Текст книги "Первый день нового года"
Автор книги: Анатолий Гладилин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Я заплакал.
Потом мы пошли в какую-то паршивую забегаловку.
Ночью мы почти не спали.
В кассе аэрофлота на Фрунзенской набережной Ире долго не продавали билет на автобус. Провожающим нельзя. Так и не продали. Тогда мы просто сели в автобус. У нас даже билета не спросили.
Уже все пассажиры вошли в самолет.
– Я напишу тебе письмо, – сказал я.
– Нет, не надо, – сказала она. – Ты там чего-нибудь напридумаешь, не надо. Лучше приезжай скорее.
– Да, – сказал я, – ты знаешь, где лежит ключ. Если тебе понадобится комната – пользуйся, не смущайся.
– Обязательно, – сказала она, – я сейчас приглашу туда весь летный состав аэропорта Внуково, всех шоферов автобусов и таксистов. Мы хорошо повеселимся.
– Привет Игорю! – сказал я.
– Кому?
– Тому, что ждал тебя тогда с билетами в кино.
– Хорошо, передам. Его, правда, звали Эдик. Я ужасно по нему соскучилась. Скорее бы ты улетел.
В самолете я нашел свое кресло, сел и потянулся к окну. Ира все еще стояла. Потом пошла. Остановилась. Обернулась. Я помахал ей. Но она меня не увидела.
Глава V
ОТЕЦ
Мне очень хотелось, чтобы он приехал. Я знал, что он должен приехать, но у него иногда бывает какое-нибудь неотложное дело, и он пропадает. Вообще мой сын самый таинственный человек из всех, кого я знаю. Вечно у него какие-то непонятные дела, как он выражается «интриги», потом он вдруг неожиданно срывается в командировку, неожиданно появляется. Из стула, на котором он сидит, явно торчат гвозди. Они ему не дают спокойно побыть на месте. Нам, конечно, он почти никогда ничего не говорит. Но кое-что я про него знаю.
Уже давно в соседние палаты пришли посетители. Я слышал их шаги.
Да, он может не прийти. Это на него похоже.
Он появляется, как всегда, неожиданно.
Лицо у него было усталым, но глаза лихорадочно блестели.
– Привет, – сказал он бодро, – я принес тебе три лимона.
Я уже привык к его манере разговора. Когда-нибудь сказать просто, нормально: «Здравствуй, папа, как себя чувствуешь?» – выше его сил.
– Хорошо, – сказал я, – положи в тумбочку.
В тумбочке лежало еще штук десять. Их принесли с работы. Скоро я открою филиал фруктового магазина.
– Завтра я улетаю в Красноярск, – сказал он. – Большая командировка.
И стал мне подробно рассказывать. Но я так и не понял, почему он летит именно в Красноярск. По-моему, все дело в гвоздях. У него редкое чутье. Он видел, что я хочу с ним поговорить о чем-то серьезном, и поэтому говорил сам.
– Хорошо, – сказал я, – тебе надо ездить. Красноярск большой промышленный город. Там интересно.
Мне бы туда полететь. Я никогда не был восточнее Новосибирска. Сейчас это просто. Шесть часов. В свое время я из Москвы в Новосибирск ехал шесть суток.
– Что с операцией? – спросил он.
Я знал, что если дело дойдет до операции, то вряд ли она мне поможет. И вообще, пускай спокойно уезжает.
– Отложили. Может, вернется мой врач. Пока, говорят, не страшно.
– Слава богу, – обрадовался он. – Ты знаешь, я привез тебе письмо с Украины.
Это тоже один из его приемов ухода от разговора. Он со мной говорит или о поездках, или о Машеньке.
Письмо было написано явно для меня. Наверно, это он так просил. Но мне очень бы хотелось увидеть девочку. Вот ее ручка. Дети растут. Помнит ли она меня? Нет. Она еще очень маленькая. Она меня не запомнит.
– Машенька стала большой девочкой, – сказал я. – Уже кричит: «Мама, мышонок проснулся».
– Да, – сказал он, – большая девка, бьет своего двоюродного брата.
Об этом я уже прочел. Он встал и подошел к окну. А я мучительно раздумывал: как начать с ним разговор. Как узнать, что он думает делать дальше? Понимает ли он, что происходит в стране? Интересует ли это его? Или он замкнулся в узком кругу непризнанных гениев и считает себя обиженным?
Он сел.
– А ты читал Программу партии?
– Читал, – сказал он.
– Ну? – спросил я.
– Что – ну? Здорово, – сказал он.
Я сделал последнюю попытку:
– А я уж было помирать собрался, а прочел – нет, жить хочется, хочется все это увидеть своими глазами.
– Ну, – сказал он весело, – конечно, увидишь.
Опять ушел. У него наверняка есть свои соображения, но мне о них он никогда не скажет. В общем, поговорили. Ладно. Извините меня. Но сейчас я имею право. Еще один интимный вопрос.
– Мама мне говорила, что у тебя роман с какой-то девушкой.
Он смутился. Значит, серьезно. Он еще очень молодой. Он думает, что еще все впереди. Он не может понять, что настоящего спутника жизни встречают один раз. Один раз – а остальное все будет не то, ненужное. И если это настоящее – надо быть осторожным. Очень легко все потерять.
– Да, – сказал он, – я ее люблю.
Значит, серьезно. Это страшно – уходить от семьи. Я это испытал. У меня не хватило сил. Но ведь он совсем другой.
– Ты знаешь, как я отношусь к твоей жене и к Машеньке, – мне почему-то стало трудно говорить. Начало покалывать сердце, – но ты подумай. Не делай той ошибки, что сделал я. Ведь ты знаешь, я…
– Да, – резко прервал он меня, – я все знаю.
Конечно, он обижен. Он обижен за мать. Я не должен ему говорить таких вещей. Но у меня мало времени. Как ему помочь?
– Ты понимаешь, папа, – продолжал он, – все это очень сложно. Вот буду в командировке, все обдумаю.
Сам решу. Сам обдумаю. Характер. Самостоятельность. А ты лежи и не суйся в чужие дела. Так.
Я знаю, что он меня любит. Я помню, как он приехал грязный, мокрый и очень усталый из Москвы. Пятьдесят километров на велосипеде под дождем. А у меня начался приступ. И он сел снова на велосипед и поехал за врачом за десять километров. Обратно он еле доплелся.
Я понимал, что мы мужчины. Скрываем свои чувства. Но не стыдно их хоть раз показать. Вдруг потом будет поздно?
Куда там! Его ждет девушка. Он уже нервничает и смотрит на часы.
– Ты, наверно, торопишься?
– Нет, – соврал он, – я еще посижу.
Ну посиди еще немного. Твоя девушка от тебя не уйдет. Никуда не уйдет, если она настоящая. А я еще посмотрю на тебя.
– В чем ты едешь? Там может быть холодно.
– Не волнуйся, там жарко. Но я возьму с собой свитер.
Конечно, не возьмет. Разве он меня послушается?
– Когда ты прилетаешь в Москву?
Резкая боль обожгла меня. Удар был неожиданным. Исподтишка. Началось. Я почувствовал, что на глазах слезы. Я отвернулся и вытер глаза платком. Каждое движение причиняло мне еще новую боль. Он не должен был ничего заметить.
Но, кажется, он заметил.
– Позвать врача?
Я сделал последнее усилие, и голос мой звучал спокойно:
– Не надо. Иди, Феликс, я устал.
– До свидания, папа, – сказал он, – выздоравливай.
Дальше я плохо помню, но, вероятно, он тут же сказал сестре. Она прибежала и сделала мне укол. Наркотик. Обезболивающее. На этот раз я не протестовал. Скоро боли стали стихать, и я уснул.
* * *
Я начал подозревать, что люди в белых халатах все-таки кое-что понимают в медицине. Во всяком случае, мне стало лучше. Мои товарищи, жена, Фаня, напуганные последним кризисом, просиживали у меня все время, отведенное для посетителей.
Врачи увеличили свою активность, и эксперименты надо мной продолжались.
Так что распорядок дня был весьма насыщенным.
И только ночью, когда я просыпался просматривать забытые ленты и комната светлела, а сестры еще не приходили, я продолжал вести невысказанный разговор с сыном.
Феликс вырос в семье, где мать и отец все дни пропадали на работе. Его никогда не баловали. Отнюдь. Средства у нас всегда были ограничены. Свою сознательную жизнь Феликс в основном провел в школе и в пионерских лагерях. Дома он мыл посуду и полы, выносил ведра, и вся тяжелая работа была на нем.
Правда, когда он стал студентом, мать старалась освободить его от всего.
Правда, уже на третьем курсе института он добился выставки своих работ, которая прогремела на всю Москву.
О нем появилось несколько статей. В одних его хвалили, в других ругали, но все равно отмечали, что он очень способный, талантливый художник.
Он рано стал ездить в командировки от журналов.
Один маститый журналист, который был вместе с Феликсом на строительстве Волжской гидростанции, рассказывал, как он работал.
Мороз, сильный ветер. Феликс часами сидит где-нибудь на краю котлована и рисует. Острые палочки он макает в пузырек с черной тушью. Руки мерзнут, а в перчатках нельзя работать. Застывает тушь. Когда он приносит рисунки в гостиницу – тушь оттаивает, расползается. Рисунок приходится переделывать. Наутро он снова с блокнотом бродит по котловану, а вечером – подчищает и переделывает. И так каждый день.
Он кончил институт. Его все больше ругали, но продолжали говорить, что он самый молодой и самый талантливый.
Менялся и сам Феликс.
Я стал от него все чаще слышать, что наша живопись никуда не годится. Восемнадцатый век. Его работы становились все непонятнее.
Критика заговорила о других, молодых, сильных художниках, которые устраивали свои выставки, которых выставляли, а Феликса уже не вспоминали, и Феликса уже не выставляли.
Но это его не настораживало. Он все больше убеждал себя, что только он и группа непризнанных, близких ему по духу художников делают настоящее дело, а все остальное халтура.
Я заметил, что он становится нелюбопытен, почти перестал ездить по стране, замкнулся в узком кругу своих товарищей.
Серьезных разговоров со мной он старался избегать. Наша молодежь… Среди нее есть такие, которым я все больше и больше удивляюсь. Возможно, потому, что для меня была школой гражданская война, а для них – пятьдесят шестой год. Время романтики и время анализа.
Мы жили и работали в таких кошмарных условиях, которые им и не снились. Мы построили огромное государство. Построили ценой огромных жертв. Но мы радовались успехам нашей страны. Ведь не случайно из года в год в наших газетах ежедневно публиковались цифры выполнения плана по добыче угля, по выплавке стали.
В этом была наша жизнь, наша работа. Мы были счастливы, когда, наконец, кончились пробки и аварии на транспорте, когда начал действовать Магнитогорский комбинат, Днепрогэс.
Но находятся юнцы, которые этого не понимают. «Знаем, мол, эти проценты. В зубах навязли!» Неужели и мой Феликс такой?
Увлечение квакающей, психопатической музыкой, сумасшедшей живописью, западными фильмами, книгами, модами охватило часть нашей молодежи. Не замечать эту болезнь, относиться к ней пренебрежительно, отрицать ее существование – преступление.
Значит, надо найти ее причины.
В конце концов, дело не в музыке и в одежде. Ну, черт с ними, пускай ходят в чем хотят!
Самое странное – это уход от общественной жизни в свой личный, мелкий мирок.
Но ведь мы же для вас терпели лишения, ведь мы же для вас строили!
Ведь ради вас отдали жизнь миллионы ваших товарищей, лучшие наши товарищи!
Но Феликс мой не такой.
Глава VI
СЫН
Я раскрыл глаза. Самолет шел низко над горами. Казалось, что летим над лугом. Деревья – как травы.
Скоро земля потемнела, и замелькали огни Красноярска.
В переполненном троллейбусе я понял, почему москвичи вежливы и рассудительны. Машин в Москве много – одна ушла, другой дождешься. А сибирякам не до хороших манер. Остановился троллейбус – прыгай, другого ждать полчаса.
Мне был забронирован двухместный номер. Вторая койка пустовала. Она была тоже забронирована.
В вестибюле на чемоданах скучали приезжие. В окошке у администратора красовалась табличка: «Свободных мест нет».
* * *
Сейчас в Москве восемь вечера. Здесь – полночь. Я выспался в самолете и не знал, что же мне делать.
Я начал думать об Ире, но чем больше думал, тем увереннее приходил к выводу, что самое лучшее – пока об этом не думать.
И тогда я вспомнил больницу. У отца опять начался приступ. Я правильно сделал, что ушел от разговора. В его положении сейчас не надо нервничать. Опять приступ. Еще один.
А может, надо было с ним поговорить?
Ведь мне очень многое надо узнать. Кто мне расскажет о том времени, как не мой отец?
Кажется нет ничего естественнее, как прийти и сказать: «Папа, скажи мне, как жить?»
Просто прийти и попросить. И самое главное, я очень хочу его послушать, а он – меня. Но я не смогу заставить себя произнести эту фразу: «Дорогой папа, скажи мне, как жить?» И даже если все пойдет вверх ногами и я вдруг сумею выговорить эти слова, отец на меня посмотрит как на нездорового. Настолько это не вяжется с моим характером. Боюсь, что он тут же сунет мне градусник и вызовет врача.
В чем здесь дело? Вероятно, в том, что мы очень похожи. Один характер. Мы слишком самостоятельны и не любим лезть «сапогами в душу» другого человека. Вероятно, мы очень доверяем друг другу. Но вот эта внешняя самостоятельность, антиштамп, – во всех семьях люди откровенны, а мы вроде нет (именно потому, что, как нам кажется, мы все понимаем до конца) – и мешает откровенному разговору. Я первый не начну. Уверен, что если бы в наших отношениях легла какая-нибудь трещина – мы бы объяснились. Но все эти нюансы характеров осложняют нашу жизнь. А у кого просто?
Правда, иногда отец меня удивляет, иногда – наоборот. Я ясно вижу, о чем он думает.
Однажды я пришел к нему на работу. В приемной было много посетителей. И тут же сидел один из его сослуживцев, полный, солидный старик. И все его робко о чем-то спрашивали и почтительно выслушивали его ответы.
Появился отец, сел за свой стол. Вокруг него столпился народ, и сослуживец начал что-то важно докладывать.
– Замолчите, – громко прервал его отец, – дайте мне выслушать человека.
Солидный, толстый старик покраснел и смутился, как мальчишка.
Потом я спросил отца, почему он так резко прервал старика.
– Сергеева, что ли? Он просто дурак!
Может быть, отец был прав, но я никогда не забуду беспомощного взгляда старика и того холодного равнодушия, которым сразу прониклись все посетители к сослуживцу моего отца.
И другой эпизод. Опять же, давно это было. Я пришел из института, и мать сказала, чтоб я бежал к отцу на работу и помог ему дойти до дому. На улице подморозило, люди скользили, и отец, когда шел на работу, упал.
Была сильная гололедица. Мы двигались медленно, и я, собственно, ничем не мог помочь, только следил за тем, чтобы резиновые набалдашники костылей не попадали на явный лед. Вероятно, утром отец сильно ушибся, но, конечно, он ничего мне не говорил и только изредка с раздражением просил, чтоб я не мешался под ногами.
Мы остановились у перекрестка. Проехал «ЗИЛ». С шофером сидел холеный мужчина, смотревший в окно ничего не замечающим взглядом.
– Вон проехал Паша Тимофеев, – вдруг сказал отец, – он работал у меня в отделе.
Больше он ничего не сказал. Но мне стало очень обидно за отца. Почему это Тимофеев должен кататься в машине, а отец ковыляет пешком, по льду. Ведь он, наверное, заслужил большего.
И вообще, как получилось, что отец так и остался средним совслужащим? Он же был когда-то большим человеком. И ведь он хорошо работал, ведь он был очень способным – это я знаю по рассказам его старых товарищей. Из-за того ли, что он, как проверенный солдат, был на самых сложных участках фронта и никогда не думал о себе? Или тут были другие причины, которые помешали ему? Или он сам не захотел в определенное время находиться на руководящих постах?
Кто мне это объяснит?
Но я уверен, что он всегда был честен, что не сделал ни одной подлости, что всегда он говорил правду. Он никогда не думал о личной карьере, и всегда для него было главным интересы дела, дела, которому он отдал всю свою жизнь.
И благодаря этому он стал человеком, который всегда будет образцом, эталоном для меня.
Я понимаю, что иногда мы слишком сдержанны, боимся хороших слов. А ведь можно и не успеть. Вот что страшно.
Но как все это рассказать отцу?
Не так просто.
Надо как-нибудь преодолеть свой характер, решиться.
Нужна спокойная обстановка. Нужно обоюдное желание выслушать друг друга, а не только высказаться самому.
Например, если бы он теперь сидел в моем номере. Если бы вторая койка была бы забронирована для него. Мы же должны хоть раз поговорить откровенно.
Итак.
Старая песня: отцы и дети. Отцы не понимают детей. Это неверно.
Конечно, поколения разные. И в нашем поколении есть такие, что плывут по течению, стоят в стороне, лишь бы не думать, – пускай все решается без них.
Но под словами «наше поколение» я разумею думающих людей.
Конечно, между нами существует много различий. И если у человека стоит вопрос не «как жить», а «как пообедать»… В общем, ты понимаешь, о чем я говорю!
Я говорю о рабочих и художниках, артистах и инженерах, шоферах и врачах, которых не только волнует извечный фаустовский вопрос: как жить, зачем жить? – но которые делами своими хотят ответить на этот вопрос.
Мы, молодежь мира, внешне похожи, несмотря на то, что все мы очень разные.
Мы одновременно сузили брюки, укоротили волосы и юбки. Мы тянемся вверх на высоких каблуках и заостряем носы ботинок.
Да, мы очень разные. Иногда кажется, что мы с разных планет. Мы люди разных идеологий. Мы отвергаем их практицизм, а они не могут себе представить, как наши ребята добровольно покидают большие города и едут на целину и новостройки.
Неужели мы не поймем друг друга? Ведь это же так важно: мы все отвечаем за будущее мира!
Мы хотим быть космонавтами и спасать маленьких детей. Мы встречаемся на дорогах Мексики и Алтая, на улицах Парижа и Таллина, в джунглях Амазонки и в чукотской тундре. Нам есть о чем поговорить и поспорить на фестивалях и форумах.
Мы все были свидетелями больших событий. Пока мы росли, была война и погибло почти пятьдесят миллионов человек. Они погибли для того, чтобы защитить наше будущее и нашу жизнь.
Но это трудное и героическое время мы плохо помним.
При Сталине нам вдалбливали: у нас все хорошо, все отлично.
У нас самая богатая страна.
У нас самый мудрый вождь. Он убережет нас от всех бед.
У нас – детей – самое счастливое детство.
Наши колхозы – самые зажиточные.
Наша одежда – самая красивая.
Всему этому верили. Я знаю, отец, ты мне скажешь: как вы могли не верить? Ведь у нашего народа много героических дел: Днепрогэс, Магнитогорск, Комсомольск-на-Амуре, папанинцы и т.д.
Это все правда.
А после Двадцатого съезда мы узнали о трагедии тридцать седьмого года, о трагедии первых дней войны, о ленинградском деле.
Представляешь, как это подействовало на всех нас, особенно на самых молодых?
Ты можешь заявить: вы впали в нигилизм. Нет, отец, тут и проявилась разница между нами и нашими сверстниками с буржуазного Запада.
Мы поняли, что поколение наших отцов – именно вы – нашло мужество раскрыть все ошибки и злоупотребления прошлого.
Ты часто говоришь о тех огромных успехах, которых добилась наша страна, наш народ, наша партия.
Мы не слепые, мы это знаем и видим.
Да, мое поколение уже стало взрослым. Мы поняли, что после десятилетки надо работать и учиться, что работать – это счастье, и что жить можно не в одной Москве, и жить надо не только для себя, а для людей. У нас есть специальности, у нас есть свое место в обществе. Более того. Большинство из нас нашло свою первую любовь. Мы женились, остепенились. Точка. Вот здесь обычно кончаются все романы. Человек созрел, теперь ему остается жить-поживать да добра наживать!
А для нас все только начинается. Кто мы: «фишки или великие, лилипуты или поэты?»
Как нам жить дальше? Как нам продолжать дело отцов, не повторяя их ошибок?
Последствия культа личности не исправишь, ограничившись только изъятием портретов и переименованием городов.
Мы не хотим быть толпой – «все как один», безголосой фигурой на шахматной доске большой политики. Мы не хотим быть маленькими винтиками. Ведь коммунизм начинается тогда, когда человек перестает чувствовать себя бесправной деталью большой машины, когда он считает себя хозяином всего и знает, что ему доверяют и прислушиваются к его мнению, и прислушиваются по-настоящему, а не потому, что наверху решили, что он должен иметь такое мнение.
Мы хотим, чтобы нам доверяли, чтобы у нас было право на поиск.
Вот пример.
Ты помнишь, отец, историю моего товарища, Сережи?
Он вернулся из Донбасса и привез превосходную картину «Шахтеры».
…Уставшие, черные от угольной пыли, еще не остывшие от напряженного труда, молодые ребята вразвалку шагают по залитой весенним светом дороге. Контрасты черных лиц с ослепительным светом дня, следов усталости с затаенными улыбками вполне довольных своей трудовой судьбой людей, темных терриконов с полосой голубого неба делали картину выразительной и по-настоящему жизнеутверждающей.
На выставкоме Сереже категорически заявили: много темного.
Не типично для нашей действительности.
И кто-то из «китов», имевших тогда вес, предложил – чтобы картина пришла в «равновесие» – поставить рядом с шахтерами девочек в белых платьях, которые вручают рабочим пышные букеты цветов.
Сереже хотелось, очень хотелось хоть раз выставиться перед большой аудиторией. И он… подчинился.
А зрители шли мимо картины – холодные, равнодушные, останавливаясь разве только для того, чтобы отпустить пару иронических замечаний по поводу ангелочков с цветами.
И хотя картину эту воспроизвел один очень распространенный иллюстрированный журнал, все же она с треском провалилась. И Сережа тогда сказал: «Меня как будто растоптали».
А потом написал такую же картину. А ведь он был способным художником!
Хорошо, что другие наши ребята не сломались.
Мы любим свое дело, и мы хотим, чтобы живопись помогала людям жить, чтобы она звала и воспитывала, а не была равнодушной, раскрашенной фотографией.
Ты мне всегда говоришь, что я все отрицаю огульно. Это неверно! В нашей современной живописи много хорошего: Сарьян, Нисский, Дейнека, Чуйков – отличные художники старшего поколения. Нет, не о них речь. Когда появилось столько талантливой молодежи, когда получили признание новые приемы изображения, нельзя пользоваться только старыми. Древние создавали прекрасные здания из тесаного камня. Но кому придет в голову использовать тесаный камень сегодня, в век бетона, стекла и алюминия?