Текст книги "Дюжина ножей в спину"
Автор книги: Анатолий Собчак
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Людмила сумела дезориентировать и наружное наблюдение: через прослушиваемые телефоны она назначила знакомым встречи и на 7-е, и на 8-е в разных районах Петербурга. А кого-то даже пригласила в гости – на день рождения дочери (16-летие!). Все переговоры с финской компанией, аэропортом и нашими парижскими друзьями о вылете она вела с "незасвеченных" телефонов. И это дало свой результат.
Вместе с тем в Петербурге о вылете знало достаточно много людей – кроме меня, жены и наших друзей ряд сотрудников аэропорта "Пулково", руководитель станции "Скорой помощи", кое-кто из врачей Военно-медицинской академии. Всех их потом будут допрашивать – почему знали, но не донесли!
Моя дочь, родители жены, дальние и близкие родственники – все они пребывали в неведении, всем им Людмила говорила, что проведет выходные дни у меня в Военно-медицинской академии. Они узнали о нашем отбытии во Францию только 10 ноября, когда в СМИ поднялся шум. Дочь Ксения, привыкшая к тому времени к самым причудливым поворотам в судьбе семьи, нисколько не удивилась сноровке матери. "Мама, вы действительно в Париже?" – невозмутимо спросила Ксения 10-го и, получив положительный ответ, справилась, в безопасности ли я во французской столице. Людмила обнадежила ее. В тот же день Людмила успокоила и всех наших родственников.
Лишь к 4 утра в ту драматическую ночь отошел я ко сну. Во сне мучили кошмары – кто-то гнался за мной, а я безнадежно опаздывал на поезд, который на моих глазах уходил со станции, и мною овладевало чувство безысходности.
Тревожный сон был прерван женой – уже в 6 утра 7 ноября она приехала в больницу, разбудила меня и предложила выпить чашку чая перед началом самого ответственного этапа моей эвакуации.
Неспешная беседа, недосказанность фраз и упование на Господа – таким был наш диалог в то утро. Диалог людей, идущих на смертельный риск во имя спасения своей чести и достоинства.
Около 8 утра в палате появился главный врач академии Юрий Шевченко, который стал за последние недели почти родным для нас человеком, оградил как мог от неприятностей и готов был, кажется, пожертвовать собой ради жизни пациента. Еще накануне мы с Людмилой написали ему ходатайство о досрочном прекращении моего лечения в академии, не желая подставлять этого настоящего Человека и Врача и его коллег. Жена отдельно дала ему расписку в том, что берет на себя всю ответственность за мою транспортировку за границу и продолжение лечения за счет собственных средств.
Осмотрев меня, главврач одобрил выписку и передал Людмиле историю болезни (латынь, применяемая медиками при диагностировании болезни и назначении рецептуры, облегчила впоследствии работу французских кардиологов). Мы тепло попрощались. Дежуривший в то утро медперсонал думал, что жена забирает меня домой в связи с праздником.
Около 9 утра в палату принесли носилки, меня спустили во внутренний двор и погрузили в "скорую".
К 10 часам – времени, когда обычно Людмилу начинала пасти "наружка", – мы уже прибыли в аэропорт. "Скорую" со мной пропустили на летное поле, а Людмила вместе с нашими документами, деньгами и двумя небольшими сумками прошла в зал вылета для прохождения таможенного и паспортного контроля.
Таможенники сочувственно отнеслись к нам и предложили было пройти сугубо формальный контроль, однако жена настояла на полномасштабном досмотре предъявила наши декларации о вывозе 8.000 долларов США и пропустила сумки через видеоконтроль. Мы не хотели, чтобы потом сплетничали о незаконном вывозе чего-либо ценного, да и подставлять ребят не хотелось. Людмила как в воду глядела – когда она возвратилась из Парижа, работники аэропорта и таможни рассказали ей о тех допросах, которым их подвергли, и поблагодарили ее за предусмотрительность.
Паспортный контроль – и тоже без эксцессов. Людмила решила отказаться от использования своего дипломатического паспорта (положен по статусу депутату парламента), и пограничники проверяли наши обычные загранпаспорта. Они были в полном порядке, с годовыми визами, но ощущение тревоги все еще не покидало Людмилу – коммунистический режим наплодил много стукачей. Тем приятнее было потом узнать, что никто из десятков людей, видевших тогда нас в аэропорту, не позвонил куда следует.
Когда Людмила прошла контроль, я был уже возле нашего миниатюрного самолетика, в карете "скорой". Ее появление придало мне новые силы, и я поднялся с носилок, чтобы выйти наружу и подышать свежим воздухом. Как поет Пугачева, на душе у меня тихо падал снег, а аэропорт все больше погружался в снежную пелену, но грязь превращала этот чудный белый снег в серую мякоть. Погода, как нельзя кстати, отражала в то утро мое душевное смятение.
Тем временем шла рутинная техническая подготовка самолета к дальнему беспосадочному перелету: туда-сюда сновали электрики и прочие техники предполетной эксплуатации, "снеговики" неспешно бороздили летное поле, керосиновоз проехал на заправку самолета.
Технический персонал совмещал свою работу с любопытством по отношению ко мне. То и дело ко мне подходили служащие аэропорта, здоровались, желали скорейшего выздоровления. Некоторые поздравляли с праздником 7 ноября, хотя было видно, что они считают этот день праздником исключительно по инерции, запутавшись в кутерьме разнообразных трактовок смысла данного нам историей выходного дня.
Наконец пришло время посадки в самолет. Экипаж состоял всего из трех человек – пилота, штурмана и врача-кардиолога. Все они находились в прекрасном расположении духа, жаждали полета и излучали оптимизм. Пилот скрупулезно проверял все приборы и системы связи. Экипаж, естественно, не ведал, кого они должны транспортировать в Париж и почему.
Повалил мокрый снег, и диспетчеры отложили наш рейс, что мгновенно отразилось на самочувствии Людмилы, решившей, что это неспроста. Было видно, как она занервничала. Я же был спокоен и покорился судьбе. Странно, но волнения я действительно не испытывал.
Мы не спешили подниматься по трапу, предпочитая дожидаться разрешения на вылет на земле.
Мне хотелось остаться здесь, на родной земле, в своем городе, и мысли отказаться от полета все еще не покидали меня. Трап казался мне ступенью в совершенно иной мир, где все не родное и все не мое, и оттуда, возможно, я в свой мир уже никогда не вернусь.
Почти целый час продолжалось ожидание вылета, пока наконец взлетную полосу не очистили и не обслужили регулярные рейсы – тогда и наше томительное выжидание закончилось.
Прозвучал сигнал к посадке. Мои ноги были впервые так тяжелы при подъеме по трапу – я не хотел покидать родную землю на носилках. В самолете первым делом врач с Людмилой уложили меня на носилки. На шею, грудь, руки и ноги мгновенно были закреплены датчики для оперативного мониторинга.
Я закрыл глаза и весь ушел в себя. Мне было до боли противно это жалкое зрелище моего отлета на чужбину. По мере разгона самолета по полосе мы все сильнее и острее ощущали, что, быть может, вот этим полетом и завершается моя жизнь в России. На память приходили строки воспоминаний многих русских эмигрантов вроде Галича, Синявского и других. В какой-то момент стало плохо и самой Людмиле. Мне пришлось ее успокаивать.
Самолет благополучно взлетел и взял курс на Париж, где я рассчитывал найти покой и пристанище. Лишь горечь от сознания того, что ты гоним и в опале, не оставляла меня. Все происходящее со мной я воспринимал как дурной сон. Никогда и помыслить не мог, что со мной может случиться нечто подобное.
После вылета из "Пулкова-2", диспетчеры заставили самолетик дважды на низкой высоте облететь один из новых районов Санкт-Петербурга, в чем Людмила узрела коварное совпадение – природа как будто напоминала мне о тяготах жизни в изгнании и давала шанс вернуться в аэропорт моего города. Города, которому я вернул его историческое наименование – Санкт-Петербург и с которым прожил самые счастливые и самые тяжелые годы своей жизни.
В ответ на мои неугасавшие сомнения и терзания Людмила решительно утверждала, что вся операция по отлету из страны есть единственно разумный шаг, на который, по ее глубочайшему убеждению, ее сподвигли некие высшие силы. В конце концов я понял, что обратной дороги у меня нет, а потому перелет в Париж есть данность, которую нужно признать и принять.
Первый час полета, в течение которого мы находились в воздушном пространстве России, Людмила вспоминала об известном эпизоде с уничтожением силами ПВО в 1983-м году южно-корейского "боинга" с почти тремястами пассажирами. Она мрачно шутила в том духе, что уж коли не пощадили столько людей, то наш-то "Фолкер" с двумя пассажирами сбить – пара пустяков. Реалистичным, разумеется, казалось наземное требование о принудительной посадке. Поэтому мы облегченно вздохнули, услыхав от пилота информацию о вхождении в воздушную территорию Латвии.
Вскоре после сообщения о вылете за пределы России я даже на короткое время задремал. Трехчасовой полет прошел без неожиданностей. Сопровождавший нас врач-финн, бородатый, добродушный и розовощекий (как на рекламных рисунках финского сыра), неплохо говорил по-английски и даже немного по-русски.
Он внимательно следил за работой моего сердца по монитору, потягивая кока-колу и олицетворяя собой спокойную уверенность и домашний уют. Мы немного поговорили, а потом Людмила стала по памяти читать мне свои любимые стихи. Начала она почему-то с лермонтовских строк:
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, послушный им народ...
Потом Мандельштам:
Мы живем, под собою не чуя страны.
Наши речи за десять шагов не слышны...
А затем пророческое И. Бродского:
Я вернусь в этот город, знакомый до слез...
И еще Б. Ахмадулиной:
Я этим городом храним,
И провиниться перед ним
Не дай мне Бог, не дай мне Бог – вовеки!
Все это пробудило во мне калейдоскоп воспоминаний. Явственно привиделась картина моего отчаянного сопротивления вводу войск в Ленинград во время августовского путча 1991 года, то, как я напоминал генералитету о Нюрнбергском трибунале и ночи напролет бился за жизнь города. Вспомнилось, как по своему домашнему телефону в декабре 1991-го дозванивался до канцлера ФРГ Гельмута Коля и просил его о срочной продовольственной помощи городу – поставках картофеля, муки, мяса, консервов и других продуктов; как добился от американского президента Джорджа Буша согласия на отправку в Ленинград с американских баз в Германии десятков тысяч тонн продовольствия – и тем спас город от назревавших голодных бунтов. Вспомнилась также череда усилий по возврату моему городу его исторического имени, множество осуществленных идей по возрождению духа столичности и культурного престижа города на Неве.
И какой мелочной и пошлой на фоне всего этого показалась политическая хлестаковщина моего преемника, посулившего горожанам золотые горы, причем сразу и всем. Все это не могло не обернуться для горожан большим обманом, а не большой работой, как было обещано. Но было обидно за город, который под водительством губернатора-сантехника стремительно возвращается к положению областного провинциального центра с соответствующими нравами и обычаями. Впрочем, доля вины за это лежит и на мне самом. Однако об этом позже...
Несмотря на миниатюрные габариты нашего самолета, полет проходил нормально, и лишь дважды кратковременно трясло. В такие моменты я невольно вслушивался в себя, беспокоясь за сердце, но, слава богу, самочувствие было нормальным.
Когда мы вошли в зону парижского аэропорта "Бурже", в наш салон ударило такое ослепительное солнце, что Людмиле пришлось срочно закрывать фильтры на иллюминаторах и пожалеть об оставленных дома солнцезащитных очках. Всего три часа полета разделяли наши миры, такие непохожие друг на друга: там – глубокая осень с отъявленно мрачной, неприветливой, пасмурной погодой, мокрым снегом и слякотью, а здесь – позднее лето, ясная теплая погода, немного поблекшая, но все-таки по-прежнему зеленая трава. Неприятный контраст в пользу Франции, невольно наводящий не только на климатические сопоставления.
На финише полета возникло ощущение схожести наших переживаний с женой и отвлечение от страшных мыслей и чувств, которые каждый из нас хранил внутри себя на протяжении всей операции по моему выезду из страны.
Франция встретила нас радушно – посадка была легкой. У трапа меня уже ожидала парижская карета "Скорой помощи". Людмила быстро прошла паспортный и таможенный контроль, благо представители этих служб сами подъехали к нашему самолету. Никаких вопросов пограничники и таможенники ни мне, ни жене не задавали.
По договору ответственность за мою доставку со стороны перевозчика заканчивалась в момент передачи меня на борт парижской "скорой". Так что наш врач с чувством выполненного долга передал своему французскому коллеге носилки со мной, слава богу без осложнений перенесшим полет. О чем тут же и была сделана запись в истории болезни и в сопроводительном акте. Мы поблагодарили финский экипаж и подписали все необходимые документы. Меня переложили на носилки парижской "амбуланс", заново подключив датчики для мониторинга.
Минут через двадцать после приземления мы уже мчались через парижский пригород Нейи. А через полчаса ехали по знакомым парижским улицам, едва тронутым золотой осенью.
Спустя час Людмила оформляла мои документы в регистратуре всемирно известного Американского госпиталя. Американским он называется потому, что был построен для обслуживания американских военнослужащих после войны. Когда американские войска были выведены из Франции, госпиталь передали Парижу, и теперь в нем работает исключительно французский персонал. Здесь мне предстояло пройти новое обследование и получить курс лечения в течение недели (а если бы дольше – обанкротился).
В запасе у меня было три дня спокойной госпитализации. 10-го днем, когда все выпуски новостей в России начинались с сенсационной информации о моем исчезновении из Петербурга, приемный покой Американского госпиталя наводнила толпа русских и французских репортеров, чтобы разузнать сведения обо мне любыми способами.
Поместив меня в палату госпиталя, Людмила воспользовалась своим правом и запретила персоналу давать какую-либо информацию обо мне, что впоследствии очень помогло. Сама же поехала в отель "Амбассадор", что на бульваре Османн. Одновременно были зарезервированы еще два отеля, куда она в дальнейшем переселялась, дабы избегать вездесущих журналистов. Друзья снабдили ее персональной машиной и радиотелефоном, помогали с переводом.
Утром 8-го Людмила поставила свечу в православной церкви на Рю Да Рю (около кафе "Петроград") в благодарность Господу за благополучный исход столь рискованного путешествия.
В тот же день и в последующие жена постоянно находилась рядом со мной в палате, пока разразившийся в России скандал в связи с отлетом не нарушил наше спокойное существование.
Слава богу, в Париже она была избавлена от оперативной слежки, но журналистское преследование было ничуть не легче.
Дабы не выглядеть боязливыми беглецами, я посоветовал Людмиле созвать открытую для всех пресс-конференцию.
Журналистов собралось тьма-тьмущая. Корреспонденты французских редакций прибыли на встречу на стареньких "Пежо" и "Рено", в то время как собкоры "Правды" и "Советской России" выделялись на этом фоне своими роскошными современными "Мерседесами".
Наибольшую бестактность проявил, как и следовало ожидать, русский репортер Юрий Коваленко, уже подозрительно долго живущий в Париже вначале от газеты "Известия", а теперь перекочевавший в "Новые известия". Профессионально поставленным голосом агента спецслужб он требовал на конференции от Людмилы немедленно предъявить наши паспорта, чтобы увидеть наш визовый статус. Тоталитарное мышление этого господина было как-то особенно неуместно ощущать в Париже – центре объединенной Европы, объявленной безвизовой территорией в рамках Шенгенского соглашения и тем самым привнесшей в наш мир совершенно новую культуру миграции, культуру XXI века.
За несколько дней до пресс-конференции, чтобы удовлетворить любопытство этого господина и воспрепятствовать различным домыслам о том, как мы выехали из России, Людмила показала ему наши паспорта с визовыми отметками. В строгом соответствии с Законом РФ "О порядке выезда и въезда в Российскую Федерацию", одним из авторов которого в свое время довелось быть и мне.
Врачебный консилиум под началом двух ведущих французских кардиологов полностью подтвердил поставленный в России диагноз и вынес вердикт: мне предписали проведение аортокоронарографии. Кратковременная передышка сменилась новым этапом нервозности и неопределенности.
Людмила, как могла, успокаивала меня – отто
го оптимизм окончательно не покинул пациента. В день исследования я твердо настроился на благополучный исход – я не собирался капитулировать перед продолжателями дела Вышинского и Берии.
Жена была до крайности изумлена, когда медики пропустили ее в предоперационную в верхней одежде, уличной обуви и без халата – настолько сильны напольные и настенные антисептики в госпитале. Ей предложили наблюдать за ходом операции по выведенному в соседнее помещение компьютерному монитору. Зрелище потрясло Людмилу: она лицезрела введение через артерию зонда, контрастного вещества и прочищение сосудистых "бляшек", – одним словом, была заочной соучастницей бригады хирургов. Нервное перенапряжение сыграло с Людмилой тогда злую шутку. По окончании процедуры негр-санитар вывез меня из операционной с наглухо наброшенной белой простыней на лицо да к тому же вперед ногами.
Реакция Людмилы была неожиданной – она оттолкнула санитара и сорвала простыню с криком: "Ты жив?!" Я пробурчал, что все в порядке. Она по-русски обругала санитара, повергнув того в шоковое состояние. Позже ей разъяснили, что вывозить послеоперационного пациента вперед ногами – общепринятая во Франции практика для отслеживания дыхания больного, а простыня служит дополнительной профилактической мерой для дезинфекции.
Вплоть до глубокого вечера Людмила находилась в тот день рядом со мной, ухаживая и помогая мне прийти в себя. Мы не поверили своим глазам, когда медсестра принесла ужин с бокалом красного бургундского вина спустя всего несколько часов после коронарографии. Либерализм больничного меню поистине безграничен. Да и разве может француз или гость Франции ужинать без национального вина, будь он хоть при смерти?! И вообще больничные порядки здесь либеральные, к тебе могут приходить сколько угодно посетителей, в больничном ресторане ты можешь заказать для них обед (разумеется, за дополнительную плату).
Спустя день, врачи обрадовали меня своим решением отказаться от операции аортокоронарного шунтирования и предписали консервативное медикаментозное лечение.
Кроме жены меня опекал в те дни и наш друг Владимир, неплохо знающий медицину и помогший с переводом. Пишу сейчас о Владимире и не могу не вспомнить о моем страшно несправедливом отношении к нему в бытность мэром Петербурга. Как-то раз он приезжал в город по делам и хотел обсудить со мной ряд вопросов, однако тогда как назло я настолько был загружен текущими проблемами, что отмахнулся от него и просил отложить беседу на будущее. Вспоминая этот и другие эпизоды моего пребывания во власти, еще и еще раз убеждаюсь – власть портит и калечит людей. Об этом я писал еще в своей первой книге "Хождение во власть" в 1990 году. Когда мне доводилось покорять в молодости горные вершины, на высоте всегда ощущалась нехватка кислорода и, если ты надолго задерживался там, могла возникнуть горная болезнь. Властная высота не менее опасна.
Не могу сказать, чтобы я стал циником или эгоистом во власти, либо испытал упоение властью и стал свысока смотреть на других. Для меня нахождение во власти было прежде всего интересной работой и возможностью реализовать давние идеи. Но и считать, что был всегда безупречен, – было бы неправдой.
В реальной жизни все оказалось куда сложней, чем представлялось. Многому приходилось учиться на ходу. Но власть – это прежде всего время, отпущенное тебе на осуществление задуманного. А жизнь постоянно отвлекает на текущие дела, и главного делать не успеваешь.
Ведь с чем мы – демократы первой волны – шли во власть? С желанием покончить с господством коммунистической номенклатуры, с желанием изменить отношения между человеком и властью, освободить конкретного человека от произвола бюрократической власти, ликвидировать привилегии власть имущих и т. д. А жизнь подбрасывала то путчи, то распад страны, то угрозу надвигающегося голода – и так каждый день, а время шло, и главное дело демократии дебюрократизация власти, уменьшение зависимости человека от государства, от произвола со стороны чиновников, – к сожалению, не делалось или делалось плохо, с постоянными оглядками, с потерей времени. Это общая наша вина, так как в конечном счете мы упустили шанс на быструю демократизацию страны, позволили нашим противникам исподволь дискредитировать саму идею демократии и получили то, что имеем сегодня: полукриминальное полицейское государство и грабительский капитализм под благозвучным названием – "номенклатурная демократия".
Начав свое хождение во власть, я отдавал себе отчет в том, что это временное занятие и нужно вовремя власть покинуть, пока самоуверенность, амбициозность, подхалимаж и прочие пороки не захлестнули тебя, пока властвование над другими людьми не превратило тебя в мутанта, которому ты сам еще несколько лет назад не подал бы руки. На моих глазах подобное превращение происходило с Ельциным и его окружением. Но, конечно, свой уход из власти я видел по-другому: делом чести было исполнить долг перед городом и страной обеспечить необратимость реформ, заложить незыблемый фундамент демократии. А в Петербурге решить главную проблему – уничтожить коммунальные квартиры и весь тот повседневный бытовой ужас, который с ними связан. Но жизнь распорядилась иначе.
Во мне постоянно жило подспудное желание освободиться от бремени власти, чтобы вернуться к нормальной личной и профессиональной жизни. Настоящая счастливая жизнь, которая, как я считал, и наступит после отставки – наступила не по моей воле и не так, как я представлял. И оказалась совсем иной счастьем здесь и не пахло. Драматическая утрата власти и последовавшие за этим травля и преследования, однако, как это ни покажется странным, сыграли и положительную роль.
Я снова вернулся к себе – обычному человеку и гражданину, семьянину, преподавателю, ученому, публицисту. Более того – нормальному человеку с естественным восприятием жизни. Прилипшие к облеченному властью Собчаку, но чуждые мне по сути наслоения – разом отпали. Моим друзьям и знакомым стало куда приятнее общаться со мной. И это сегодня для меня большое благо.
Борьба за власть, конкуренция во власти неизбежны, но если в их основе лежат интриги, если конкуренция нечестная, то это всегда порождает только ненависть и последующую деградацию личности. К несчастью для нас, интриганство и предательство в самых извращенных и уродливых формах стали в посткоммунистической России повседневным явлением. Оттого в нашей политической жизни и преобладают временщики, расточающие силы и время на взаимную ненависть и борьбу за куски государственного пирога. Тут уж не до любви к стране и не до государственных интересов.
Именно поэтому так быстро исчезли из политической жизни демократы первой волны (вспомните знаменитую Межрегиональную группу народных депутатов СССР) носители демократического идеализма и романтизма. Реалии жизни быстро рассеивают иллюзии, но беда, когда на смену идеализму приходит голый расчет, настоянный на деньгах и выражающийся в циничном отношении ко всему, включая мораль. В одной из драм Эсхила описывается, как человеческие достоинства вроде любви, преданности и сострадания порой влекут погибель человека. В его драме некий вельможа вырастил у себя в доме львенка, чтобы потом наслаждаться его преданностью и ласками и самому излучать любовь. Сначала он получил то, что хотел, – преданного ему великолепного льва, но вскоре животный инстинкт взял свое – и лев уничтожил вельможу и его близких. Так, по воле провидения наши добрые помыслы обращаются в орудие мщения. И полбеды, коли ты вырастил льва, а если шакала, который в стае с такими же, как он, набрасывается на своего благодетеля трусливо, со спины? К трагедии в этом случае примешивается еще и унижение.
"Пусть лгут лжецы – не снисходи до них!", "Хвалу и клевету приемли равнодушно!", "Собака лает, а караван идет!". Какие прекрасные слова и мысли, но как трудно руководствоваться ими, когда это касается именно тебя, когда ты сам вскормил шакалов, а они затравили тебя.
Внедрив меня в Париж и оставив на попечительство наших парижских друзей, Людмила 16 ноября улетела в Россию – к дочери Ксении, родным и парламентской работе.
Ее появление в здании Государственной Думы ошеломило коммунистов, а в особенности – Тельмана Гдляна, бывшего популярного при Горбачеве мифолога-"антикоррупционера", мечтавшего теперь воскресить свой имидж за счет "дела Собчака". Вся эта публика полагала, что с моим отъездом из страны в небытие уйдет и Людмила, чье депутатское место они рассматривали уже как вакантное. Нетерпеливая и гнусная публика требовала от фракции "Наш дом Россия" немедленно заменить Нарусову по партийному списку другим депутатом.
Как ни странно, горячо ликовал в связи с появлением моей жены в Думе Владимир Жириновский, лидер фракции ЛДПР и непревзойденный делатель думских сенсаций. В парламентском буфете он обрызгал Людмилу шампанским и тостовал в ее честь как "настоящей русской женщины, спасшей мужа от тюрьмы". Вторым столь же неожиданным союзником оказался Александр Невзоров, ранее приложивший немало усилий к моему проигрышу в Петербурге и чрезвычайно талантливо "опускавший" меня в ту пору! Невзоров целовал руки моей благоверной и просил прощения за свои прегрешения по отношению к нашей семье, соболезновал моей болезни.
Царские же холопы (Куликовы, Скуратовы и прочие) не преминули выступить с публичными заявлениями по поводу моего отъезда, в которых проскальзывала озлобленность от неудачи. Видимо, они были уверены, что добьют! Ан не вышло. К тому же и от хозяина нахлобучку получили.
Характерный штрих: когда ожидалось третье (и последнее для Госдумы) голосование по кандидатуре нового премьер-министра, тот же Гдлян подошел к Людмиле и со злобным удовлетворением сказал: "Если Думу распустят, мы тут же проведем у вас обыск, а затем и арест. – И напомнил: – В свое время ваш Собчак помешал мне стать Генеральным прокурором, теперь пришла пора рассчитаться". Когда злорадствуют ничтожества, всегда попирается закон и справедливость!
Глава 7
ПИСЬМО С. П., МОЕМУ СТАРОМУ
И ВЕРНОМУ ДРУГУ
Париж, май 1998 г.
Кафе "де ля Paix" – Гранд опера
Дорогой Сергей!
Эпистолярный жанр в общении со старыми друзьями (и передача писем с оказией) становится для меня с каждым днем все более привычным. Ты ведь знаешь, как я не любил раньше писать письма – ведь ни телефонная связь, ни официальные почтовые отправления в моем сегодняшнем положении не гарантируют безопасности ни моим письмам, ни моим собеседникам и адресатам. Прослушивание телефонов и беспардонное вскрытие моей корреспонденции на Родине безо всяких на то оснований прочно вошло в практику отечественных Шерлок Холмсов.
Страшно даже подумать, а не то что чувствовать, как ничтожества (для которых Берия и Сталин и сегодня являются идеалом) бессовестно вмешиваются в чужую жизнь и подслушивают самое сокровенное, что есть мне поведать моим родным и друзьям отсюда по обычным каналам связи.
Так что не обессудь, когда тебя потревожат передачей этого письма, посылаемого через надежного человека.
Как ты знаешь, моя жизнь с 1989 года не раз круто изменялась. Но теперешний этап, начавшийся в трагическом ноябре прошлого года, этап внезапной (и потому психологически особенно трудной) парижской эмиграции – он для меня самый трудный и мучительный во всей моей жизни! Прожив шестьдесят лет более или менее счастливой жизнью на Родине, я враз оказался перед необходимостью как будто заново начинать свою жизнь в условиях непостижимого для стороннего человека душевного разлада.
О Париже написано и сказано так много, что, кажется, трудно что-либо добавить. "Праздник, который всегда с тобой!", "Столица мира!", "Париж прекрасен всегда – в любое время года", "Увидеть Париж и умереть" – и самое удивительное, что все это сущая правда. Париж прекрасен и неповторим, когда ты приезжаешь сюда туристом, когда тебе заказана гостиница и тебя ждут экскурсии, театры, выставки да и просто наслаждение атмосферой этого великого города на берегах чудной Сены.
И совсем другое дело, когда ты оказываешься в роли его постоянного жителя, да к тому же в необычайно трудных обстоятельствах.
Сразу возникает тысяча проблем – и первая: где жить? Ты помнишь (а с какой досадой я вспоминаю!) выдумку бульварных журналистов о наличии у меня роскошного особняка на авеню Фош, самой дорогой улице Парижа. Но увы, ни особняка, ни даже небольшой квартиры! Поэтому пришлось поселиться сначала (после выхода из госпиталя), не поверишь, в двухзвездочной гостинице, где останавливаются в основном мелкие торговцы и наши братья славяне (югославы, поляки). Номер вообще-то был сносный, с душем (это отличает двухзвездочную гостиницу от трехзвездочной – там есть еще и ванна) и телефоном, мини-телевизором. Но даже в этой заштатной гостинице стоимость комнаты в сутки была 370 франков. Прикинув свой бюджет и решительно не зная, как долго мне еще предстоит жить в эмиграции, я посчитал слишком дорогой жизнь в такой гостинице. Поэтому вскоре я съехал оттуда.
Проблема, однако, была и остается по сей день: очень сложно отыскать приличную маленькую квартиру да еще с мебелью за такие деньги.
Предлагают в основном квартиры безо всякой мебели, одни стены. Но хлопотать еще и о самой насущной мебели и обстановке в моем возрасте и без знания французского языка не то, чтобы совсем разорительно, но морально и физически тяжело.
Кстати, замечу тебе, что моего знания английского здесь явно не хватает большинство французов английского не знают и знать не хотят. Они считают Францию центром мироздания и всей цивилизации, а потому принципиально хотят говорить только по-французски. Иностранцы же, по их глубокому убеждению, должны сами изучать французский, дабы приобщиться к их стране и культуре. Несмотря на известную долю снобизма, в этом есть и своя правда. Но, как ты понимаешь, мне теперь уже поздновато, хотя и необходимо осваивать французский – надеюсь, однако, на скорое возвращение в Россию, которое снимет эту проблему.