устойчивости. К полуночи беседа вдруг оживилась – так огонь, казалось погасший, внезапно разгорается и пробуждает спящего, удивленного появлением неожиданного света. Во время разговора об одной из наших приятельниц, женщине по внешнему виду довольно легкомысленной, накануне удивившей нас своим поступлением в кармелитский монастырь, зашла речь о непостоянстве характеров и невозможности предвидеть, даже тонкому наблюдателю, самые простые действия тех, с кем живешь.

– Я задаю себе вопрос, – сказал я, – как можно предвидеть что бы то ни было, когда в каждом из нас масса самых неожиданных противоречий? Случай вызывает на поверхность ту или иную группу страстей; вы видите себя классифицированным, обмеренным, и социальная структура прикрепляет вас на весь остаток вашей жизни к позе героической или постыдной. Ярлычок редко соответствует истинной классификации. У людей, живущих как святые, проскальзывают порой цинические мысли. Они их отгоняют, так как принятый ими образ жизни таких мыслей не допускает, но представьте себе, что обстоятельства переместили этих самых лиц в другую обстановку, и их реакция на те же представления будет совершенно иная. Верно также и обратное: в душе негодяев часто проносятся, как отблеск света, прекрасные намерения. Поэтому все эти разговоры о личности совершенно произвольны. Для удобства принято говорить: «А – развратник, Б – мудрец». Но для добросовестного исследователя человеческий характер представляет собой переменную величину.

Тут Матис запротестовал.

– Да, – сказал он, – то, что вы называете «личностью», представляет собой на самом деле целый хаос ощущений, воспоминаний, стремлений, и этот хаос не способен самоорганизоваться. Но вы забываете, что он может быть организован извне. Доктрина может направлять эти разрозненные элементы подобно магниту, направляющему металлические опилки. Большая любовь, религиозное верование, предрассудок, более сильный чем другие, могут внести в душу человека невидимую, не хватавшую ему основу и вызвать то состояние равновесия, которое и является, в сущности, счастьем. Точка опоры чьей-нибудь души должна всегда находиться вне ее, и вот почему… Да вы перечитайте «Подражание»: «Когда ты предоставляешь меня самому себе, то что я представляю? Одно бессилие и тлен, но возлюбив и взыскав тебя, я обрел тебя и в тебе самого себя».

В этот момент Рено закрыл резким движением книгу, которую перелистывал, встал, как и всегда, когда ему хотелось говорить, и подошел к большой печи, отапливающей ателье нашего хозяина.

– Вера? – сказал он, разжигая свою трубку. – Конечно, вера, страсть могут влиять на душу… Да, несомненно… Но для такого человека, как я, никогда не знавшего счастья веры и больше уж не испытывающего счастья любви, великой силой равновесия была бы, пожалуй, фикция… Да, фикция… Все, что требуется, это создание разумной личности, которая его удовлетворяет и которой он старается следовать во всем. И вот роман, театр помогают мне вылепить эту маску, необходимую, выражаясь нечестиво, для спасения нашей души. Когда я теряю себя, когда я тщетно разыскиваю себя в этом хаосе противоречивых желаний, о которых Моруа только что говорил, когда я чувствую себя посредственностью, когда я себе не нравлюсь (а это бывает довольно часто), я перечитываю некоторые книги, которые я любил, и стараюсь вызвать мои ушедшие переживания. Созерцая мой прообраз, я вновь нахожу тот воображаемый портрет, который когда-то соответствовал моему представлению о самом себе. Я узнаю выбранную мной маску… Я спасен… В сущности, князь Андрей Толстого, Фабриций [17]17
  Фабриций– Фабрицио дель Донго, герой романа Стендаля «Пармская обитель» (1839).


[Закрыть]
Стендаля, Гёте из «Поэзии и действительности» – вот «организаторы моего хаоса». И я не думаю, что я являюсь каким-то исключением… Разве Руссо в свое время не изменил и даже не создал чувствительность нескольких миллионов французов?.. Д’Аннунцио [18]18
  Д’АннунциоГабриеле (1863–1938) – итальянский писатель, политический деятель.


[Закрыть]
не сделал ли то же самое для современных итальянцев?.. Уайльд – для некоторых англичан в начале этого столетия?.. А Шатобриан?.. [19]19
  ШатобрианФрансуа Рене де, виконт (1768–1848) – французский писатель, проповедник христианского подвижничества.


[Закрыть]
А Рескин?.. [20]20
  Рескин(Раскин) Джон (1819–1900) – английский писатель, теоретик искусства.


[Закрыть]
А Баррес?..

– Простите, – прервал один из нас, – действительно ли чувствительность является созданием представителей той эпохи или они ее только описали?

– Описали? О нет, дорогой друг. Типы, которые изображает великий писатель, всегда таковы, какими желает их видеть эпоха, а не те, которые она порождает. Кавалер учтивый и вежливый из старофранцузских песен был изобретен в очень грубое время, а затем он преобразовал читателей по своему подобию. Бескорыстный кинематографический герой из Лос-Анджелеса создан самой корыстолюбивой нацией. Искусство дает образцы, человек их осуществляет и, осуществляя, делает их ненужными даже в произведениях искусства. Когда Франция наполнилась Манфредами [21]21
  Манфред– герой драматической поэмы Д. Г. Байрона «Манфред» (1817).


[Закрыть]
и Рене [22]22
  Рене– герой повести Ф.-Р. де Шатобриана «Рене» (1802).


[Закрыть]
, она почувствовала отвращение к романтизму. Пруст создает нам поколение аналитиков, которое возненавидит аналитические романы и будет признавать только прекрасные, лишенные всяких рассуждений рассказы.

– Великолепная тема в стиле Гофмана или Пиранделло, – сказал Рамон. – Персонажи романиста оживают и проклинают автора.

– Вполне справедливо, дорогой Рамон, и верно до мелочей. Даже жесты ваших персонажей станут когда-нибудь их подлинными жестами. Вспомните фразу Жида: «Сколько скрытых Вертеров не знали себя, ожидая лишь пули Гётевского героя, чтобы покончить с собой». Я знавал человека, чья жизнь совершенно изменилась из-за жеста одного из героев Бальзака.

– Знаете ли вы, – сказал Рамон, – что в Венеции в течение целого сезона несколько французов называли себя именами главных героев Бальзака и подражали их характерам? В кафе «Флориан» можно было встретить в то время Растиньяка, Горио, Натана, герцогиню Мофриньез, и несколько актрис считали делом чести довести до конца свои роли…

– Это было, вероятно, очаровательно, – добавил Рено, – но ведь это была лишь игра, тогда как у человека, о котором я вам рассказываю, изменилась вся жизнь, его настоящая жизнь, под импульсом литературного воспоминания. Он был моим товарищем по Нормальной школе [23]23
  Он был моим товарищем по Нормальной школе. —Нормальная школа готовит преподавателей для средних учебных заведений.


[Закрыть]
и звали его Лекадьё… Человек замечательный, высокого полета.

– Чем же он был замечателен?

– О, всем! Сильный характер, оригинальный, глубокий ум… Невероятная эрудиция… Он все читал, от отцов церкви до Нибелунгов [24]24
  Нибелунги– обладатели чудесного золотого клада, история борьбы за который составляет популярный сюжет германского эпоса (Эдды Старшей, «Песни о Нибелунгах»).


[Закрыть]
, от византийских историков до Карла Маркса, и всегда он умел разыскать нечто обобщающее и человеческое. Мы приходили в восторг от его уроков истории. Мне в особенности врезалось в память его описание одного из заговоров Катилины… [25]25
  Катилина(ок. 108—62 гг. до н. э.) – римский претор с 68 г. В 66–63 гг. пытался захватить власть, привлекая недовольных обещанием кассации долгов. Заговор был раскрыт Цицероном.


[Закрыть]
Это было сделано с мастерством большого историка и литературно талантливо при этом. Кроме того, он страстно любил читать романы. Он знал наизусть бесконечное количество отрывков, и из них он черпал, по-видимому, все свои знания о жизни. Стендаль и Бальзак были его богами.

Он был немного похож на них по внешнему облику. Крепко сложенный, некрасивый, но той интеллигентной некрасивостью, с отпечатком доброты и как бы монументальной, которая скрывает почти всегда за своей оболочкой великого писателя. Я говорю «почти всегда» потому, что другие, менее заметные недостатки – отсутствие характера, какой-нибудь порок, несчастье – могут породить эту потребность в перевоплощении, которая является необходимым условием для созидания. Но Толстой в молодости был уродлив, Бальзак грузен, Достоевский походил на фавна, а лицо молодого Лекадьё напоминало мне всегда лицо Анри Бейля [26]26
  БейльАнри-Мари (1783–1842) настоящее имя французского писателя Стендаля.


[Закрыть]
перед его отъездом из Гренобля.

Он был, по-видимому, беден; несколько раз он водил меня к своему шурину, механику из Бельвиля, у которого завтракали в кухне; он с каким-то вызовом показывал его всей школе. Все это было очень в духе Жюльена Сореля и, по-видимому, он находился под влиянием этого образа… Когда он говорил о той ночной сцене, где Жюльен хватает в саду руку госпожи Реналь [27]27
  Жюльен Сорельи госпожа Реналь– герои романа Стендаля «Красное и черное» (1850).


[Закрыть]
, казалось, что он рассказывал эпизод из своей жизни. Обстоятельства не позволяли ему испытывать свою смелость на ком-либо, кроме служанок из закусочной Дюваля или моделей из «Ротонды», но мы знали, что он с нетерпением ожидал момента, когда он будет покорять женщин гордых, пылких и целомудренных.

– Проникнуть в салоны, написать великое произведение, – говорил он мне, – да, конечно, это возможно… но с каким трудом! И, к тому же, как написать хорошую книгу, не зная действительно утонченных женщин? А женщин, Рено, надо сознаться, настоящих женщин можно найти только в «большом свете». Для этих существ, сложных и хрупких, нужны безделье, богатство, атмосфера роскоши и скуки. Другие? Другие могут быть желанными, они могут быть прекрасными, но что они могут дать? Чувственную любовь? «Два живота, которые трутся друг о друга», как сказал Марк Аврелий? [28]28
  Аврелий Марк(121–180) – римский император с 161 г. из династии Антонинов. Опирался на сенаторское сословие; представитель позднего стоицизма.


[Закрыть]
Формулу «я низвел любовь к функции, и эту функцию – к ее минимуму», выражаясь словами господина Тэна? Что они могут мне дать? Преданность монотонную и пресную, длящуюся целую жизнь. Для меня все это не существует. Мне нужны гордость победы, романтика окружающей обстановки… Может быть, я не прав… Но нет! Как можно быть неправым, утверждая свою собственную природу! Я романтичен, мой друг, отчаянно романтичен, сознательно романтичен. Мне нужно быть любимым для того, чтобы быть счастливым, и, так как я дурен собой, то, для того чтобы внушать любовь, мне надо обладать могуществом. Весь мой план жизни построен на этих данных, и ты можешь говорить, что тебе угодно, для меня это единственный разумный план.

В то время я обладал мудростью, которая является следствием плохого здоровья, и «план жизни» Лекадьё показался мне лишенным всякого смысла.

– Я тебя жалею, – ответил я ему, – я тебя жалею и не понимаю тебя. Ты обрекаешь себя на существование, полное волнений, беспокойства – всего этого у тебя уже и так достаточно – и, по всей вероятности, ты потерпишь поражение от соперников, недостойных тебя. Наконец, чего ты хочешь, Лекадьё? Счастья? Думаешь ли ты, что его может дать власть или даже женщины? То, что ты называешь реальной жизнью, я называю жизнью ирреальной. Как можешь ты желать чего-то несовершенного и обманчивого, когда у тебя есть возможность стать одним из тех, кто испытывает почти неосязаемое счастье, посвящая свою жизнь какой-нибудь идее?

Он пожимал плечами.

– Да, конечно, – говорил он, – я знаю эту песню. Я даже читал стоиков. Повторяю, я непохож на них и на тебя. Да, я могу временно найти нечто вроде счастья в книгах, произведениях искусства, работе. Затем в тридцать-сорок лет я пожалею о погибшей жизни. Будет слишком поздно. Я иначе представляю себе это. Сперва избавиться от одержимости честолюбием посредством единственного сильнодействующего средства – удовлетворения его, а после этого (но только после этого) окончить свою жизнь в мудрости искренней, потому что она знает, что ей презирать… Да… А любовница, настоящая аристократка, избавит меня от десяти лет неудач и низменных интриг…

Я вспоминаю об одной черте, в то время мною плохо понятой, но теперь объясняющей мне многое. Увидев в одной пивной ирландскую служанку, безобразную и грязную, он не успокоился, пока не сошелся с этой девкой. Это казалось мне тем более диким, что она едва говорила по-французски, а единственным пробелом у нашего всеведущего Лекадьё было его полное незнание английского языка.

– Но, послушай, что за идея! – говорил я ему. – Ты ее даже не понимаешь.

– Ты плохой психолог! – отвечал он. – Разве ты не видишь, что в этом все удовольствие?

Теперь вы понимаете всю эту механику? Не находя у своих обычных любовниц знатного происхождения стыдливости, необходимой для его счастья, он искал иллюзию всего этого в тайнах незнакомого ему языка.

У него было много памятных книжек, заполненных интимными записями, планами работ. Его проекты были очень разнообразны, начиная от всеобщей истории мира и кончая геометрией морали. Однажды вечером, найдя одну из таких книжек, забытую им на столе, мы ее с злорадным любопытством перелистали и нашли там много занимательного. Я запомнил одну мысль, типичную для стиля Лекадьё: «Неудача доказывает слабость желания, а не его безрассудность». В начале одной страницы стояло:


Мюссе в двадцать лет – великий поэт.Ничего не поделаешь.
Гош и Наполеон в двадцать четыре года были главнокомандующими.Ничего не поделаешь.
Гамбетта в двадцать пять лет был знаменитым адвокатом.Возможно.
Стендаль печатает «Красное и черное» только в сорок восемь лет.Вот что подает надежду.

Эта записная книжка честолюбца показалась нам довольно смешной, хотя гипотеза «Лекадьё – гениальный человек» была, в сущности, далеко не так абсурдна. Если бы у нас спросили: «Кто среди вас имеет какие-нибудь данные, чтобы выделиться из толпы и достигнуть большой славы?» – то мы ответили бы: «Лекадьё». Но кроме этого нужно покровительство судьбы. В жизнь каждого великого человека вкрапляется незаметное событие, которое отворяет дверь успеху. Чем бы стал Бонапарт без Вандемьера [29]29
  Вандемьер(франц. vendemiaire, от лат. vindemia – сбор винограда) – 1-й месяц (22/23 сент. – 21/22 окт.) французского республиканского календаря (1793–1805).
  Вандемьерский мятеж – вооруженное выступление роялистов (стремившихся восстановить французскую монархию) в Париже, в местечке Сен-Рош 3–5 октября (11–13 вандемьера) 1795 г. Подавлен генералом Наполеоном Бонапартом.


[Закрыть]
в Сен-Роше? Байрон без удара бича, полученного им от шотландских критиков? Чем-нибудь очень обыкновенным. И Байрон еще хромал, что является для поэта силой, а Бонапарт, застенчивый, боялся женщин. Наш Лекадьё был некрасив, был беден, талантлив, но найдет ли он свой Сен-Рош?

* * *

В начале третьего года нашего пребывания в школе директор позвал в свой кабинет нескольких из нас. Директором был Перро, тот Перро, который написал «Историю искусства», славный человек, похожий одновременно на только что выкупавшегося дикого кабана и на Циклопа, так как он был крив на один глаз и чудовищен. Когда у него спрашивали совета насчет будущего он отвечал: «Ах, будущее!.. Окончив здесь, старайтесь получить место с хорошим жалованьем и с наименьшим количеством работы».

В этот день он нам сказал следующую речь: «Вам знакомо имя Треливана, министра? Да? Хорошо… Треливан прислал мне своего секретаря. Он ищет преподавателя для своих сыновей и спрашивает, не захочет ли кто-нибудь из вас давать им уроки истории, литературы, латыни. Часы уроков будут выбраны с таким расчетом, чтобы вам не пришлось пропускать лекций. Конечно, я пойду во всем навстречу. По моему мнению, это хороший случай, чтобы заручиться высоким покровительством и получить, быть может, после окончания школы синекуру, которая даст вам кусочек хлеба до конца ваших дней. Это предложение заслуживает внимания. Подумайте об этом, сговоритесь между собой и вечером приходите ко мне сказать, на ком остановился ваш выбор».

Мы все знали Треливана, друга Жюля Ферри и Шалемель-Лакура, самого культурного, самого остроумного из государственных людей того времени. В молодости он удивлял Латинский квартал, декламируя на столе речи Цицерона против Каталины и обрушивая на головы противников грозные филиппики. Старина Газ, профессор греческого языка в Сорбонне, говорил, что у него не было никогда лучшего ученика. Находясь у власти, он сохранил причуды, которые нас восхищали. На трибуне Палаты он цитировал поэтов. Когда его слишком резко интерполировали (это было время нападок по поводу Тонкина, и оппозиция была свирепа), то он открывал Феокрита или Платона и совершенно переставал слушать. Даже эта идея выбрать для своих детей, вместо обычных учителей, юного педагога из нашей среды – была очень типична для Треливана и понравилась нам.

Я очень охотно согласился бы приходить к нему на несколько часов в неделю, но Лекадьё, бывший среди нас на роли «касика» [30]30
  Касик– верховный жрец в Мексике.


[Закрыть]
, имел право первенства. Он находил, что ему представляется случай, о котором он так давно мечтал: он сразу попадал к могущественному человеку, чьим секретарем он когда-нибудь сделается и чье влияние, несомненно, откроет ему доступ в тот таинственный мир, которым наш товарищ мечтал когда-нибудь властвовать. Он выставил свою кандидатуру на это место и получил его. На следующий день он вступил в отправление своих обязанностей.

* * *

Мы сделали себе привычку, Лекадьё и я, беседовать подолгу каждый вечер на площадке лестницы, ведущей в дортуар. Я узнал в первые дни тысячи подробностей о доме Треливанов. Лекадьё видел министра только один раз, в первый день, да и то он должен был ждать до девяти часов вечера, так как заседание Палаты очень затянулось.

– Итак, что же сказал великий человек? – спросил я его.

– Итак, – сказал мне Лекадьё, – я был вначале разочарован. В сущности, хочется, чтобы великий человек не был просто человеком. Как только видишь глаза, нос, рот, как только слышишь обычные слова, то начинает казаться, что рассеивается какой-то мираж. Но Треливан приятен, сердечен, умен. Он говорил со мной о Школе, расспрашивал меня о литературных вкусах нашего поколения, затем повел меня к своей жене, которая, как он сказал, занята больше чем он воспитанием детей. Она меня хорошо приняла. По-видимому, она его боится, и я бы сказал, что он старается говорить с ней ироническим тоном.

– Хороший признак, Лекадьё. Красива ли она?

– Очень.

– Но не очень молода, потому что сыновьям…

– Ей около тридцати лет… может быть, немного больше.

* * *

В следующее воскресенье мы были приглашены на завтрак к одному из наших прежних преподавателей, ставшему депутатом. Он был другом Гамбетты, Бутелье, Треливана, и Лекадьё воспользовался случаем, чтобы получить некоторые сведения.

– Не знаете ли вы, сударь, из какой семьи происходит госпожа Треливан?

– Госпожа Треливан? Мне кажется, что она дочь промышленника из Эр-и-Луары… Старая буржуазия, насколько я помню.

– Она умна, – сказал Лекадьё тем непередаваемым тоном, в котором слышится одновременно и вопрос, и утверждение, а может быть и ожидание подтверждения.

– Да нет, – сказал папаша Лефор, удивленный. – Почему вы думаете, что она умна? Мне кажется, что ее считают глупенькой. Мой коллега Жюль Леметр, часто бывающий в доме…

Лекадьё, нагнувшись над столом, внезапно его прервал.

– Какого она поведения?

– Кто? Госпожа Треливан?.. Что касается этого, мой друг… Ей приписывают любовников. Я ничего об этом не знаю. Это было бы правдоподобно: Треливан не очень-то ею занят. Он живет, говорят, с мадемуазель Марсе, которую он устроил во Французскую Комедию, когда был министром искусств… Я знаю, что он принимает у мадемуазель Марсе и проводит там почти все вечера. Тогда…

Депутат из Канн, покачав головой, развел руками и начал говорить о будущих выборах.

* * *

После этой беседы в отношении Лекадьё к госпоже Треливан появилось больше свободы и даже развязности. Какая-то скрытая вольность проскальзывала в банальных фразах, которыми он с ней обменивался во время посещения ею уроков. Он на нее теперь смотрел с возрастающей смелостью. Она носила всегда довольно открытые платья, и под легким тюлем обрисовывалась ее грудь. Ее плечи и руки были той упругой полноты, которая незаметно переходит в одутловатость зрелого возраста. На лице не было морщин, или по крайней мере Лекадьё по неопытности не замечал их неприметных следов. Когда она садилась, то видны были тонкие ноги, как бы защищенные тонкими шелковыми чулками от чувственных мыслей. Она представлялась Лекадьё божественной по своей красоте и по тому искусству, с каким она обволакивала свою плотскую оболочку, но все-таки доступной, ибо молва приписывала ей любовников.

Я вам сказал, что Лекадьё обладал даром блестящего красноречия. Несколько раз госпожа Треливан входила, когда он доставлял себе удовольствие вызывать перед удивленными детьми образы Рима, цезарей, двора Клеопатры, великих строителей соборов и позволял себе, с немного дерзким кокетством, продолжать при ее появлении свою речь, не прерывая себя. Жестом она делала ему знак продолжать и, проходя на цыпочках, садилась тихонько в кресло. «Да, – говорил себе Лекадьё, наблюдавший ее не переставая говорить, – ты думаешь, что многие великие ораторы менее интересны, чем этот молоденький ученик Нормальной школы». Возможно, что он ошибался и что, созерцая кончик своей туфли или сверкающие грани своих бриллиантов, она думала о сапожнике или о какой-нибудь новой драгоценности.

И все-таки она опять приходила. Лекадьё вел ее посещениям счет, о точности которого она не догадывалась. Если она являлась три дня подряд – «Она попалась на удочку!» – думал он. И, перебирая одну за другой фразы, в которые, казалось ему, он вкладывал тайный смысл, он старался вспомнить, какое впечатление производило это на госпожу Треливан. Здесь она улыбнулась; это слово, хотя и остроумное, оставило ее равнодушной; при этом немного вольном намеке она бросила на него удивленный и высокомерный взгляд. Если она отсутствовала в течение недели – «Все кончено, – говорил он себе, – ей со мной скучно». Путем тысячи хитростей он старался тогда незаметно выведать у детей причины, помешавшие их матери прийти. Объяснение было всегда самое простое. Она уезжала, или была нездорова, или председательствовала в дамском комитете.

– Видишь ли, – говорил мне Лекадьё, – когда узнаешь, что твои столь пылкие чувства бессильны вызвать ту же бурю в другом существе, то хотелось бы… И особенно ужасно неведение. Полная тайна мыслей другого – вот главная причина страстей. Если бы можно было угадать, что думают женщины, хорошее или плохое, то не было бы слишком сильных страданий. Можно было бы насладиться или отступить. Но это спокойствие, скрывающее за собой быть может любопытство, а может быть и ничего не скрывающее…

Однажды она попросила его порекомендовать ей несколько книг, и между ними завязалась короткая беседа. Четверть часа болтовни после урока превратились довольно скоро в привычку. Лекадьё постарался изменить официальный тон на тот тон шутки, одновременно серьезной и легкомысленной, которая почти всегда служит прелюдией к любви. Заметили ли вы, что в беседах между мужчиной и женщиной шутливый тон существует для того, чтобы замаскировать интенсивность желания? Как будто сознавая силу, которая их увлекает, и опасность, им угрожающую, они стараются оградить свое спокойствие деланным равнодушием своей речи. Тогда каждый штрих является намеком, всякая фраза – поворотом зонда, всякий комплимент – лаской. Беседа и чувство скользят по двум друг над другом расположенным планам, и план, в котором протекает разговор, может быть истолкован только как знамение и символ другого, где копошатся животные и смутные представления.

Этот пылкий юноша, мечтавший покорить Францию своим гением, снисходил здесь до разговоров о последних театральных постановках, о романах, даже о платьях и о погоде. Он являлся ко мне с описаниями жабо из черного тюля и белых токов с бантами в стиле Людовика XV. (Это была эпоха рукавов пузырями и шляп с высокими тульями.)

– Папаша Лефор был прав, – говорил он мне, – она не слишком умна. То есть, точнее, она думает только о том, что скользит по поверхности ее сознания. Но мне это совершенно безразлично!

Говоря с ней, он смотрел на руку, которую схватил Жюльен, на талию, которую обнял Феликс де Ванденес. «Каким образом, – говорил он себе, – можно перейти от этого церемонного тона, от этой напряженности к удивительной вольности обращения, вызываемой любовью? С женщинами, которых я знал до сих пор, первые жесты были лишь шутками, всегда доступными и даже спровоцированными, – все остальное уж следовало за этим. Но здесь я не могу вообразить себе даже малейшей ласки… Жюльен? Жюльену способствовали темные вечера в саду, прекрасная ночь, совместная жизнь… А я даже не могу видеть ее наедине».

Действительно, при них всегда находились двое детей, и тщетно Лекадьё подстерегал в глазах госпожи Треливан знак поощрения или взаимного понимания. Она смотрела на него с полным спокойствием, с хладнокровием, не поощрявшим к смелости.

Каждый раз, уходя из особняка Треливанов, он бродил вдоль набережных, размышляя: «Я трус… У этой женщины были любовники… Она старше меня по крайней мере лет на двенадцать, она не может быть слишком разборчивой… Правда, ее муж замечательный человек. Но разве женщины думают об этом? Так в чем же дело? Он пренебрегает ею, и она, кажется, смертельно скучает».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю