355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андре Боннар » Греческая цивилизация. Т.2. От Антигоны до Сократа » Текст книги (страница 16)
Греческая цивилизация. Т.2. От Антигоны до Сократа
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:02

Текст книги "Греческая цивилизация. Т.2. От Антигоны до Сократа"


Автор книги: Андре Боннар


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

К одному из своих самых выдающихся современников, загадочному мудрецу Сократу, Аристофан как будто приспособил маску ученого доктора, так же как он надел ее на Еврипида, поэта рассудочного и тонкого. Сократ, с его стремлением проникнуть в тайну человека и природы, с его диалектикой бесконечных бесед, оставляющих собеседника озадаченным и растерянным, с той ученостью, которой он, по его словам, не обладает и которую он прячет под маской уничтожающей иронии, – этот Сократ был для афинского плебса всего лишь забавным фокусником: это не мудрец, а софист софистов. Что до рассудительного Еврипида, поэта «с отточенным языком, расчленяющим слова, разрушающим высокое вдохновение, всякий гениальный порыв своими рассудочными тонкостями», то это также обманщик, с которого надо сбить спесь… Еврипид и Сократ оба наводят на мысль о маске «ученого доктора-чужеземца» и оба имеют на нее право.

В комедии «Всадники» мы встречаем дважды одну и ту же маску – маску повара-обжоры: маску объедалы и происшедшего от него ненасытного паразита. Маска обжоры определила создание главного персонажа пьесы – ужасного Агоракрита, колбасника по профессии и демагога по воле судьбы. Многие черты обличают в этом безграмотном, но горластом ораторе повара-страшилище. Он рассказывает, что в детстве был поваренком.

На шпарне вразумлен я колотушками…

Так надувал я поваров: «Ребята, поглядите,

Нам ласточка весну несет». Они уставят бельма,

А я жаркого утащу с лотка кусок румяный.

(Âñàäíèêè, ñò. 1236 è 418 ñë.)

Самые сочные сравнения этого персонажа – сравнения кулинарные:

О народ мой! Меня, если я тебе враг и тебя не люблю, на кусочки

Пусть покрошат, сварят и в колбасы набьют. А когда ты мне все же не веришь,

Пусть на этом лотке изотрут в порошок и, как сыром, приправят оладьи.

(Âñàäíèêè, ñò. 768 ñë., ïåðåâîä À.Ïèîòðîâñêîãî)

Агоракрит наделен чудовищным аппетитом обжоры:

А я натрескаюсь рубцов, налопаюсь печенки,

Похлебки выдую горшок, а там, не умываясь,

Говорунов перекричу.

(Âñàäíèêè, ñò. 356 ñë., ïåðåâîä À. Ïèîòðîâñêîãî)

Отметим далее, что если ему удается выжить соперника и занять его место возле Демоса, то как раз в кулинарном состязании. Наконец, в заключение комедии он именно посредством кулинарного приема омолаживает Демоса – Народ-Властелин:

Я народ вам сварил в кипятке и его превратил из урода в красавца.

(Âñàäíèêè, ñò. 1323, ïåðåâîä À. Ïèîòðîâñêîãî)

Таким образом, отправной точкой для создания великолепного образа Агоракрита во «Всадниках» послужила существовавшая маска Месона, повара-обжоры Мегары. То, что Аристофан разрисовал маску свежими красками, материал для которых был взят из современной политической обстановки, совершенно очевидно, но это другой вопрос, иная сторона его гения, которой сейчас я не касаюсь.

В тех же «Всадниках» я укажу еще на одно действующее лицо – на соперника Агоракрита, раба-пафлагонца Клеона. Он отчасти также восходит к типу из народной комедии, существовавшему, как это свидетельствовано, еще до Аристофана и также происшедшему от повара-обжоры, но с существенными отличиями. Это уже не устрашающий обжора, но льстивый паразит.

Клеон из «Всадников» – раб, проникший в дом богатого горожанина, по имени Демос, – аллегорическая фигура, очень понятная для Афин. Он управляет своим хозяином при помощи лести, оказывая ему непрерывно мелкие услуги, вроде подкладывания в нужный момент подушки под зад, или предлагая ему свои волосы, чтобы тот вытер пальцы после сморканья. Ловкий паразит кончает тем, что делается управляющим в доме, а так как этот дом является домом афинского народа, то лизоблюд городского дома становится, в соответствии с аллегориями и метафорами, эксплуататором афинской демократии. Я не касаюсь той доли чудесного, которую автор извлекает из этого перенесения типа паразита из плана личного в план общественный. Мне достаточно указать на возможный источник его замысла: маска паразита становится фигурой прихлебателя Республики.

Таковы источники сатирического смеха. Как я уже сказал, этот смех уходит корнями в старые народные традиции, которые питали и будут в течение веков питать комедию. И все же для объяснения необыкновенного расцвета сатирического фарса, представленного Аристофаном, необходимо указать на ярый гнев, клокочущий в сердце автора и его распаляющий, на этот благородный гнев против надвигающегося вырождения демократических установлений, против ставшего уже опасным упадка частных и общественных нравов. Наличие этого гнева, отвергающего афинский мир таким, каков он есть, то есть идущим к распаду, – это та животворящая влага, которая делает полнокровными маски и типы, унаследованные от прошлого.

* * *

Затем, наряду с этим смехом, порожденным гневом, существует и тесно с ним связан смех радостный. Откуда же он взялся?

Он восходит к сельским праздникам аттической деревни. То смех девушек, бегущих и догоняющих друг друга с развевающимися от ветра кудрями, несущих в своих загорелых руках кувшины работникам. Это смех, который раздается за стаканом молодого вина в праздник или в дождливые дни, когда собираются у камелька с друзьями.

Его стоит прослушать:

Хорошо, хорошо!

Шлемов больше не видать!

Лука нет и сыра нет!

Не любитель я войны.

Лучше вечер зимний

С тем, кто мил, с тем, кто друг и сосед,

Проводить у огня, наколов

Жарких и сухих дровец,

Что сушились лето все,

Греть у угольков орешки,

И поджаривать каштаны,

И служанку целовать,

Если дома нет жены.

Что милей всего на свете? Дни, когда закончен сев.

Небо дождик посылает, и сосед нам говорит:

«Чем бы нам таким заняться, отвечай-ка, Комархид!»

Выпить хочется мне, вот что! С неба шлет ненастье бог!

Эй, жена, бобов поджарь нам, да побольше, меры три!

И муки прибавь пшеничной и маслин не пожалей!

И Манета пусть покличет Сира с улицы домой;

Все равно ведь невозможно нынче лозы подрезать

И окапывать напрасно: землю дождичек смочил.

Пусть пошлют за перепелкой, двух тетерок принесут!

Молоко найдется в доме и от зайца три куска,

Если только прошлой ночью кошка не стащила их:

Что-то очень уж шумела и возилась там она.

Два куска неси нам, мальчик, третий дедушке оставь!

Мирта ветвь у Эсхинада попроси, да чтоб в цвету!

Заодно и Харинада по дороге пригласи!

С нами пусть он нынче выпьет!

Посылает бог удачу

Нашим нивам и садам.

В дни, когда луг звенит

Песней милою цикад,

Я разглядывать люблю,

Не созрели ли уже

Грозди лоз с Лемноса.

Прежде всех зреет плод этих лоз.

А потом горстку фиг с ветки рву,

Спелость пробую на вкус,

Фиги тают – так сочны!

«Оры милые», – пою я,

И настойку попиваю,

И за лето становлюсь

Жирен, гладок и лоснист.

(Ìèð, ñò. 1127–1171, ïåðåâîä Ñ. Àïòà)

Аристофан – сын деревни. Если верить «Ахарнянам», он родился на острове Эгине несколько позже того, как там воздвигли местной богине храм, развалины которого среди сосен и олив еще и сейчас манят к себе путешественников. У его отца там было, несомненно, небольшое владение. Именно там он близко познакомился и заключил тесный дружеский союз с сельской жизнью, защите которой посвящено все его творчество, там он научился распознавать все цветы садов и полей, выучил названия всех птиц и все их песни. В их щебетании он расслышал зов Музы лесов. Он работал мотыгой и лопатой, железо которых так ярко блестит на солнце, наполняя радостью сердце хлебопашца. Он принимал участие в тех торжественных и веселых празднествах, когда крестьянин со всей семьей, надеясь повысить урожайность, простодушно обносит вокруг своих полей и виноградников эмблему плодородия – огромный фалл, раскрашенный в яркие цвета. Послушайте, как он поет, вернувшись домой после войны, фаллический гимн, в котором Аристотель видел источник древней аттической комедии:

Фалес, приятель Вакха ты,

Любитель кутежей ночных,

И мальчиков, и женщин!

Шесть лет прошло. И вот опять

Тебе молюсь, вернувшись в дом.

Мир заключил я для себя.

Довольно горя, хватит битв!

Ламахи надоели!

Во много раз приятней, Фалес, Фалес,

Застать в лесу за кражею валежника

Рабыню молодую Стримодорову,

Фракиянку, схватить ее, поднять ее

И повалить на землю…

О Фалес, Фалес!

Пируй же, друг. Опохмелишься утром ты,

Хлебнув из чаши мирра многолетнего,

А щит в дыму, над очагом, висит пускай.

(Àõàðíÿíå, ñò. 263–279, ïåðåâîä Ñ. Àïòà)

Аристотель прав, усматривая в этих «фаллических песнях» один из источников комедии. Подобные песни, даже расцвеченные шутками, исполнены самого здорового комизма, проникнуты радостью жизни и блаженной ясностью духа богов «Илиады», полны их гомерического смеха, чуждого всякого понятия о «грехе» и законе.

Аристофан попал в город совсем молодым. Он очень быстро познал славу, так же быстро, как стал лысеть (как он сам говорит); но он никогда не забывал своего деревенского детства. Он смеется над горожанами, издевается над их глупостью и злобностью смехом селянина. Дурные граждане, гордецы, лицемеры и дураки могут его разгневать, но не могут отнять у него радость.

* * *

Начинает ли читатель постигать исключительное разнообразие оттенков комедии Аристофана? Мало сказать, что она одновременно и сатирична и лирична. Чреватая суровым гневом, бьющая через край сарказмами и резкими нападками, пересыпанная поучениями, способная высказать всю правду-матку равно и власть имущим и народу, вся покрытая самыми грубыми сальностями, она валяется в похабстве и выходит оттуда увенчанная поэзией. Ее простонародный смех, ее грубый кабацкий смех соседствует с самой тонкой иронией, с радостным юмором и пародией самой проницательной. И все же в этой пестроте оттенков все отмечено печатью своего творца, печатью, принадлежащей только ему.

Его комическое воображение характеризуется прежде всего созданием персонажей-гибридов, курьезного поэтического скота, например ос и судей одновременно, поражающих нас своей карикатурной верностью, их слитой правдой осы и судьи: оса, которая жужжит и жалит, проливает свет на судью – маньяка и злюку, который осуждает. Аристофан прививает осу к судье, как он прививает хвастливого солдата к Эсхилу, обжору к демагогу или Еврипида к красавице Елене или романтической Андромеде. Так рождаются пачками персонажи, правдивые и уродливые: чудовища, порожденные воображением, оказываются сущей правдой. И это благодаря действию, в которое их вовлекает поэт.

Действительно, Аристофан не только и не главным образом несравненный изобретатель персонажей. Он прежде всего неистощимый выдумщик комических положений. У него мало комедий, которые бы не начинались с невероятных положений, с положений, которые, возмущая логику, не бросали бы вызов законам социального или морального равновесия и которые тем не менее не приводили бы в порядок, не возвращали к простому здравому смыслу жизнь людей и города, изъеденную беспорядочными раздорами.

Благодаря изобретательности действия мы как бы несколько отдаляемся от действительности и переносимся в мир, одновременно схожий с нашим и отличный от него. Аристофан создает в своих комедиях целый ряд миров, в которых естественные законы и основы мышления проявляются не совсем так, как в нашем. Похоже, что он забавляется – а не перенести ли нас на планету, где действует иной закон тяготения и где начали бы без усилия делать огромные скачки и поднимать неслыханные тяжести. В мире, созданном для них, и только в нем, персонажи Аристофана представляются нам подлинными. Необычайный характер их внезапных поступков становится для нас самым очевидным и естественным.

За последнюю четверть V века до н. э., когда война разоряла Афины и опустошала деревни, Аристофан трижды прибегает к новым выдумкам, чтобы вернуть своим согражданам мир совершенно обновленный. Ему достаточно прибавить к самой подлинной афинской действительности крупинку чемерицы, чтобы очистить ее от микробов войны, излечить от военного безумия. И тут же Аристофан вводит своих зрителей, толпу сограждан под хмельком легкого веселья, в мир вымышленной действительности – в мир, где господствует другое безумие, безумие мира. Благодаря обаянию поэзии этот мир безумия, носящий такое обаятельное имя, пленяет людей. Кончится тем, что они поверят в эту иную реальность, которая их чарует. Они станут сотрудничать с поэтом, осуществляющим их самую дорогую мечту. Аристофан хочет, чтобы наступил день для жизни людей в мире, для того, чтобы они спокойно прогуливались, как в праздничные дни прогуливаются с родными в деревне.

Обратимся к этим творениям.

В «Ахарнянах» (это весна 425 года до н. э., шестого года войны афинского народа) доброму крестьянину Дикеополю, убедившемуся в том, что в народном собрании мирные предложения посрамляются должностными лицами и осмеиваются обманутым народом, – этому Дикеополю приходит в голову простейшая мысль, этакая абсурдно-здравая мысль: а что, если он заключит мир для себя одного! И вот он его заключает и возвращается в свою деревню. Тотчас начинается обильный подвоз продовольствия на его рынок: везут поросят из Мегары, угрей из Беотии и многое другое, со смаком перечисляемое автором. Не обходится без того, чтобы Дикеополь предварительно не заклеймил перед народом виновников войны, и в первую очередь Перикла, который в своей олимпийской голове луковицей выносил злосчастный декрет, закрывший мегарянам аттические порты, обрек Афины на голод, разорил Мегару и привел в расстройство всю Грецию. Все это вперемежку с историей уличных девок, похищенных из дома, содержательницей которого оказывается Аспазия, любовница Перикла… «И вот вся Греция в огне из-за нескольких головок чеснока и трех уличных девок!»

Дикеополь и в ус не дует. Прочно устроившись на мирном положении, он торжествует над своими врагами, зараженными воинственным безумием, над раздраженными виноградарями, которые хотят с ним расправиться из-за своих разоренных виноградников, и над согражданами, ослепленными тщеславием и реваншистским бешенством вследствие небылиц воинственной пропаганды. Человек, «заключивший мир в одиночку», выигрывает в состязании, затеянном Аристофаном против своего города. Он выигрывает его шутовством и здравым смыслом. Он ликует. Его ликование разражается, подобно буре радости… Его согражданам остается последовать его примеру.

Таким образом, замысел Аристофана не отрывается от исторической и повседневной действительности Афин. О декрете против Мегары пишет историк Фукидид, который считает его ключом дипломатической ситуации, повлекшей за собой войну. Творчество Аристофана представляет эту действительность в ином виде, сначала в карикатурном, а затем в воображаемом; драматург предлагает ее своим зрителям для их услады, а также для размышления. Необычайность, а временами и поэтичность воображаемого действия разбивают грубость и нелепость политической действительности в том виде, в каком ее поддерживает и укрепляет глупость обманутого народа.

* * *

Другой комедией против войны, комедией, поставленной в 411 году до н. э., в особенно мрачный период братоубийственной бойни между полисами, была «Лисистрата». Аристофану известны страдания народных масс, втянутых в конфликт, который мы называем Пелопоннесской войной и которая есть не что иное, как «мировая война» древности. На пролитую кровь, на голод, на лишения, постигшие весь греческий мир и все возрастающие на протяжении всей двадцатилетней войны, Аристофан мужественно ответил созданием самого шутовского и самого непристойного комического действия, какое только можно представить. Чтобы заклеймить, проклясть и опозорить войну, являющуюся (не надо забывать) делом рук мужчин, а также потому, что автор хочет, освободившись от узкого национализма, донести до всех греков, до всего населения известного тогда света, от Сицилии до Персии, настоятельный призыв к братству между людьми, которого требуют народы, Аристофан вывел главным действующим лицом своей комедии женщину, обращающуюся к женщинам. Женщину решительного ума и с открытым сердцем, афинянку Лисистрату. Поэт представил, что по призыву этой энергичной женщины все женщины всех воюющих стран объединились против гибельной глупости мужчин и приняли очень простое решение, подкрепленное торжественно-смехотворной клятвой: они должны объявить своим мужьям и любовникам всеобщую забастовку любви. Мы видим, что здесь он надумал приостановку физиологических законов. Что случится, если все женщины из любви к миру обрекут мужчин на воздержание? Вот вопрос, на который дает ответ придуманная и предложенная нам Аристофаном ситуация. Бредовая ситуация! Какая пытка для солдат-отпускников, какая пытка для почтенных должностных лиц, которым поручено вести переговоры с женщинами, занявшими Акрополь! Эту пытку автор описал очень подробно, показал ее на сцене во всей непристойности!.. Хохот и негодование прокатываются по скамьям театра. Выдуманное положение в своей гениальной простоте дает повод к сценам, которые можно счесть очень смелыми, даже бесстыдными, но это бесстыдство такое веселое, такое здоровое, что не может быть ни одного мужчины, ни одной женщины, которых бы оно не развеселило. Последствия этого нарушения женщинами хода великого естественного закона проявляются с большой силой. Одним из них, не предусмотренным Лисистратой, но известным автору, было то, что женщины попались на собственную удочку. И вот некоторые из них под разными и самыми нелепыми предлогами стараются выскользнуть из женского лагеря, чтобы совершить со своим мужем то, что они только что клялись не делать и о чем они сожалеют не меньше, чем мужчины. «Я хочу сходить домой, – говорит одна из них, – там осталась у меня милетская шерсть, ее ест моль… мне только надо ее расстелить на кровати…» Другая объявляет: «Я беременна, у меня начинаются схватки». Лисистрату не проведешь этими выдумками: «Тебе нечего расстилать на кровати», – говорит она первой. «Вчера ты не была беременна», – обращается она ко второй и ощупывает подозрительный живот. «Что у тебя тут твердое?» – «Маленький мальчик», – отвечает та. «Ах ты негодная, – восклицает Лисистрата, вытаскивая из-под платья полый металлический предмет, – да это священный шлем Афины!» Она заставляет их всех одуматься. Зато другие, наоборот, дьявольски потешаются над мужьями, заставляют их гореть на медленном огне, дразнят тех, кто пришел к ним, «уязвленный всеми жалами Афродиты». Соблазнительная Мирина двадцать раз готова отдаться своему мужу Кинесию, который изнемогает от нетерпения. Вот она требует ложе, но это обман. Затем циновку. Снова то же. Потом духи, за которыми она идет сама. Наконец она раздевается, но лишь для того, чтобы исчезнуть со словами: «Миленький мой, не забудь подать свой голос за мир…»

Под конец мир берет верх, и оба пола и воюющие народы примиряются, распевая песни.

Пьеса непристойная, может быть самая непристойная из всех, какие когда-либо появлялись в театре. Но в конечном счете это ни в какой степени не развратная пьеса. Ничто в «Лисистрате» не развращает и не способствует распущенности нравов. Эта комедия написана со смехом и под влиянием чувств, глубоко укоренившихся во всех человеческих существах: любви к миру или, проще сказать, любви к жизни, которая, как известно, не увековечивается иначе, чем посредством физической любви и того удовольствия, которое от нее получают.

Смех «Лисистраты» выражает жизненное здоровье греческого народа, более того – здоровье всего человеческого рода.

* * *

Одной из лучших пьес нашего автора против войны является крестьянская комедия, вся словно насыщенная радостью по поводу близкого заключения перемирия 421 года, перемирия, оказавшегося, впрочем, кратковременным. Эта комедия, предшественница «Лисистраты», называется просто – «Мир».

Это рассказ о виноградаре по имени Тригей (что означает «человек, пробующий молодое вино»), которому надоели разглагольствования политиканов о мире, о том, что они будто бы всегда готовы его заключить и тем не менее никак его не заключают, и который решается сам отправиться за богиней мира на небо, на Олимп. Очевидно, что она именно там нашла себе убежище, поскольку люди не перестают ее оскорблять. Но с богиней мира случилось несчастье: чудище войны, отвратительный гигант Полем, запер ее в глубокую пещеру. Боги же больше не вмешиваются в людские дела – люди поистине слишком глупы со своими войнами! Боги покинули Олимп и переселились на самую вершину небесного свода. Только один из них, Гермес, остался сторожить горшки; он играет роль привратника.

Здесь снова выдумка поэта поражает своей простотой и сумасбродностью. Богиня мира находится на небе; Тригей отправился туда за ней и приводит ее обратно на землю. Чтобы добраться до дворца Зевса, он, вспомнив басню, которую знает с детства (ее потом повторяет Лафонтен), садится верхом на огромного жука-рогача, на котором переносится в пространство. Этого жука-рогача называют также навозным жуком, потому что он питается навозом и пометом. Тригей изловил одного такого жука и заставил двух рабов кормить его этим добром, так что один из них, едва не задохнувшийся от зловония, просит у зрителей дать ему нос без дырок.

Представим себе всю мизансцену! Подмостки разделены надвое: направо от зрителей находится двор Тригея, налево – Олимп с чертогами богов. Между этими двумя строениями – вход в обширную пещеру, заваленный огромными камнями. Театральный механизм подхватывает Тригея с его жуком, уносит его со двора и заставляет описать в воздухе полукруг. Дочери Тригея, остолбеневшие при виде своего отца, поднявшегося в небеса, желают ему доброго пути и ожидают пирога и колотушек, которые он им пообещал по возвращении. Механизм наконец переносит Тригея к двери Зевса. Наш виноградарь принимается за дело, стараясь вытащить богиню мира из пещеры. Ему в этом помогает хор комедии, составленный из представителей всех греческих племен, воюющих между собой. Это свидетельствует, что Аристофан ясно представлял себе, что мира хотели все племена, ведущие войну. Тригей подчеркивает, что тут главным образом крестьяне, ремесленники, рабочие и торговцы. Не без великих трудов эти молодцы наконец отваливают камни, закрывавшие пещеру. Однако предстоит еще с помощью толстой веревки извлечь богиню мира со дна колодца. Не все племена одинаково дружно тянут за веревку. Тригей журит ленивых, обращая к каждому шутки, выражающие его политические настроения. Наконец – после дружного: «Раз, два – взяли!» – богиня мира появляется из тьмы. Это статуя, но ее сопровождают две прекрасные девушки из плоти и крови (особенно из плоти), одетые в чем мать родила. Одна из них – Опора, богиня плодов и жатвы, богиня осенней спелости, другая – Феор и я, богиня празднеств и угощений. Что касается хлеба, плодов и веселия, то в этом афиняне познали жестокую нужду за десять лет войны.

Тригей приветствует это появление в порыве лирического восторга, в котором чудесно переплелись поэзия, шутка и сатира – смесь, полная прелести и чреватая надеждой на лучшие дни впереди. Он говорит:

Подательница лоз! О, что скажу тебе,

Где взять мне слово тысячекувшинное,

Чтобы тебя приветить: в доме нет таких!

Опора, Феория, вас приветствую!

Как ты прекрасна, Феория милая!

Как сладостно душе твое дыхание,

Концом походов пахнет, благовоньями…

(Ìèð, ñò. 520–526)

Присутствующий при этом Гермес, бог очень популярный, друг простых людей, спрашивает:

А заодно солдатским ранцем, может быть? —

на что Тригей с отвращением восклицает:

Воняет ранец чесноком и уксусом! —

и продолжает свое восхваление:

Здесь – жатва, угощенье Дионисии,

Софокла песни, флейты, соловьиный свист,

Стишонки Еврипида…

Здесь плющ, овец блеянье, виноградный сок,

Бегущих в поле женщин груди круглые,

Ковш опрокинутый, служанка пьяная

И множество других утех.

(Ìèð, ñò. 527 ñë., ïåðåâîä À. Ïèîòðîâñêîòî)

Гермес показывает примирившиеся города:

Гляди сюда!

Заметь: друг с другом города беседуют,

Смеются радостные, примиренные…

Мир обретен. Все смогут работать в поле. Тригей заранее этим тешится.

Во второй части комедии мы присутствуем на свадьбе Тригея, не преминувшего жениться на Опоре. На этой свадьбе столько веселья! Но немало на ней и желающих помешать водить хороводы. Сюда, например, приходят люди, производящие оружие, и изливают с похоронным видом свои жалобы. Тут оружейники, панцирники, торговцы копьями, ремесленники, изготовляющие боевые трубы: на сцену выходит целая орава, и каждый несет тот предмет, который он производит. Тригей шутливо, но очень настойчиво их выпроваживает, делая вид, что хочет купить оружие для домашних надобностей. Но ничего не поделаешь – военное оружие оказывается не пригодным ни на что орудием. Виноградарь находит применение только копьям. Их он готов купить сотню за драхму, заявляя: «Распилив копье пополам, можно сделать из него тычины для лозы!»

На свадьбе должны петь школьники. Но оказывается, что они знают одни военные песни, от которых Тригей приходит в неистовство.

Комедия заканчивается большой пирушкой.

Таковы комические сцены, придуманные Аристофаном в защиту мира. Хотя они в высшей степени фантастичны и созданы воображением, они, однако, вовсе не противоречат действительности. Наоборот, они дают нам возможность лучше ее познать в ее самых сокровенных стремлениях – ту действительность, которой греческий народ в то время жаждал более всего, – то есть мир.

Аристофан – убежденный реалист: он не удовлетворяется отображением действительности настоящего времени, а хочет еще исследовать ту, которую призывает его народ, действительность будущего, самого отдаленного будущего, и чувствует себя обязанным о ней рассказать.

Эту действительность он раскрывает при помощи воображения. Его воображаемые действия превращают его комедию в нечто вроде машины для исследования времени. Это относится не только к пьесам, которые он пишет ради мира, но и ко многим другим.

* * *

У Аристофана есть комедия, которая, кажется, еще более отходит от реальности, словно улетает в область поэзии, чтобы там обрести свое вдохновение: это его комедия, его поэма «Птицы». В тот момент, когда Афины, после катастрофы в Сицилии более чем когда-либо раздираемые внутренними распрями, подточенные нуждой, готовятся отбить последний натиск своих старых и новых врагов и восставших полисов собственной державы, Аристофан показывает, что он может предложить своим согражданам чудесный мир, мир смеха и радости. Он делает это отнюдь не для того, чтобы дать им лазейку, позволить временно забыться, но чтобы принести им в дар «рай» (прекрасный сад), тот единственный рай, который люди всегда могут обрести, тот, который дает им труд и плоды этого труда одновременно, пищу и отдых, и, главное, тот единственный рай, в котором Греция обретет вновь первобытное братство всех тварей, содружество животных, деревьев, близкое общение с богами. Этим раем является природа. Аристофан заново черпает в ней радости своего детства. Он предлагает афинянам вновь обретенный золотой век.

И это, как будет видно из дальнейшего, – посредством забавного вымысла. Но есть ли для афинян во время этой катастрофы в их истории что-либо более серьезное, чем смех «Птиц»?

В один прекрасный день два превосходных гражданина решают, что с них хватит Афин. Они чуть ли не возненавидели свой родной город. Один из них, Евельпид, очень забавно говорит:

Нет, он большой, богатый, процветающий;

Налоги, штрафы всем платить дозволено.

Возьмем цикад – они не больше месяца

Иль двух звенят в садах, а вот афиняне

Всю жизнь галдят в суде, на заседаниях.

(Ïòèöû, ñò. 37–41, ïåðåâîä Ñ. Àïòà)

(Тут он намекает на политические тяжбы, которые профессиональные доносчики заводят в тех критических обстоятельствах, в которых находятся Афины, против всех подозрительных граждан.)

Итак, Евельпид и Писфетер сыты всем этим по горло, сверх меры. Хватит с них Афин с их политической возней, клеветой и сварами, тех Афин, которые – Аристофан это уже знает – идут к упадку. Мы видим их в деревне, на опушке леса, в поисках «какого-нибудь уютного города, где бы можно было растянуться и отдохнуть, как на пушистой шкуре». Им хотелось бы найти или основать город без партий, без надувательства, без тяжб, без долгов и, главное, без денег, город, в котором жизнь протекала бы как праздник. И почему бы, говорят они себе, нам не направиться к птицам? Птицы в кустах досыта кормятся миртовыми ягодами, маком и мятой. Они всю жизнь живут, как молодожены. Отчего же, думает Евельпид, вечно занятый обширными планами, не основать у птиц и вместе с ними совершенно новый город между небом и землей, город в облаках?

Они сговариваются с удодом, который в прежней своей жизни, прежде чем стать птицей, был человеком; они просят его созвать для них птиц со всего света.

Удод зовет первым соловья, самоё Филомелу, свою супругу.

Птичка, ты милее всех,

Золотая ты моя!

Подпевает мне всегда

Сладкий голос соловья.

На тебя гляжу опять!

Ты пришла, пришла, пришла,

Песню звонкую весны,

Звуки флейты принесла.

Пусть напев святой по листве бежит,

И дрожит листва, и от слез дрожит

Шейка рыжая соловья.

И уносится эхо, летит к богам

И к престолу Зевса ведет полет.

Хоровод богов отвечает нам.

И формингу Феб-Аполлон берет,

И проводит он по струнам,

Чтобы песня снова лилась чиста,

Чтобы вторили вечных богов уста

Соловьиным устам.

(Ïòèöû, ñò. 676–683 è 213–222, ïåðåâîä Ñ. Àïòà)

В кустах флейта подражает соловьиному пению, и восхищенный Евельпид восклицает:

О Зевс, какое пенье! Ну и пташечка!

Как будто мед она лила над рощею!

(Ïòèöû, ñò. 223 ñë., ïåðåâîä Ñ. Àïòà)

Удод сказал это, призывая свою подругу; пенье соловья так упоительно, что, внемля ему, поют хором боги. Такого рода поэзия как нельзя более характерна для греков: она выражает глубокое единство природы – от богов до птиц, она пропитана единой гармонией.

Тем временем на зов удода на сцену слетаются все птицы земли, неба и моря и образуют разноцветный хор комедии.

Аристофан прекрасно знает птиц, он знает их гнезда, их пищу и повадки. В своих призывах удод разделяет птиц по местам обитания, в мелодию стиха вплетаются щебетание и трели, ряд звучных слогов, которыми передаются птичьи голоса.

Вот призыв удода:

Эпо-по-пой, по-по-по-пой, по-пой!

Ио, ио, сюда, сюда, сюда!

Сюда, мои товарищи пернатые!

С полей поселян, из тучных овсов

Ко мне спешите, тысячи и тысячи,

Все, кто клюет семена,

Скорей летите

С песней ласковой и тихой!

В бороздах вы притаились,

Притаились в рыхлых комьях,

Тихо-тихо чирикаете вы.

Тио-тио-тио-тио-тио-тио-тио-тио!

Те, что в садах,

В ветках плюща

Ищут свой корм.

Также и те, что в горах от оливы к оливе летают,

Все вы ко мне поспешайте!

Триото-триото-тотобрикс!

Вы, что в топких лугах,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю