Текст книги "Первый день нового года"
Автор книги: Анатолий Гладилин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Глава III
ОТЕЦ
Полгода назад, в старых бумагах я нашел фотографию времен гражданской войны. Нас трое. Артем и Иван сидят на креслах, а я стою между ними. Вид у моих товарищей солидный и воинственный. Они перепоясаны пулеметными лентами, маузер на боку. У меня в руках шашка. Лицо напряженное – и я похож на мальчишку.
В молодости я всегда стыдился своей внешности, когда сталкивался с девушками. А потом, после ранения, я подумал, что вряд ли найдется женщина, которой я буду нужен.
Это не значит, что я дичился. Нет. Я был секретарем курсовой ячейки, и ко мне бегали все наши девушки за советом или за помощью. Мы до хрипоты спорили и ругались на заседаниях о Троцком, и о старых профессорах, и о нэпе. Мы проводили субботники, мы вместе сдавали экзамены. Нас объединяло одно слово – «товарищ». Но о чем-нибудь другом мне было даже как-то странно думать.
У меня была отличная память. Я никогда не вел конспектов, и это, поначалу, раздражало профессоров, Я помню, как старик Данилов как-то прервал лекцию.
– Алехин, вы все мечтаете, а ну-ка повторите, о чем я рассказывал.
Каково же было его удивление, когда слово в слово я повторил лекцию, а он читал уже минут пятнадцать.
Благодаря своей памяти я подружился с Фаней. Она тогда была маленькой, застенчивой, черненькой девочкой с очень чистым лицом. Может, потому, что она совсем не походила на дородных женщин, которых я привык видеть сначала в своей деревне, потом в городе, а может, тут были сотни причин, а может, так, без причины, я влюбился в эту девушку с первого взгляда, влюбился, но, конечно, ничего ей не говорил.
Я заменял ей и профессоров и конспекты, которых она тоже не вела, и учебники, которых тогда просто не было. Ей нравилось, что я не только пользовался наибольшим авторитетом среди наших ребят, но меня уважали и разные недобитые сынки дворянчиков и адвокатов, которых тогда много было в университете, – и по образованности они нам давали сто очков вперед, и считали себя белой костью, а к нам относились свысока.
Мы с Фаней были большими друзьями и часто долго гуляли по городу (я тогда ходил на протезе, и незаметно было, что нет ноги, так только чуть прихрамывал).
Наконец я решился объясниться. Это произошло на Кремлевской набережной, и я помню, что стены Кремля блестели инеем и деревья стояли как белые памятники.
Но я не успел.
– Знаешь, Алексей, я давно хотела тебе сказать…
И Фаня рассказала, что влюбилась в одного нашего студента, и он любит ее, и они хотят жить вместе. Она просила у меня совета. Что я мог ей сказать? Тот парень был хорошим партийцем, честным человеком. Я одобрил ее выбор.
Знала ли она, как я к ней отношусь? По-моему, догадывалась.
Потом однажды в Крыму мы далеко заплыли в море с одной молодой женщиной. Начался шторм. Нас подобрал спасательный катер.
Так я познакомился со своей будущей женой.
Она была вдова. Ее муж погиб на гражданской войне. Ее сыну было шесть лет.
Она, вероятно, еще любила своего первого мужа, а я не мог забыть Фани. В сущности, два одиноких, по-своему несчастных человека, мы сошлись и дружно прожили долгую жизнь. Но у каждого осталось что-то свое, неисполненное.
Ее сын Анатолий стал мне как родной. В тридцать шестом году у нас родился ребенок, которого мы назвали Феликсом, в честь Дзержинского.
В сорок первом году Анатолий погиб на фронте.
В сорок девятом – расстреляли по Ленинградскому делу мужа Фани. Она, крупный научный работник, долгое время должна была работать на фабрике уборщицей.
Жизнь наша клонилась к закату, но мы понимали, что всегда любили только друг друга. Я хотел уйти от семьи, но это очень тяжело – уйти от женщины, с которой прожил двадцать пять лет, у которой один сын погиб, а второй, твой, еще даже школы не кончил, Потом, я очень любил Феликса. Как бы он тогда перенес уход отца?
Крутится кинофильм, и возникают давно забытые кадры. Два часа до отхода поезда в Кисловодск. А в тресте заседание. Я освободился только через час. Пока мы заехали домой, сложили чемоданы, осталось пятнадцать минут. «Гони», – сказал я шоферу. Мы понеслись по улицам под непрерывную трель милицейских свистков. Я успел вскочить в последний вагон. Поезд тронулся. Я стоял на площадке. Шофер махал мне рукой. Возле него, на перроне, стоял мой чемодан.
И новый кадр. Мы вернулись с женой из Евпатории. Без копейки денег. И вдруг я узнаю, что на одну облигацию выпал выигрыш в двести пятьдесят рублей. Тогда это была огромная сумма. Мы купили шкаф, кровать, занавески. И еще я вспоминаю, как поздно вечером возвращался на дачу, в Томилино. Я выбирался с работы часов в десять и так уставал, что перед станцией засыпал и часто проезжал свою остановку. А однажды я вернулся рано. И на траве сидел маленький Феликс и играл лопаткой. Увидев меня, он вдруг встал и пошел мне навстречу с криком «папа». Это были его первые шаги.
В сорок третьем году наш наркомат вернулся в Москву. Семья моя осталась за Уралом. Я долго не мог открыть своей комнаты. Когда я вошел, то не увидел ни одного стула. Все книги были сожжены. Пока нас не было, здесь жили моряки, и им нечем было топить.
Опять же, наша комната. Раньше в этом доме было общежитие инвалидов. Когда я женился, комната казалась мне очень большой. Потом, когда женился сын, мы сделали перегородку. Последнее время я добивался квартиры, но вряд ли ее дождусь.
А дом был интересным. Молодые ребята и их жены выходили на кухню, и устраивался концерт самодеятельности. Жили мы дружно. Но шли годы. Приезжали новые жильцы. Становилось теснее. Жена моя не разговаривает с соседкой, которую я знаю больше тридцати лет.
Кинофильмы из жизни Алехина. Места действия – учреждения, заводы, проектные бюро, залы заседаний, стол судьи, комната в одном из московских переулков, дачные участки, которые приходилось снимать каждое лето.
Действующие лица – тысячи людей, из которых о многих я ничего не знаю: одни погибли, другие пошли на повышение. Однажды, когда я работал с Орджоникидзе, он мне дал пропуск на заседание в Кремль. Я подходил к каждой двери, предъявлял пропуск, и мне вежливо говорили: «Нет, вам не сюда, дальше». Наконец я нашел нужную дверь и оказался в местах для президиума. Я просидел до перерыва, забившись в угол, а в перерыв забрался на галерку и, несмотря на протесты дежурных, остался там до конца.
Само действие – оно не кинематографично. Нет эффектных кадров. Война почему-то вспоминается смутно, а остальное – будничная черновая работа. Работа с утра до позднего вечера, бессонные ночи. Я знаю строительное дело, юридические законы, книги Ленина, Маркса, Сталина, Плеханова, немного экономику. А вот из немецкого языка я запомнил всего три слова, и в письме у меня встречаются орфографические ошибки. Еще, по-моему, я немного разбираюсь в людях. Ведь на какие участки меня ни бросала партия – в основном, это всегда была работа с людьми. И до сих пор ко мне приходят советоваться старые и новые товарищи…
Теперь я в больнице. Хорошие врачи. Палаты на одного человека. Вот если бы мне когда-нибудь встать и посмотреть, что там делается, за окном. Говорят, что оно выходит в большой сад. Но я его не видел. Когда меня сюда привезли, мне было не до природы.
Вот и все.
Простая история. Но вот опять Кремлевская набережная, и стены блестят инеем, и деревья стоят как белые памятники.
Да, я помню, ехал извозчик и спал на ходу. И высокие сугробы вдоль тротуара с поперечными траншеями для пешеходов. И конечно же луна, закутанная в лисий серебристый мех, зажигающая миллионы снежинок, и карие глаза девушки, что шла рядом со мной и грела попеременно руки в карманах моей старой кожанки.
Глава IV
СЫН
Вечером она мне не позвонила.
Я ждал звонка на следующий день. Звонков было много. Звонили ребята, звонил один поляк, звонили из агитплаката, из журнала «Смена». Звонили моей маме, соседям. Узнавали, когда работает прачечная, какое кино идет вечером, просили принять заказ на Ленинград, спрашивали какую-то Люду.
Я поехал к отцу и по возвращении устроил матери форменный допрос: кто звонил?
Ничего подобного.
Тогда утром я ушел в мастерскую. Я писал новую картину. По-моему, я работал здорово. Хотелось писать. Правда, я заранее предвкушал, как приду домой и мать мне скажет: «Тебя несколько раз спрашивал женский голос».
Ну и хорошо, что не застанет дома. Так ей и надо. Еще раз позвонит.
Часа в четыре я слетал в закусочную и поехал на Беговую. Там была выставка (двухдневная) работ молодых ребят. Интересно, вывесили моего «Машиниста»? Я не питал никаких иллюзий. Отнюдь. Но вдруг?
Картина была давно мной задумана. Я решил написать лихого рабочего парня, хозяина паровоза, который, когда ведет состав, чувствует себя первым человеком на земле! Ему доверена жизнь сотен людей. Он сейчас главный.
Как этого добиться?
Часто изображают планперевыполняющее лицо, вдохновенный взор и тщательно выписывают металлические части паровозной будки.
Или еще вариант, – довольная, радостная улыбка. Машинист машет белым платком из окна.
Или просто крупный портрет – цветная фотография, – задумчивые, чуть усталые глаза и т. д.
У меня на полотне тоже появляется паровоз. Он мало похож на реальную машину со всеми своими винтиками, шурупами, колесами, маховиками. И вообще, кажется, он идет не по рельсам. Он скорее напоминает живое существо, которое мчится, закусив удила.
Но самое главное – это машинист. Мне трудно описать его словами (я гораздо легче делаю это кистью). Но, наверно, на неискушенного зрителя машинист поначалу произведет впечатление довольно странное. Дело в том, что то, что я хотел показать в машинисте, не укладывалось в привычное понятие цветной фотографии, и мне пришлось изменить пропорции. С особой тщательностью прописать главное – глаза, глаза, излучающие радость, напряжение, а остальное как бы погрузить в тень, размыть в стремительном движении.
И конечно, я ждал сюрприза. Человек так устроен. Все время ждешь чего-нибудь неожиданного, хорошего. Мечтаешь, что хоть на этот раз выставком тебя пропустит.
Мечтаешь, как эту картину будут смотреть люди, какие будут споры. Потом тебе сообщают: нет, Алехина не пропустили. Пишешь новую картину, несешь на новый выставком. Опять ждешь. Ну, может, повезет тебе. Ну уж эту картину обязательно выставят! И снова неудача. Но ты садишься и пишешь новую картину. Воспитание воли и характера. «Нету чудес и мечтать о них нечего». Но ты продолжаешь работать, продолжаешь верить.
На стендах висели пейзажи. Около пейзажиков спорили – настоящие ли художники Матисс и Гоген. Словно не было девятнадцатого века, словно не было двадцатого века. Словно не было живописи Пикассо и Шагала.
Когда я вошел, я услышал:
– Вот, а Алехина не выставили.
Это сказал взрослый мальчик, лет тридцати, из тех людей, которые всегда будут мальчиками. И он рад, что меня не выставили. И не потому, что меня не любят, и не потому, что он понимает живопись, а потому, что теперь он сможет кричать на всех перекрестках: «Вот зажимают левых художников». Есть повод для скандальчика. Такие мальчики мешают работать. Среди них, конечно, есть и честные ребята. Но большинство – мы-то это хорошо знаем – люди, лишенные таланта и потому старающиеся делать имя на таких вот скандальчиках. Они бойко мажут картины, которых никто не понимает, и чем у них получается непонятнее, тем это считается «модернее». А у самих нет ничего за душой, у них в искусстве нет собственного голоса, они не умеют рисовать, не знают жизни, не любят людей. Но именно они дают повод иным демагогам фарисейски кричать: «Вот посмотрите, какая у нас молодежь!» Но что было мне ответить этому «мальчику»? Я только пожал плечами и сказал: да, мол, действительно не выставили.
Потом меня остановил Олег. Олег – хороший художник.
– Старик, ты гигант, – сказал он. – Я видел твоего «Машиниста». Могучий парень! Веришь, что эта его еле прорисованная тобою рука крепка, уверенна, веришь, что он действительно ведет огромный поезд.
Это было сказано искренне и порадовало меня.
– Феликс, наконец-то, – прервал наш разговор один из членов правления. Он отвел нас в угол. – Картина у тебя, Феликс… Я вот смотрю и чувствую движение паровоза. Я чувствую, что он мчится со страшной скоростью. Просто ощущаешь свист ветра. А машинист? Такие ребята делают чудеса. И все-таки ты дурак, Феликс. Почему ты писал в такой манере? Ну зачем тебе лезть на рожон?
В это время к нам подошел один из самых молодых членов правления.
– Алехин, – сказал он, – вы огорчены, я понимаю. Но мы не могли выставить вашу картину. В ней вы совершенно отрываетесь от традиции классической живописи. Нет, нет, мне лично кое-что в вашей картине, пожалуй, понравилось. Хорошо передана динамика движения, виден характер рабочего. Великолепные глаза. Такие глаза может изобразить только истинный живописец, Алехин. Ну хорошо. Глаза великолепны. Но на картине они привлекают основное внимание.
– Так что же, значит, у меня нет права на поиск? – возразил я.
Мой собеседник взял меня под руку и отвел в сторону.
– Алехин, не считайте меня своим недругом. Я, право же, хочу вам помочь. Разве мне было бы не приятно видеть, что вот молодой художник Алехин выставил новое талантливое полотно? Но к чему все эти ваши изыски? Знаете что, мой вам совет: поезжайте в командировку, куда-нибудь на большую стройку, поприсмотритесь к людям, покажите им свои эскизы. Скажите мне, куда бы вам хотелось поехать, я мигом все устрою.
Он говорил это искренне, я чувствовал, что он искренне хочет мне помочь. Судя по его советам, выходило, что перемена климата решает все проблемы.
Потом ко мне подошел полноватый седой человек с узенькими усиками. Он рассеянно шел по залу и чуть не натолкнулся на меня, потом вдруг остановился, посмотрел на меня почти в упор.
– Вы Алехин? Ну что нос повесили? Картину не приняли? Печально, конечно, но скажу по секрету: картина-то не дописана. Есть, так сказать, идея, неплохая идея, но даже для меня, художника, она выражена только наполовину. Вы подчинились пространственной задаче и начисто потеряли предмет. А у нас, живописцев, кроме взаимоотношений предмета и пространства, других выражений идей нет.
Думаете, я не понимаю, что для выражения вашей идеи вам понадобились глаза? Отлично. Но вы молоды и не знаете, что был когда-то на Кузнецком мосту такой фотограф с дореволюционным псевдонимом Паоло. Так вот он, когда печатал фотографии с негатива, все на нем размазывал и оставлял одни глаза или там кусочек носа. И ведь находились поклонники. Преуспевал. Но это ведь был успех фотографа-штукаря, а вы же не фотограф… Пластика и цельность, друг мой, железный закон для нас, художников, и никакое новаторство, слышите, никакое, если это настоящее новаторство, нас от этого не освободит. А если освободит, то ограбит…
Он поискал положенную куда-то по рассеянности шапку, нашел ее, улыбнулся, двинулся дальше, у двери обернулся и помахал мне рукой.
Я приехал домой очень поздно. «Ну, – спросил я небрежно, – кто-нибудь звонил?»
– Никто.
Естественно, я долго не мог заснуть. Я очень спокойно обдумывал, как быть дальше. Все, кончилась сказка. А может, ее и не было? Собственно, этого и следовало ожидать. Урок на будущее. Еще один урок. Бесконечная школьная программа. Ну и слава богу. Тебе ли сейчас искать приключений на собственную шею? Пойдет размеренная обыкновенная жизнь. Распорядок дня. Вернется жена, все постепенно станет на место. Ты не мальчишка, тебе надо содержать семью. Кстати, о деньгах. От гонорара, который ты получил за рисунки в «Неделе» и лихо выложил в тот же день перед восклицательным знаком, осталось чуть больше половины. Ясно, не хватит до возвращения жены. А там? А там потребуется еще больше. Ты же должен был заработать за лето. Значит, нет выхода. Надо лететь в Красноярск. Тебе давно предлагают эту командировку. Что ж, это интересно. Можно привезти много рисунков и напечатать их в разных журналах. Сибирь – всегда нужная тема. Решено. Кончаешь картину, платишь за мастерскую вперед за сентябрь, двадцать дней на казенных харчах, приезжаешь – и становишься Чарли-миллионщиком на два месяца. Но это очень здорово. А там что-нибудь придумаешь. Значит, улетаешь. Через неделю. Нет, за два дня надо кончать все дела – и к черту из Москвы. Свежий воздух укрепляет нервную систему. Перед отъездом хорошо бы разбить телефон. Свести старые счеты. Ты взрослый человек, ты должен думать о семье. Вдруг, не дай бог, что-нибудь с отцом?
Часа в три я все-таки усмирил подушку и заснул.
Рано утром меня разбудили телефонные звонки, я поехал по делам, оформил командировку, пообедал в издательстве и отправился в мастерскую. Хозяйка, молодая дворничиха, была изрядно удивлена, когда я ей вдруг выложил деньги за сентябрь.
Я приготовил краски. Но работа не шла. Все казалось мне искусственным и фальшивым. И вообще, кому это нужно, что я пишу? Ну ребята скажут: «Ничего, старик, здорово». Ну жена вздохнет. И?
Комната вся обвешана моими рисунками. На столе груда холстов. А дальше? Хозяйка и так вынесла всю мебель, оставила только стол, стул и диван. Скоро и они будут мне мешать.
Но я не люблю уезжать, оставив что-нибудь неоконченным. Замазать картину? Не психуй. Вот на Енисее подлечишь нервы.
Я лег на диван, закрыл глаза и словно провалился.
Не помню, отчего я проснулся. Ира сидела на единственном стуле и рассматривала рисунки.
Я встал, причесался, и пока я проделывал всю эту гимнастику, я готов был задать тысячу вопросов. Потом я подошел к выключателю и зажег верхний свет.
– Хотите чаю? – сказал я.
– A y вас есть чай?
– У хозяйки есть чайник.
Я пошел на кухню и зажег газ. Потом вернулся.
– Что на улице? – спросил я.
– Дождь.
Я достал из-под стола стаканы, пачку сахара, одну маленькую ложку.
– А чей это портрет? – спросила она.
– Это портрет моей жены.
Я нашел на кухне и принес маленький чайник и потом большой чайник.
– Хорошая, – сказала она, указывая на портрет.
– Ее, к сожалению, нет в Москве.
Мы молча выпили чай. Я убрал стаканы и вынес чайник. Потом я приготовил кисти.
– Я вам не помешаю? – спросила она.
– Нет, если хотите, оставайтесь.
Я начал что-то мазать красками. Она встала.
– Знаете, – сказал я, – давайте быстро набросаю ваш портрет. Это вас задержит максимум на полчаса.
Она села. Я отложил кисточки, достал фанеру, прикрепил лист ватмана, взял карандаш.
– Не шевелитесь, – сказал я.
– Вы любите свою жену? – сказала она.
– Я очень люблю свою жену, свою дочь, свою маму, свою комнату, нашу Москву, нашу землю, все десять планет нашей солнечной системы, наш Млечный Путь и даже ту, соседнюю галактику, которая проглядывает в созвездии Кассиопеи. Впрочем, насчет созвездий я точно не помню.
Через двадцать минут я кончил рисунок.
– Вот, – сказал я, – возьмите на память.
Она продолжала сидеть.
– Это ваша комната? – спросила она.
– Нет, я ее снимаю.
– Что, у вас негде работать?
– Да. Я живу в перегороженной комнате. В свое время отцу давали квартиру. Два раза предлагали. Он тогда был большим начальником. Но отец мой старой закалки. Идеалист, как говорят современные пижоны. Каждый раз подвертывался человек, который больше нуждался, и отец отдавал ему свой ордер.
– Ваш папа, где он сейчас?
– А сейчас он в больнице.
– Ну, вы продолжайте, – сказала она, – я вам не помешаю.
– Если вы не устали, я еще раз вас нарисую, – сказал я,
Я кончил рисунок, свернул лист и протянул его Ире.
– Возьмите на память. Но сегодня у меня нет денег на ресторан. Я могу предложить только чай.
– Вас никогда не били? – спросила она.
– Нет.
– Странно.
– Давайте я еще раз вас нарисую, – сказал я.
– Нет, – сказала она. – У меня было скверное настроение, и я спустилась на пароходик, чтобы сидеть у борта и смотреть на воду. Но когда я пришла на корму, я подумала: какие сумасшедшие глаза у этого парня. Кстати, в тот раз у меня были с собой деньги. Кстати, когда мы прощались, мне показалось, что вы совсем не тот, за кого себя выдаете. Понимаете, о чем я говорю? И сегодня я пришла, чтобы в этом убедиться. И я рада, что пришла. Ведь я могла не прийти совсем, понимаете?
– Вы слишком много говорите, – сказал я, – пойдемте лучше в кино.
Мы пошли в ближайший кинотеатр. В зале было много свободных мест. Это была самая интересная картина из всех, что я видел, потому, что мы сели в последний ряд, и, как только потушили свет, я стал целовать Иру и открыл глаза только тогда, когда фильм кончился.
– Надо бы чего-нибудь поесть, – сказал я, когда мы вышли на улицу.
– Зайдем в магазин, – сказала она.
Мы купили булку, сыр, банку консервов (кильки в томате) и бутылку пива, а потом вернулись в мастерскую.
Я говорил какие-то несвязные фразы и вдруг начинал смеяться.
* * *
Странное состояние. Мне казалось, что прошло несколько минут с тех пор, как Ира ко мне пришла. Но меня не покидало чувство, что мы с ней знакомы уже несколько веков. И если я когда-то, во времена короля Артура, сражался на рыцарском турнире, чтобы получить цветок от дамы сердца, то эта дама была не в венецианском атласном платье, а в шерстяной кофточке Иры. И выходя на светский раут, вместе со своим приятелем Онегиным, я на первый котильон пригласил Иру, и как-то сразу отошли от меня все проблемы «лишнего человека». И когда в гражданскую войну мне был дан приказ идти на запад, то во вьюжную ночь, в той землянке, меня провожала Ира, одетая в кожаную куртку.
Это не мистика. Просто смотришь какой-нибудь фильм или читаешь книгу и представляешь, будто и ты попал в те далекие времена и на тебя обрушиваются все несчастья, радости и приключения тамошних героев. Но если я почти точно сопереживал с этими героями (с некоторыми поправками на особенности своего характера), то уж женщины, ради которых я мчался в заколдованные замки или стрелялся на дуэли, – женщины были все на одно лицо, они всегда были Ирами. И вот, приветик, обыкновенное чудо. Ира, живая во плоти, сидела передо мной и хотелось крикнуть: «Чего же ты не приходила раньше, лет триста или, хотя бы, шесть лет тому назад?!»
Но я случайно взглянул на часы – и не века, и не минуты, а точное время вечера отбросило меня в мир реальности.
Я вышел на кухню, подставил голову под холодную воду, насухо обтерся полотенцем.
Я вошел строгий и подтянутый.
– Слушай, Ира, у меня не будет денег, чтоб отвезти тебя на такси. А Моссовет следит за нашей нравственностью. Троллейбусы до полпервого ночи.
– Садись! – сказала она.
Я хотел к ней подойти.
– Нет, – сказала она, – садись. Ты можешь посидеть спокойно?
Я сел. Она молча смотрела на меня. Я хотел встать.
– Сиди, – сказала она.
Я чувствовал, что меня охватывает дрожь, и если так пойдет, то меня начнет раскачивать и я свалюсь со стула.
– Слушай, – сказал я, – спроси у меня что-нибудь о жене, о ребенке, о зарплате, о том, сколько я денег получу вот за эту мазню.
– Ты не можешь помолчать? – сказала она.
– Могу, – сказал я, – фига два от меня теперь дождешься хоть единого слова. Я буду нем, как саратовский холодильник.
– Теперь можешь подойти, – сказала она.
* * *
Я постепенно транжирил командировочные деньги. Сначала я решил, что мне хватит два рубля в сутки. Потом – полтора рубля. Потом я подумал, что как-нибудь выкручусь, и свел свой будущий рацион к рублю двадцати копейкам.
Маме я говорил, что мне надо кончать картину. Впрочем, я человек самостоятельный, и она особенно не допытывалась, почему я все откладываю с отъездом.
Конечно, я не работал. Я целые дни лежал на диване, ни о чем не думал, ничего не делал. Я ждал Иру.
Ей приходилось труднее. Я уж не знаю, что она говорила дома, когда появлялась там только на вторые сутки.
А у меня было очень много дел. И надо кончить картину, и заехать на Беговую, и домой…
Наверно, все думали, что я здорово работаю. Ребята даже перестали ко мне заходить, чтоб не мешать.
А я, стыдно признаться, я лежал целые дни, уткнувшись в подушку. Может, я о чем-то и думал, может, просто дремал – не важно. Я ждал Иру.
Иногда я вскакивал. Хватит. Ты не ребенок. Возьми себя в руки. Ты должен работать.
Я брал чистый лист ватмана… и начинал рисовать Иру. И ничего у меня не получалось.
Вот, ты считаешь себя художником. Ты знаешь, что и как. Ты разбираешься в сюрреализме и экспрессионизме. А просто портрет девушки ты не можешь сделать. Но разве можно ее нарисовать? Бред собачий, а кого нельзя нарисовать? Ну, в чем же дело?
И вдруг я смотрю на часы и замечаю, что сижу уже так часа два, не сдвинувшись с места, и не могу вспомнить, о чем же я думал все это время.
Потом шли опять какие-то провалы. Потом передо мной вставала картина. Огромное, спокойное, чуть плещущееся море, без горизонта. Солнечные блески. Но море не синее, а серое. Светло-серое, солнечное. Какие-то шарики или ролики в моей голове начинали крутиться и профессионально набрасывать картину этого моря. Но ничего не получалось. Огромное, светлое, блестящее море, без горизонта. Оно не вмещалось ни в какие рамки.
Хватит, Феликс, ты взрослый человек. Она обыкновенная девушка. Обыкновенная. Две ноги, две руки. Понял? Сколько ты таких видел. Каких? С двумя ногами с двумя руками? Нет, таких. Таких больше нет. И не было и не будет. Каких – таких? С двумя ногами и с двумя руками? Перестань. Но она обыкновенная. После школы – институт. Летом работала переводчицей. Этим летом она решила отдыхать. Еще бы, есть возможность. Папа и мама плюс дача. Ей не приходилось с восемнадцати лет зарабатывать деньги. Да, с восемнадцати лет ты уже приносил деньги домой. А она? Она еще ничего не испытала и ничего не знает. И она оказалась умнее тебя. Вот так, тихо, спокойно, элементарно, с неба, на тебя сваливается любовь.
Когда она приходила, я не мог встать. Я лежал и смотрел на нее.
– Сумасшедший, – говорила она, – если бы я тебя не знала, то испугалась бы твоего взгляда. Ты опять бездельничал? Нет, так не пойдет. Тебе надо срочно уезжать. Увидеть другой мир, других людей. Что, ты еще не был на улице?
Она садилась возле меня. Я брал ее руки, притягивал их к своим губам.
– Чудо мое, – говорила она, – смотри, ты скоро перегоришь.
А я смотрел ей в глаза. Мне ничего не надо было. Только бы чтобы она никуда не уходила. Только бы смотреть на нее.
Мой орудовец наглухо закрывался в своей будке и делал вид, что все происходящее его не касается. Я забывал о его существовании.
Но когда Ира уходила, он появлялся, сверкая начищенными пуговицами на новом мундире, держа под мышкой большой том «Правил уличного движения».
«Ну, – говорил он ехидно, – так что же будет дальше?»
Зажмурившись, я выбегал из дома.
От Красноярска я уже не мог отказаться. У меня не было денег, чтобы вернуть аванс.
Перед моим возвращением в Москву с Украины приезжает моя семья. На двойную жизнь я не способен.
И тогда?
Был куплен билет. Самолет уходил на следующий день, утром.
Вечером я поехал к отцу.
В коридоре молоденькая сестра (по-моему, ее звали Надя), потупившись, прошла мимо.
Я резко оглянулся. Она смотрела мне вслед.
Отец был очень плох. Он с трудом, не поднимая головы, протянул мне руку. Лицо его осунулось. Глаза были тусклыми.
– Привет, – сказал я бодро. – Я принес тебе три лимона.
У нас с ним такая манера разговора. Как будто он чуть-чуть прихворнул и скоро встанет, и вообще ничего особенного.
– Хорошо, – сказал он тихо. – Положи в тумбочку.
– Я завтра улетаю в Красноярск, – сказал я. – Большая командировка.
Я стал подробно рассказывать. Я чувствовал, что надо что-то говорить. Я боялся молчания.
– Хорошо, – сказал он. – Тебе надо ездить. Красноярск большой промышленный город. Там интересно.
– Что с операцией? – спросил я.
– Отложили. Может, вернется мой врач. Пока, говорят, не страшно.
– Слава богу, – сказал я. – Ты знаешь, я привез тебе письмо с Украины.
Я дал ему письмо. Я знал, что он любил мою дочь. И жена это знала. Она написала подробное письмо о Маше и в конце зарисовала контур ее руки.
Он долго читал письмо.
– Машенька стала большой девочкой, – сказал он. – Уже кричит: «Мама, мышонок проснулся».
Это было написано в письме.
– Да, – сказал я, – большая девка, бьет своего двоюродного брата.
Это тоже было написано в письме.
Мы помолчали. Я встал и подошел к окну. По садику гуляли выздоравливающие в синих пижамах. Слева стояло одноэтажное серое здание. Это был морг. Я сразу отошел от окна и сел на стул.
– А ты читал Программу партии?
Отец у меня иногда любит задавать неожиданные вопросы.
– Читал, – сказал я.
– Ну?
– Что – ну? Здорово, – сказал я. Я понял, что отец хочет со мной завести серьезный разговор, сказать мне то, что давно наболело. Я понял, что мне надо на него пойти, что это очень важно. У отца не должно быть даже мысли, что между нами какая-то трещина и в этом вопросе хоть какие-то разногласия. Но, во-первых, я не люблю, когда меня застают врасплох. Бунт чисто мальчишеский. Но главное, ушел я от разговора по другой причине. Отец выглядел очень утомленным. Наша беседа могла затянуться, но мне показалось, что именно сейчас отцу нужен полный покой. «В другой раз», – подумал я.
– А я уж было помирать собрался, а прочел – нет, жить хочется, хочется все это увидеть своими глазами.
– Ну, – сказал я бодро, – конечно увидишь.
– Мама мне говорила, что у тебя роман с какой-то девушкой.
Вот это номер. Однако. Агентура работает. Тут явно не обошлось без моей хозяйки.
– Да, – сказал я. – Я ее люблю.
– Ты знаешь, как я отношусь к твоей жене и к Машеньке. Но ты подумай. Не делай той ошибки, что сделал я. Ведь ты знаешь, что я…
– Да, – сказал я очень быстро. – Я все знаю.
Я знал эту женщину. Ее звали Фаня Борисовна. Она была, очевидно, хорошей женщиной. Но что-то в ней меня раздражало.
– Понимаешь, папа, – сказал я, – все это очень сложно. Вот буду в командировке, все обдумаю.
– Надо обдумать, – сказал он.
Мы помолчали. Я мучительно соображал, что бы еще рассказать. Невольно я взглянул на часы. До отлета самолета оставалось семнадцать часов.
– Ты, наверно, торопишься, – сказал он.
– Нет, – сказал я, – я еще посижу.
– В чем ты едешь? – спросил он. – Там может быть холодно.
– Не волнуйся, там жарко. Но я возьму с собой свитер.
Конечно, я и не думал его брать.
– Когда ты прилетаешь в Москву?
– Наверно, тридцатого августа, а если там будет очень интересный материал для работы…
Вдруг я увидел, как он побледнел и словно судорога свела его лицо. Он отвернулся и вытер глаза. Я знал, что это означает.
– Позвать врача? – спросил я.
– Не надо. Иди, Феликс, я устал.
– До свидания, – сказал я, – выздоравливай.
* * *
Ира ждала меня в мастерской.
– Что там?
– Ничего, – сказал я, – по-прежнему.
– Ну не хочешь – не говори.
Я тут не выдержал.
– Собачья жизнь! – кричал я. – Так нельзя. Так не может быть. Какие-то столетние старухи до сих пор спят на пуховиках. А тут?.. Он всю жизнь мучился. Его резали и кромсали. Он все время болел и все время работал. Но хоть бы под конец стало легче! Я убежал от него. Я не могу там быть. У него дикие боли. Ничего нельзя сделать. Такая была тяжелая жизнь, так хоть бы сейчас, под конец, стало легче! Это нечестно. За что? Ведь он делал только хорошее людям. Был бы бог, он бы не допустил этого. Так нельзя! Так нечестно! Это просто несправедливо!