355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Гончаров » Голые короли » Текст книги (страница 3)
Голые короли
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 03:30

Текст книги "Голые короли"


Автор книги: Анатолий Гончаров


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

Симфония удачи Шостаковича трубит финал: в Петровском зале директор Эрмитажа Михаил Пиотровский встречается со своим покойным отцом и предшественником Борисом Пиотровским и задает ему совершенно неожиданный вопрос: что делать?..

Имя и вещь

О том, что Пастернак догадывался или даже точно знал, кто такой на самом деле герой Черноморского восстания лейтенант Шмидт, легко понять из писем самого Пастернака. Вот сугубо конъюнктурное послание Горькому: «Когда я писал «1905-й год», я как-то все время с Вами считался. И слова Ваши о «Годе» меня осчастливили». А вот фрагмент письма Константину Федину: «Когда я писал «1905-й год», то на эту относительную пошлятину я шел сознательно, из добровольной идеальной сделки со временем». Сделка имела место, факт. Густо собрав авансы в издательствах и редакциях, Пастернак навалял «Лейтенанта Шмидта», а за ним и завершавшего трилогию «Спекторского». И снова обратился с письмом к Горькому: «Где была бы правда революции, если бы в русской истории не было Вас, дорогой Алексей Максимович?..»

И правда, где? На крейсере «Очаков» ее не было. Там была элементарная кража казенных денег. И суд офицерской чести. Позорное пятно на истории российского флота. Пятно замыли, образ корабельного казнокрада отлили в бронзе – в назидание поколениям новых героев воровских поприщ. 38-летнего Петра Шмидта, торгового капитана, призванного на службу во время русско-японской войны, не знали куда деть, чтобы не наломал дров. Дураком был непереносимым. Назначили на тихо гниющий в ремонте, полуразобранный крейсер «Очаков». Боевых впечатлений масса. Пастернак подтверждает: «Ура навеки, наповал, навзрыд!..» Судовую казну лейтенант Шмидт тоже – навеки, наповал. Девицы – навзрыд от его щедрости. Квартиру снял приличную, на велосипедах катался, кутил и сорил деньгами. Но и по отношению к матросам тоже являл меру командирского милосердия. Пьешь спирт, братец, так отойди подальше, не дыши в лицо, ступай лучше отдохни: «Пройдя в столовую и уши навострив, матрос подумал: «Хорошо у Шмидта».И было хорошо до тех пор, пока ревизия не обнаружила, что денежный ящик пуст. Ни даже мышиного помета. Кто за него отвечает? Лично командир. Чем объясняет пропажу денег лейтенант Шмидт? Стечением невыясненных обстоятельств. Катался по городу на велосипеде, а кассу держал при себе, в портфеле. Для пущей сохранности. С той же целью повесил портфель на руль Покатался, глянул – руль на месте, портфеля нет.

Стали выяснять, когда в судовой кассе последний раз деньги были. Оказалось, еще перед поездкой к любовнице в Киев. Девица чудо как хороша была. Священные реликвии Любви, дорогие сердцу письма лежали в том же портфеле, поскольку, как уверял Шмидт, он ни за что не расстался бы с ними. Это и выдвигалось им как аргумент в пользу версии о случайной пропаже казны. Письма ведь дороже денег, а их тоже нет, господа. Святой человек! Пастернак проникся сочувствием: «Полюбив даже вора, как не рвануться к нему в каземат в дни, когда всюду только и спору – нынче его или завтра казнят?» Никто, между прочим, не рвался. Брезговали.

Флотская ревизия передала скандальное, неслыханное дело по команде. Начальство, не желая широкой огласки, направило его в суд офицерской чести. Офицеры выслушали клятвы и бредовые аргументы Шмидта и дали понять остолопу, что для спасения чести не худо бы и застрелиться. Нет – пошел вон!

И Шмидт подал рапорт об увольнении с флота. Сидел в квартире – ни денег, ни велосипеда, ни девиц. Одна пришла, что добросовестно зафиксировано в революционной поэме: «Я крик твоей души из нумеров Ткаченко!» Узнав, что денег нет, ушла конфидентка. А крик души остался. Делать нечего. Надо искать золотую рыбку. Где таковые обретаются? Вопрос.

Войну Россия проиграла, и социалистам не терпелось делать поскорее революцию. Вот она-то поначалу и прикинулась спасительной золотой рыбкой. Опростав все емкости со спиртом, матросы «Очакова», сильно заскучавшие по либеральному командиру, постановили призвать Шмидта обратно, потому как он есть человек незлой, нестрогий и матросскую нужду понимающий. Классово, конечно, чужд, но для разгону тоски пригодится на первых порах. А там видно будет.

Послали депутацию к опечаленному Шмидту: даешь нашу власть! Тот не мешкая надевает мундир, возвращается на корабль и самочинно вступает в командование – чем? А вот именно тем: «Командую флотом. Шмидт». Спускается в катер и велит держать к ближайшему на рейде броненосцу – объяснять преимущества революции перед царским самодержавием: все будет наше, братишки, присоединяйтесь к восстанию! Обратно в катер его скинули с вырванными погонами. Хорошо – не голым. Офицеры кипели от бешенства: заслуженно уволенных с флота ветеранов обычно повышали в чине, вот и революционный Шмидт вполне легитимно нацепил погоны капитана второго ранга. Оттого и путались впоследствии историки революционного движения – по документам Шмидт лейтенант, а в ходе допросов называл себя капитаном второго ранга.

Вернулся на «Очаков». Тучка золотая только пригрезилась, а рыбка даже и не приснилась. Поднял красный флаг и сидел на своей лайбе без хода и орудий. Впустить на борт арестную команду отказался. Страшно было. Что ему делать? И что с ним? Героя революции не вышло, поскольку не вышло этой революции на всем Черноморском флоте, не считая бузы на броненосце «Князь Потемкин Таврический». Десять дней пили спирт, а на одиннадцатый сдались румынским властям в Констанце. Вот и все восстание. Эйзенштейн потом заново восставал. Правильно. Словом, ничего хорошего не вышло. Шмидт не мог знать, что когда-нибудь потом у Пастернака выйдет – туманно, витиевато, пафосно, местами просто глупо, но станут считать, что был герой революции, и он есть, его имя звучит и доныне. Чего только не названо именем лейтенанта Шмидта, казнокрада и недотепы. Застрелился бы тогда, и Пастернаку было бы проще эпоху описывать в рифму, не выпадая из темы в природу: «Это круто налившийся свист, это щелканье сдавленных льдинок...» На флоте не жуют соплей. Дали холостым по «Очакову». Тишина. Всадили в надстройку фугас, и судовой революционный комитет мигом постановил: сдаться. Рысью побежали сдаваться и каяться. Что, не знал Пастернак, как оно было на самом деле? Не о совести речь. Не о чести разговор. Но хоть чайная ложка мозгов была у сочинителя или одни только слезы? Как сказать. Он сказал так: «И сразу же буду слезами увлажен, и вымокну раньше, чем выплачусь я...» Слил Пастернак тучку золотую в туман поэтических снов: «Напрасно в годы хаоса искать конца благого. Одним карать и каяться, другим – кончать Голгофой». И к Горькому с очередным откровением: «Письмом Вашим горжусь в строгом одиночестве, накрепко заключаю в сердце, буду черпать в нем поддержку, когда нравственно будет приходиться трудно. Пишу сейчас, потеряв голову от радости, точно пьяный...»

В 1906 году разжалованного Шмидта расстреляли: «Как непомерна разница меж именем и вещью!..» Это да, разница очевидна. Имя перешло к набережным, пароходам и поэмам, а сам урожденный обернулся вещью, «относительной пошлятиной» под названием «Лейтенант Шмидт».

Зонтик Пастернака

Как явление он безупречен и даже откровенен порой: «О, жизнь, нам имя вырожденье, тебе и смыслу вопреки». Это символ новой советской литературы, буйно расцветшей в 20-30-е годы из теплично окультуренной рассады многолетних растений семейства зонтичных. Поэтическая эмблема корнеплода с высоким содержанием сахара в мякоти и укрытого, как зонтиком, стихотворной зеленью вершков – пастернак. А стихи как стихи: Брамс, трюмо, чернила, антресоли: «Мне Брамса сыграют – я вздрогну, я сдамся, я вспомню покупку припасов и круп...» Сам плод обнаруживается не в вершковых стихах – в письмах, многословных, многозначительных, никому ничего не говорящих, лишь подразумевающих нечто. Вероятно, высокую болезнь духа – бессонницу Млечного Пути, полет валькирий в саду и на антресолях, Ноев ковчег, ставший впоследствии русским...Письма затейливо составлены из подробных пустот, которые стилистически безукоризненно, с умягчающими сочленениями консервативной орфографии оформлены в правильные ячейки-соты, всегда заполненные одним и тем же содержанием: сладкой, хрусткой печалью и нежной, безответной влюбленностью в самого себя – непознанного, непознаваемого.

Из этой романтически стройной и геометрически выверенной влюбленности явствует, что все другие поэты, так или иначе удостоившиеся внимания эпохи, представляют собой те же семена зонтичного пастернака, малые частички самого Пастернака, каким-то образом выпавшие из фамильных закромов и давшие прелестные побеги: «Всю жизнь я быть хотел, как все, но век в своей красе сильнее моего нытья и хочет быть, как я». Признание в стихах, должно быть, вырвалось случайно, поскольку именно письма – подлинная стихия его дачных откровений. На заданном мелководье почтовых монологов он ощущал себя в бескрайнем, бушующем океане мироздания. Не встречая возражений и тем воодушевляясь, детально, в полутонах и оттенках добросовестно описывал каждый замеченный пузырек пены, каждую хвоинку, проплывающую мимо, легко преодолевая при этом скудость, увы, одного языка выразительным заимствованием цитат и терминов из другого, столь же естественно повинующегося перу, как и язык русский – чаще цитат немецких, долженствующих добротно скрепить колодезную глубину внутренних чувствований поэта и указать на одинокую бесприютность философской мысли, способной изящно слиться с каждым данным пузырьком, обещая новую стихию отрешенного познания. Однако это не тот случай, когда философ в бесконечно малом видит бесконечно великое и выводит отсюда космические законы взаимосвязи всего сущего. Это совсем другой случай. Типичный дефект домашнего воспитания впечатлительного еврейского мальчика, количественно вобравшего в себя классическое содержимое семейного книжного шкафа, но не раскусившего молочным зубом ни единого русского слова, и всю жизнь затем искренне полагавшего, что не сдерживаемое здравым чувством меры манипулирование стручковыми периодами и есть дар божий – заветное владение музыкой слова. Столичное гувернерское воспитание, усугубленное падением с провинциальной лошади. Легкий перелом ноги как стимул вечного сострадания и подчеркнуто преувеличенного внимания окружающих. Комплекс Марселя Пруста. Увечье сознания: «Открыть окно, что жилы отворить...» Слабая дисциплина рифмованных строк восторженно принималась за русскую поэзию. А что? Если свистит Пастернак, это уже поэзия. Однако, кто сказал, что это никому не нужно? Чтобы повиснуть на мандельштамовских ресницах, надо долго и трудно карабкаться по уходящему в небо стволу, а корнеплод ничего не стоит выдернуть из рыхлой грядки – тут тебе и Брамс, и сахар, и витамин С. И все дети лейтенанта Шмидта, именующие себя поэтами на том основании, что в детстве читали Гейне. Именно так начинают жить стихом: «Просил бы гонорару по три рубля за строчку...» И буря слез в глазах, валькирий. И зло брусники с паутиной. Чирикали птицы и были неискренни.

Но даже трехрублевые строчки важнее и нужнее любых цифр, это надо признать. Однако уходят безвозвратно и они – век ощетинился пиками банковских курсов, выстудил и выветрил у банкиров всякое чувство меры – на чем только и держалась тщедушная гармония бытия? Лишь Пастернак остался Пастернаком, хотя и сомневающимся: «Мне, с моим местом рождения, с обстановкой места, с моей любовью, задатками и влечениями не следовало рождаться евреем». Сказано на момент переписки с Горьким, быть может, искренне, но в принципе верить нельзя. Пастернак всегда лжив сиюминутной искренностью своих ощущений. Лишь в Христа он уверовал прочно, да и то потому, что втайне надеялся заменить его, став для начала апостолом двадцатого века. Так он ощущал себя.

Нет, Пастернак родился правильно – в нужной обстановке и с нужными задатками: «Всей слабостью своей клянусь остаться в вас...» Это уже своему поэтическому двойнику Спекторскому. И Боже правый, как он плюгав, этот Спекторский!.. Но поэма «Спекторский» как предтеча «Доктора Живаго» – не добровольно– идеальная сделка, это гражданский и национальный долг поэта. Назвав Пастернака первым, от него ждали нового литературного героя. Чтобы не князь Болконский, само собой, но и не Бенцион Крик, который, всем известно, кто. И не его младший брат Левка, который скушал у мадам Горобчик одиннадцать котлет и не подавился. Надо, чтобы свой, и чтобы не слишком бросались в глаза пейсы Хаима Дронга. Переца Маркиша просят не беспокоиться. Надо? Получите Спекторского. Диаспора, прочитав поэму, опешила. Придя в чувство, сочла себя оскорбленной. Дело даже не в том, что Пастернак попытался втащить своего героя в русскую литературу на санях полузабытого поэта девятнадцатого века Якова Полонского – этим грешили почти все «заложники вечности». Просто на свет был произведен еще один маленький, серенький Мотеле, который с легкой руки Иосифа Уткина оборонял Перекоп, хотя по логике истории его следовало штурмовать, но какая, собственно говоря, разница? На войне как на войне. Получилось то, что получилось.

Предвидя жуткий провал, Пастернак загодя забрасывал Горького письмами, ничего, казалось бы, не испрашивая, а напротив, неизменно подчеркивая «благородно обреченное чистосердечье», пылко доказывал высокому адресату собственную ничтожную малость на фоне грандиозного величия «единственного, по исключительности, исторического олицетворения эпохи, которое являет собой Горький для всех, кто не кривит натурой». Похоже, Пастернак обращался к гранитному монументу. «Где была бы правда революции, если бы в русской истории не было Вас, дорогой Алексей Максимович? Вне Вас, во всей плоти и отдельности, и вне Вас, как огромной родовой персонификации, прямо открываются ее выдумки и пустоты, частью приобщенными ей пострадавшими всех толков, то есть лицемерничающим поколением, частью же перешедшие по революционной преемственности...»

Горький зверел, читая через день многостраничные меморандумы Пастернака, пока наконец не предложил тому прекратить переписку. К стыду, и ужасу корифея, это только обозначило новый поворот темы. Пастернак открыл створы запасных водохранилищ, и на «буревестника» хлынул поток покаянных монологов поэта, безутешно скорбящего по поводу отнятого им времени, никак не имевшего в виду рассчитывать и притязать на «крупную покровительственную простоту» дорогого всем Алексея Максимовича, который и без того – соответственно своему положению – вынужден постоянно пребывать «в родстве и перекличке со всеми историческими событиями мира и века».

Отдельным пассажем был раскрыт не вполне, видимо, осознанный самим Горьким смысл отказа от переписки с Пастернаком. Переписка – бог с ней, можно и не писать, но надо же как следует объясниться и понять, на какой именно основе отказываться от переписки.

Вскоре Горький демонстративно покинул официальное заседание после того, как на нем выступил Пастернак, адресуясь в основном к «гению советской литературы». Отчаянный демарш открыл Пастернаку повод написать новую серию посланий со скрупулезными разъяснениями всех нюансов и мотивов его устного выступления, в котором ему, бесконечно взволнованному, наверно, не удалось выразить всей глубины и огромности своей благодарности и признательности дорогому Алексею Максимовичу.

О, если бы ему довелось еще и чихнуть в сторону великой тени, да сподобил бы Господь обрызгать-с!.. Как был бы закручен чеховский сюжет, невозможно даже вообразить, но Горькому удалось спастись на Капри.

Авансы за «Спекторского» пришлось частично вернуть. «Лицемерничающее поколение» уличало Пастернака в том, что его творчество «нанесло серьезный ущерб советской поэзии». Пастернак надолго замолчал, мстительно решив обратить упиравшийся век в апостольское оцепенение парникового христианства доктора Живаго. «Я – миру весть», -имел заявить своим романом гефсиманский соловей, после чего одухотворенному человечеству оставалось только покаяться и устыдиться своему неверию. «Этим романом я свел свои счеты с еврейством», – сообщил Пастернак любимой двоюродной сестре.

У всякой «благой вести» миру имеется своя изнанка. Поспешно украшенный нобелевской позолотой «Доктор Живаго» оказался на поверку плохо перелицованным «Спекторским». Другим он и не мог быть, хотя между ними почти тридцать лет сочинительства: «О, скорбь, зараженная ложью вначале...»

Самое длинное письмо Пастернака.

15-17 июня2012 года

ГЛАВА ПЯТАЯ

Мифы демократии устраивают к лучшему не настоящее или будущее, а только прошедшее. В 1991 году «демороссы» закпинали: Ельцину нет альтернативы. Страна поверила Наперсточникам и не угадала. «Альтернативами» Ельцину была полным-полна Бутырка. Но в том-то и дело, что выбор кандидатуры вождя в пользу ЕБН состоялся именно по причине его криминального прошлого. Дескать, пойдет не тем путем – подорвем уголовный фугас, заложенный в уральскую биографию гаранта демократии.

Когда возникла необходимость подорвать этот фугас, обнаружилось, что биография потенциального сидельца Бутырок абсолютно типична для большинства властителей демократических умов. Одни воровали все, что не прибито гвоздями, другие нанимались обслуживатъ интересы ЦРУ.

Их предшественники, служившие еще во времена Сталина, действовали изощреннее и хитрее. Отвергая истинных героев эпохи, они порождали героев вымышленных. Знали, что нет для России и русских разочарования сильнее и тягостнее, чем развенчание легендарного образа. От таких фугасов крышу сносит у всех и сразу.

Творцы мифов были принципиально бездарны, однако гордились этим обстоятельством и неустанно воспевали «ум, честь и совесть» нашей эпохи. Указанные добродетели обретались исключительно на Старой площади в Москве: «Когда победа у станка, когда успех в труде желанном, рапортовать идешь в ЦК – идешь туда за новым планом. Когда обида велика, когда неправда жить мешает, идешь за помощью в ЦК – и это сразу все решает...»

Неправда жить мешала – что да, то да. На заседании Политбюро ЦК КПСС 10 ноября 1966 года генсек Брежнев затронул важнейший для партии идеологический вопрос: «Подвергается критике в некоторых журналах и других изданиях то, что в сердцах нашего народа является самым святым, самым дорогим. Некоторые наши писатели договорились до того, что якобы не было залпа «Авроры», мол, это был холостой выстрел, что не было 28 героев-панфиловцев, что чуть ли не выдуман этот факт, что не было политрука Клочкова и не было его призыва: «Велика Россия, а отступать некуда, за нами – Москва».

Партийным комитетам всех уровней указано было дать достойный отпор клеветническим высказываниям. Принятое решение было созвучно партийной лирике того времени: «Получит добрая душа совет в Центральном комитете и в бой идет, врагов круша и побеждая все на свете...»

«Товарищи на местах» осознали степень их личной ответственности: велика Россия, а отступать будет уже некому.

Рождение героев

70 лет назад из газеты «Красная звезда» страна узнала о подвиге 28 героев-панфиловцев, погибших у разъезда Дубосеково, но не пропустивших к Москве немецкие танки. Событие получило немедленное отражение в проникновенных стихах: «Гвардейцы! Братьев двадцать восемь! И с ними верный друг, с гранатой руку он заносит – Клочков Василий, политрук...»

Дивные вирши. Душевные. «С гранатой руку он заносит...» Не граната была там, а мина замедленного действия. Поначалу «верный друг-политрук» звался Диевым, а не Клочковым. Фамилию наспех придумали главный редактор «Красной звезды» Давид Ортенберг и литературный секретарь Александр Кривицкий. И вирши лепили под Диева, потом переделывали, поскольку не было такого политрука в 316-й стрелковой дивизии. Кто там на самом деле остановил танки у села Нелидово и сколько их было – борзописцев особо не интересовало. Бой состоялся 16 ноября 1941 года, после которого немцы заняли и Нелидово, и разъезд Дубосеково. 20 ноября их выбили оттуда. Из-за снежных заносов и пурги, продолжавшейся с редкими перерывами до февраля 1942 года, не стали искать тел погибших и никаких похорон, естественно, не устраивали. В феврале нашли троих, в марте еще три тела, в том числе и политрука Василия Клочкова. Мифического политрука Диева искать не стали.

Сталину не надо было верить или не верить в реальность подвига. Он знал, что Режицкая стрелковая дивизия, ставшая гвардейской и получившая наименование Панфиловской в честь погибшего командира генерал-майора Панфилова, стояла под Москвой насмерть. Но откуда взялось это странное подразделение численностью в 28 бойцов во главе с политруком не то Диевым, не то Клочковым? От «Красной звезды» потребовали объяснений. Таковые были даны главным редактором генерал-майором Ортенбергом.

«Днем 26 ноября я поехал в ГлавПУР. Как обычно, просматривая там последние донесения, вычитал в одном из них такой эпизод. 16 ноября у разъезда Дубосеково двадцать девять бойцов во главе с политруком Диевым отражали атаку танков противника, наступавших в два эшелона – двадцать и тридцать машин. Один боец струсил, поднял без команды (!) руки и был расстрелян своими товарищами. Двадцать восемь бойцов погибли как герои, задержали на четыре часа танки противника, из которых подбили восемнадцать...»

В ГлавПУРе с ног сбились, отыскивая донесение, на которое ссылался Ортенберг. «Ищите, – отвечал он, – должно быть». «Хорошо, но какая из двух фамилий политрука правильная – Клочков или Диев?» – последовал закономерный вопрос. Ортенберг нашелся сразу: «Как вы не можете понять простой вещи. У него двойная фамилия: Клочков-Диев. Отсюда и все разночтения». «А фамилии остальных 27 героев?» «Дадим, – обещал Ортенберг. -Сверим с политотделом дивизии и обнародуем».

И они дали. 22 января 1942 года Кривицкий печатает очерк под заголовком «О 28 павших героях», в котором подвиг описан так, словно автор являлся участником или очевидцем событий: «Пусть армия и страна узнают наконец их гордые имена. В окопе были Клочков Василий Георгиевич, Добробабин Иван Евстафьевич, Шепетков Иван Алексеевич, Крючков Абрам Иванович, Митин Гавриил Степанович, Шадрин Иван Демидович, Кужебергенов Даниил Александрович... Бой длился более четырех часов. Уже четырнадцать танков недвижно застыли на поле боя. Уже убит сержант Добробабин, убит боец Васильев... Мертвы Конкин, Шадрин, Тимофеев, Трофимов... Воспаленными глазами политрук Василий Клочков победно посмотрел на товарищей. «Тридцать танков, друзья, – сказал он бойцам, – придется всем нам умереть, наверно. Велика Россия, а отступать некуда. Позади Москва...»

Тут бы и остановиться Кривицкому, ведь страна примет эти слова как высшую правду, а остальное уже не имеет значения. Но чтобы остановиться, надо обладать чувством меры, каковое у него отсутствовало напрочь. Далее следовал такой пассаж: «Прямо под дуло вражеского пулемета идет, скрестив на груди руки, Кужебергенов. И падает замертво...» С какой стратегической целью шел, байронически «скрестив на груди руки», сын кайсацких степей, не сумел ответить и сам Кривицкий, когда пытал его об этом поэт Николай Тихонов, В итоге родилось нетленное: «Стоит на страже под Москвою Кужебергенов Даниил, клянусь своею головою сражаться до последних сил!..»

Из материалов следствия Главной военной прокуратуры ВС СССР: «В мае 1942 года Особым отделом Западного фронта был арестован за добровольную сдачу в плен немцам красноармеец 4-й роты 2-го батальона 1075-го стрелкового полка 8-й гвардейской им. Панфилова дивизии Кужебергенов Даниил Александрович. При первых допросах он показал, что является тем самым Кужебергеновым, который считается погибшим в числе 28 героев-панфиловцев. В дальнейших показаниях Кужебергенов признался, что не участвовал в бою под Дубосеково, а рассказывал об этом на основании газетных сообщений «Красной звезды», подписанных неизвестным ему А. Кривицким...»

Тем временем уже готов был текст указа Президиума Верховного Совета СССР о присвоении 28 панфиловцам звания Герой Советского Союза посмертно. Ждали визы Сталина. Командование Западного фронта и Наркомат обороны стояли на ушах: «Что будем делать с Кужебергеновым?» «Ничего страшного, – бодро отвечал Ортенберг, – произошло банальное недоразумение. В бою под Дубосеково участвовал не Даниил, а его брат Кужебергенов Аскар. Сути дела это не меняет».

Скрепя сердце согласились, что не меняет, хотя и понимали: врет Ортенберг беззастенчиво. 21 июля 1942 года всем 28 гвардейцам, перечисленным в очерке Кривицкого, было присвоено звание Героев Советского Союза. Почти сразу же после опубликования указа выяснилось, что Аскар Кужебергенов никогда не числился в личном составе 4-й и 5-й рот 1075-го стрелкового полка. Не отыскался он и в других подразделениях Панфиловской дивизии, отведенной в тыл на переформирование. Зато обнаружилось другое. На второй день после героической гибели панфиловцев жители села Нелидово прятались в погребах от шаставших в поисках сала и самогона сержанта Добробабина и рядового Васильева.

Перепуганные бабы выставили на порог бутыль со свекольным самогоном, а сами молились на единственную уцелевшую в церкви икону Божьей матери «Взыскание погибших». Что-то из этих двух обстоятельств подействовало на дезертиров. Они оставили свои винтовки и ушли в сторону немецких позиций: «Нет, героев не сбить на колени, во весь рост они стали окрест. Чтоб остался в сердцах поколений Дубосеково темный разъезд...»

Он и остался. Темным.

Комментарий к несущественному

Панфиловцы, воины 316-й стрелковой дивизии, героически сражавшейся под командованием генерал-майора И. В. Панфилова в октябре-ноябре 1941 года в битве за Москву. В тяжелых оборонительных боях дивизия отражала массированные атаки превосходящих сил противника, рвавшегося к Москве по Волоколамскому шоссе. 16 ноября, когда началось новое наступление, 28 бойцов-панфиловцев во главе с младшим политруком Клочковым-Деевым совершили выдающийся подвиг в районе разъезда Дубосеково»,

Энциклопедия «Великая Отечественная война 1941-1945».

Герои не умирают

Все лето 1942 года литературный секретарь «Красной звезды» Александр Кривицкий находился в творческом отпуске. Ковал железо, пока оно горячо. Из искры, согласно марксистско-ленинской теории, обязано было возгореться соответствующее пламя. И оно возгоралось. Несуществующее политдонесение о подвиге 28 героев плюс передовица в «Красной звезде», плюс очерк «Завещание павших» легли в основу первой книги Кривицкого, которая впоследствии размножилась едва ли не десятком клонов: «Герои не умирают», «Великое не умирает», «Неподвластно времени» и т. д.

Безответственный газетный вымысел сделался фактом жизни: герои не умирали. Более того, потихоньку воскресали и даже писали заявления в инстанции, испрашивая объявленных наград, званий и положенных льгот. Военная прокуратура Калининского фронта вынуждена была начать расследование в отношении трех первых фигурантов уголовного дела по факту проявленного ими беспримерного героизма – Иллариона Васильева, Ивана Шадрина и Григория Шемякина, награжденных посмертно, однако пожелавших славы прижизненно. В ходе следствия выяснилось, что в знаменитом бою они не участвовали по причине «преждевременного отхода». То есть? Ну, то есть оставили занимаемые позиции. Бежали, короче. Все равно герои. Али как?.. Главное политуправление РККА во главе с крутым Левкой Мехлисом, санкционировавшим рождение и смерть героев, озаботилось собственным расследованием. В штаб Панфиловской дивизии был командирован старший, батальонный комиссар Минин, чтобы разобраться на месте, почему не умирают герои, когда им положено было умереть на поле боя. Все выяснил комиссар, все подробности боев, в которых участвовала дивизия. Одного не смог узнать. О подвиге 28 героев. И никто в дивизии не знал ничего, кроме высосанной из пальца Кривицкого статьи в «Красной 1 звезде». Мехлис знал, с чего начинаются легенды и чем они заканчиваются. Это его знание в 1942 году стоило нам Крыма. Самая общая и самая поверхностная оценка крымской катастрофы 1942 года и роли в ней тов. Мехлиса вызвала к жизни известную сталинскую реплику, беспощадную и простую: «Будьте вы прокляты!» Батальонного комиссара Минина можно было понизить в должности, звании и отправить от греха подальше на фронт, а выводами его пренебречь. Однако помешала военная прокуратура. Допрошенный командир 1075-го стрелкового полка Илья Капров показал следующее: «Никакого отдельного боя 28 гвардейцев у разъезда Дубосеково не было – это вымысел. В тот день у разъезда дралась с немецкими танками 4-я рота 2-го батальона, и дралась действительно геройски. Погибло свыше ста человек. Собственно, вся рота и полегла. Но никак не 28, как об этом писали в газетах. Никто из корреспондентов ко мне в тот период не обращался, и я никому никогда не говорил о бое 28 панфиловцев, да и не мог говорить, так как этого боя не было. Никакого политдонесения по этому поводу я не писал и не знаю, на основании каких материалов «Красная звезда» напечатала статью о подвиге 28 гвардейцев из дивизии Панфилова. В последовавшем позже разговоре со мной Кривицкий сказал, что «так нужно, чтобы 28 героев вели бой с немецкими танками». Я ему ответил, что в бою с немецкими танками отличился весь полк, в особенности 4-я рота 2-го батальона, но никаких 28 героев не знаю. Кто был инициатором составления списка и наградных листов на 28 гвардейцев, я тоже не знаю...»

Военная прокуратура выясняла правду, но у ГлавПУРа имелась своя правда. Мехлису и Ортенбергу обломилось по ордену, Кривицкому досталась медаль «За боевые заслуги». А как иначе – выявили беспримерный подвиг, установили имена героев и всячески их популяризировали. Это дорогого стоит. Они не особенно волновались, что правда может дойти до Сталина. Тяжелый по всему 1942 год не оставлял времени на сомнения и раздумья по поводу массового рождения мнимых героев в ущерб замалчиваемым подлинным. Сто с лишним павших на рубеже Нелидово – Дубосеково – Петелино – это не героизм, а обычная фронтовая статистика, безымянные потери личного состава, безмолвное взыскание погибших, имевшее место на всех фронтах.

В ноябре 1947 года военной прокуратурой Харьковского гарнизона был арестован за измену Родине бывший сержант Панфиловской дивизии Добробабин Иван Евстафьевич. Как установлено следствием, он добровольно сдался немцам в самом начале 1942 года и поступил на службу в полицию. Стал начальником полиции оккупированного села Перекоп Банковского района. В марте 1943 года его арестовал Смерш, но он... бежал из-под стражи. И вновь вернулся на службу в полицию, преуспев на сей раз в деле отправки трудоспоной молодежи на каторжные работы в Германию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю