355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Варшавский » Крамольные полотна » Текст книги (страница 3)
Крамольные полотна
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 13:00

Текст книги "Крамольные полотна"


Автор книги: Анатолий Варшавский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Он обманул их всех тогда дерзко и смело. Он откупил нераспроданные экземпляры «Капричос», откупил доски и преподнес их королевской чете. Он уверил короля, что все нарисованное лишь безмятежная игра фантазии, что это просто нравоучительные сценки, что, рисуя их, он думал позабавить публику…

Инквизиторы вынуждены были отступить. Начавшееся дело было похоронено в архивах.

Но навсегда ли?

Ныне они вновь у власти. Тот, кто хочет говорить правду, вновь, как и двадцать лет назад, должен прибегать к иносказаниям и аллегориям.

…Положив «Капричос», старый художник садится за стол. Он долго сидит в задумчивости. Потом берет карандаш.

Красивая юная женщина, а вокруг нее – в темноте страшные и злобные хари, хохочущие, ханжеские, отвратные. Вот замахивается на лежащую какой-то изверг кнутом, предает ее анафеме другой; изо рта у него торчат клыки, над головой он поднял книгу – не инквизитор ли?

«Она воскреснет», – подпишет Гойя этот рисунок. Она – это Правда. Она воскреснет, как бы ни бесновались сановники и инквизиторы, папы, епископы, монахи, которых он – с их злобными ухмылками, уже приготовившихся отпевать Правду – изобразил в предыдущем офорте «Правда умерла».

Наступит день, и положит свою руку на плечо бедняка крестьянина Правда, другой рукой указывая на пламенеющую в лучах утренней зари даль. У ее ног спокойно спит дитя в своей колыбели, а сзади – возделанные поля, тугие снопы, корзина с цветами. Справедливость, свобода, будущее.

«Вот она, Правда», – назвал этот свой офорт из второй, заключительной части серии «Бедствий войны» Гойя.

Офорт был запрещен цензурой.

Для художника это не было неожиданным.

* * *

Незадолго до возвращения Фердинанда Гойя выстроил себе небольшой загородный дом, неподалеку от королевского парка Каса дель Кампо, на берегу Мансанареса.

«Кинто дель Сордо», «Дом глухого», – так окрестят этот дом жители Мадрида.

Здесь, в Кинто дель Сордо, он проведет многие годы. Здесь он создаст свою серию «Заключенные».

* * *

Из самой гущи испанской действительности черпал сюжеты для своих обличительных рисунков Гойя.

…Тогда, после выздоровления, в январе 1794 года, он отправил директору академии, Ириарте, записку. «Я, – было сказано в ней, – написал серию малых картин, в которых я мог совершить наблюдения, невозможные обычно в заказных вещах, и дать волю выдумке и изобретательности…»

«Процессия флагеллантов» называлась одна из посланных им Ириарте вместе с запиской картин. В белых несуразных колпаках, нанося себе удары плетью по обнаженным плечам, босые, оборванные, юродствуют во имя Христа приверженцы этой секты, стремясь перещеголять друг друга в «верности господним заветам», «изгоняя дьявола», умерщвляя плоть, страшные в своих садистских, порожденных больной, изуверской фантазией обрядах. Они возглавляют крестный ход. И тут же, на носилках, несут мрачную массивную, похожую на идола статую мадонны.

Гойя. Процессия флагеллантов.

Еще в 1777 году были запрещены шествия флагеллантов. Даже королевским министрам претили эти изуверские средневековые оргии. Но духовенство и инквизиция в 1792 году добились легализации «бичующихся».

И вновь в Мадриде, Сарагосе, Кадисе, в других больших и малых городах Испании, в ее селах можно было видеть отвратительные процессии фанатиков в белых колпаках и холщовых передниках, так старательно рассекавших себе кожу бичами, что брызгала кровь на прохожих.

И, быть может, не без умысла одновременно с этой картиной Гойя пишет еще одну, которую он озаглавил «Дом сумасшедших»: подвал с решетками на окнах и несколько человек. Кто молится, кто плачет, кто лежит пластом, кто в отчаянии закрыл лицо руками. Среди этих несчастных немало таких, кого до полного повреждения в уме довели суеверия и верования, насаждаемые церковью.

Гойя. Дом сумасшедших.

* * *

Художник, выходец из народа, неплохо знал свою Испанию. Наверно, никогда не изгладятся из его памяти воспоминания… Полукружье каменистых гор с коричневыми пятнами скал. Иссушенная ветрами и зноем земля. И небольшой оазис – деревушка Фуэндетодос, полтора десятка приземистых, с плоскими крышами домов. Здесь он родился, здесь играл со своими сверстниками. Здесь, в сложенной из грубого тесанного камня хижине с толстой поперечной балкой и низенькими комнатушками, провел он свое детство, сын ремесленника родом из крестьян и дочери обедневшего идальго, доньи Грасии Лусиентес.

…Вместе с родителями он переезжает в Сарагосу. Ему четырнадцать лет. Он учится у дона Хосе Лусана-и-Мартинеса. Копии, снова копии, еще раз копии. «Я потерял немало времени в этих упражнениях, – скажет он впоследствии, – так ничему толком и не научившись». Потом Мадрид. Он пытается поступить в Академию художеств. И терпит поражение. На заключительном заседании комиссии его имя даже не упоминается.

…1766 год. Шесть месяцев восемь кандидатов работают над заданной конкурсной темой: «Марфа, императрица Константинопольская, является в Бургос к королю Альфонсу Мудрому с просьбой возвратить ей часть той суммы, которую султан Египта назначил за выкуп императора Балдуина, ее супруга…» 22 июля собирается жюри. Среди его членов – самые известные художники Испании: Филипо де Кастро, Антонио и Александр Гонзалес Веласкез, живописец короля Франсиско Байеу.

Помимо подготовленной картины, соискатели должны – таково одно из условий конкурса – за два часа написать еще одну картину. Во всяком случае, создать хотя бы ее композицию. Тема – опять-таки историческая и отвлеченная: «Хуан де Урбино и Диего де Переда в Италии, перед испанской армией, спорят о том, кому достанется оружие маркиза де Пескара».

Два часа спустя объявляется решение. Первую премию и, следовательно, право поехать в Италию получает брат Франсиско Байеу, Рамон. Среди тех, кто не отмечен премией и даже не назван по фамилии, – Франсиско Гойя.

…Но он все-таки побывал в Италии. В молодости он любил всякие приключения. И, когда однажды его подобрали с ножом соперника в спине, он вынужден был, выздоровев, на время уехать из Мадрида. Он поступил в странствующую труппу матадоров. С ними он добрался до побережья.

В Риме он упорно учился. Но не отказывал себе в удовольствии вскарабкаться между делом на купол собора Святого Петра. Там он начертал свое имя – выше всех. Ловким, озорным был он в молодости.

В 1771 году он вновь попробовал выступить в конкурсе, на сей раз объявленном Пармской Академией художеств. Он занимает второе место. В определении жюри было сказано: «Если бы г-н Гойя в своей композиции менее отвлекся от программы, если бы колорит его картины был более удачным… он бы мог изменить наше решение о том, кому присудить первую премию». Если бы…

Гойе двадцать пять лет. Он по-прежнему почти никому не известный художник.

Впрочем, в неизвестности ему оставалось пребывать уже недолго.

В тот год в Сарагосе строился новый собор. Его нужно было расписать. Но художник, который взялся было за дело, запросил непомерную, по мнению святых отцов, сумму. Гойя соглашается на меньшую. Он соглашается на все – на своего рода экзамен, которому его подвергают, прежде чем заключить договор: нарисовать несколько фресок в виде пробы, а также сделать общий эскиз. От него требуют, чтобы работа была сделана хорошо, чтобы она была сделана быстро.

Он выполнил все. Первый и, быть может, самый трудный шаг был сделан.

У одних художников дарование проявляется чуть ли не с колыбели, другие развиваются медленно, постепенно.

Гойя принадлежит к числу последних. И всю свою жизнь он не просто наблюдатель событий – он их участник. Он знал то, о чем писал.

И он умел работать. За три с небольшим года, с июня 1776 по 1780, он сделал тридцать больших картонов – эскизов картин для королевской ковровой мануфактуры. Особенно удачными были картоны на темы из сельской жизни – веселые, жизнерадостные. Не вспоминал ли он родной Фуэндетодос? Ведь иногда и у тамошних бедных поселян бывали праздники. Тогда на маленькой сельской площади устраивали пляски: юноши в своих широких шляпах и узких, как у тореадоров, брюках, девушки в развевающихся юбках и расшитых болеро танцевали фанданго. Прогуливаясь, с гордостью поглядывали на них отцы и матери, своими развлечениями были заняты ребятишки.

Но уже тогда он создал своих «Бедняков у колодца». А на картоне «Раненый каменщик» двое рабочих несли на скрещенных руках пострадавшего при постройке господской виллы товарища…

Теперь, после воцарения Фердинанда, задуманное приобретало особый смысл.

«Ужас инквизиции, – было сказано в одном из актов кортесов 1812 года, объявленных Фердинандом вне закона, – в том, что она… заглушает всякую мысль, всякое движение вперед, убивает всякое проявление творчества и жизни, порабощает общество и низводит человека на степень животного».

Гойя хорошо знал эти слова. За ними была правда.

…Ему тогда было лет двенадцать, не более. Но память, его цепкая, ничего не растерявшая с годами память, четко хранила ужасную картину, свидетелем которой он стал в Сарагосе. Наверно, до конца дней своих не позабыть ему дощатый помост, наспех сбитый на одной из площадей города, толпу вокруг, а на помосте – несчастного узника, привязанного к позорному столбу. В рубище, босой, с всклокоченной нечесаной бородой, он затравленно озирался вокруг. Палач силой заставил осужденного сесть на табуретку и вытянуть вперед связанные веревкой руки и ноги. Ему воткнули между ладонями сжатых в судороге рук зеленую церковную свечу, вокруг шеи защелкнули смертельный воротник – гарроту.

Жирные, толстые, нахлебавшиеся вдоволь луковой похлебки, усладившие себя бутылкой доброго вина монахи хриплыми, ленивыми голосами прочитали приговор и гнусаво затянули «Те Deum». Страшно вскрикнул несчастный узник, когда, ломая шейные позвонки, завершила свое дело гаррота.

…Они вновь теперь, как и прежде, находились в тесном союзе – инквизиция и государство. И вновь, как и прежде, в каждом еретике видели врага правительства, а в том, кого объявляли «врагом королю и отечеству», – тайного еретика. И своего рода символом этого единства была каменная громада Эскуриала, воздвигнутого еще Филиппом II посреди каменистой, мрачной пустыни, – королевский замок и тут же и церковь и монастырь.

* * *

«Мы еще обсудим это, Гойя», – так неизменно отвечал на его просьбу уплатить деньги за портрет граф Флоридабланка, ставший в конце 80-х годов премьер-министром. Портрет имел успех, и, быть может, именно этому портрету Гойя был обязан тем, что на его работы обратил внимание двор.

Успех превратился в триумф, когда в 1789 году новый король, Карл IV, назначил Гойю придворным художником.

Гойя. За свободомыслие.

«Короли без ума от Гойи», – писал в те времена художник в одном из своих писем. Ему еще льстило тогда внимание вельмож, ему нравилось бывать при дворе, жить в богатом доме, иметь свой выезд. Он, вечный неудачник до того времени, теперь заботливо присоединил к своей фамилии дворянскую частичку «и». Гойя и Лусиентес именуют его, Гойя и Лусиентес, художник короля. Ему, еще за три-четыре года до этого радовавшемуся, что у него наконец есть стол, пять стульев, лампа, горшок с супом и бутылка вина, уверявшего, что, кроме скрипки и доски для игры в кости, ему ничего более не нужно, нравится то положение, которого он теперь достиг.

Но вскоре наступило отрезвление. Коренастый, мускулистый, с глубоко сидящими горящими глазами, Гойя был плоть от плоти народа, частицей народа, отнюдь не аристократом. Добродушный в те годы, лукавый, он со своей лохматой головой, со своими мужицкими привычками, грубоватой манерой разговаривать был терпим при дворе, но не более. В его гениальной кисти нуждались. Пропасть, существовавшая между грандами и народом, между сеньором и простолюдином, оставалась, и никакие ухищрения, никакие добавления к фамилии тут ничего не меняли.

Поднявшись высоко вверх по лестнице успеха, официально признанный лучшим художником Испании, у двери мастерской которого толпились, предлагая любые деньги, титулованные и нетитулованные властители страны (лишь бы он только согласился написать очередной портрет), Гойя душой, мыслями, чувствами оставался по другую сторону баррикад. Он видел зло и неправду, он знал, во что обходятся налогоплательщикам фривольные связи королевы Марии-Луизы и войны. Он знал, что каждый двадцатый в стране – идальго, уверенный, что трудиться – ниже его достоинства, а каждый сороковой – либо священник, либо монах. Он знал, как тяжко и трудно живет народ, веселый, жизнерадостный, храбрый, щедрый духом, пылкий народ, у которого нет ни земли, ни денег.

…Когда в 1798 году прибывший в Мадрид посол Франции Фердинанд Гийльмарде, бывший член революционного Конвента, голосовавший за казнь Людовика XVI, не был принят королем, первый живописец короля, отставив все другие свои работы, сам предложил послу написать его портрет.

Поза вызывающая и дерзкая, трехцветные – цвета революции – плюмаж и кокарда привлекали внимание на этом портрете. И с какой-то необычной для него нежностью выписал в общем довольно заурядные черты лица этого бывшего провинциального врача, служившего ныне Директории, Гойя. Ведь Гийльмарде отдал свой голос за казнь короля! Ведь именно за это его бойкотировал испанский двор.

В тот год уже были готовы семьдесят два из восьмидесяти офортов, вошедших в «Капричос».

* * *

Он все чаще работал теперь по ночам, иногда нарочно засиживаясь допоздна, иногда потому, что мучившая его бессонница посреди ночи поднимала его на ноги и не давали заснуть беспокойные мысли.

В 1788 году в письме к своему школьному другу Сапатеру он однажды воскликнул: «Как я желал бы жить в уединении и рисовать только то, что я люблю!»

Гойя. Твои минуты сочтены.

И вот теперь, на старости лет, он жил в уединении, но это было вынужденное уединение. И он рисовал не то, что любил, а то, что ненавидел.

…На убогом табурете женщина-калека. Рядом брошены на землю маленькие костыли. В тоске и отчаянии застыла осужденная. На ее голове короса – позорный бумажный колпак еретиков. Беднягу обвиняют в общении с нечистой силой. «„За то, что она безногая“, – приписал внизу Гойя. – Я знал эту калеку. Говорят, она была… из Сарагосы; на улице Алкала… можно было ее видеть, просящую милостыню».

«За свободомыслие», – назвал Гойя другой рисунок, сделанный тоже карандашом, в той же манере – черное и белое, с резкой штриховкой, с едва намеченными чертами лица. Прихвачена цепью за шею девушка, не может она ни на шаг отойти – цепь вбита в стенку. Палачи сковали колодками ее ноги. И стоит она, изнемогая от усталости, от боли. Приоткрыт в страдании ее рот, в поднятых к небу глазах – мольба и отчаяние.

«Твои минуты сочтены», – написал Гойя на рисунке, изображающем узника. Теряя сознание, откинулся всем корпусом назад человек. Вот-вот упадет он, замученный своими палачами. В руках у него книжка, которую он держит немеющими пальцами. Черные волосы, черные бакенбарды – и смертельная бледность, перекошенные в последнем страдании губы – как впечатляюще, с каким искусством лаконично, страшно все это было передано Гойей!

* * *

Гойя. Что может сделать портной.

Гойя знал, конечно, правило, которого придерживались так называемые благоразумные люди: «Молчи о короле и инквизиции». Но он не хотел молчать. И он не хотел быть благоразумным. Он видел геройство своего народа, он знал, что кровью лучших сынов Испании была обагрена земля в те грозные годы, когда Фердинанд и его гранды отсиживались в почетном плену у Наполеона.

Народу, отстаивающему свою свободу, народу, защищающему свои права, посвятил художник свои «Бедствия войны». Народу, томящемуся под властью реакции, страдающему от мракобесия и фанатизма, подлости и ничтожества королевского двора и инквизиции, посвятил он своих «Заключенных».

Гойя знал, что 14 апреля 1815 года Фердинанд посетил инквизиционный трибунал и выразил свое удовлетворение его «деятельностью». Он знал, что в католических газетах призывали к террору, писали, что не уменьшится число подданных короля, если три или четыре тысячи еретиков будут отправлены на костер. И он вновь и вновь возвращается в своих рисунках к той драме, что переживал его народ, он призывает к свободе, к борьбе против палачей.

Еще в «Капричос» он во многих офортах заклеймил лицемерие, ханжество церковников, пытки, применяемые инквизиторами, вытягивавшими из жертвы «признания», жадность церкви, ее стремление к обогащению. Он рисовал монахов с головами волков, ведущих за руку простых бедных людей; доносчиков инквизиции – в виде подсматривающих за людьми чудовищ; он рисовал пьяных монахов в подвалах монастыря; монахов-чревоугодников, обжигающихся горячей похлебкой. И не одни только инквизиторы почувствовали едкую издевку художника, изобразившего в одном из офортов «Капричос» засохшее дерево с двумя раскидистыми ветвями-руками, облаченное в монашескую рясу, а перед ним, перед этим привидением, застыла в испуге девушка, плачет женщина. В углу рисунка – бесенята. И злая, едкая подпись: «Как часто смехотворное создание превращается в фантастическое существо, которое, не будучи в действительности ничем, выглядит многим, так много могут сделать мастерство портного и глупость всех, кто судит о вещах только по их видимости».

Гойя. Какие золотые уста.

А чего стоил сатирический рисунок, озаглавленный «Какие золотые, уста». С каким тупым подобострастием внимают поучениям попугая – проповедника, самовлюбленного, надутого, ничтожного, болтливого, его невежественные и льстивые слушатели. Проповедник – попугай. Это было неплохо придумано!

И еще в «Капричос» он несколько раз возвращался к изображению жертв реакции, с гневом и болью рисуя то осужденную инквизицией замученную полуобнаженную женщину, посаженную верхом на осла, с коросой на голове, с тяжелым и грубым хомутом на шее – ее сначала задушат, а потом сожгут (ведь церковный суд, упаси боже, не проливает кровь), то мужчину в покаянном одеянии, тоже в коросе, со связанными руками, на дощатом помосте, с поникшей головой слушающего приговор.

Гойя. Этому праху!

Увековечить героизм мучеников и заклеймить кровавые злодеяния палачей хотел Гойя в «Заключенных».

За что мучают людей? За что их подвергают гонениям и пыткам, издевательствам и казням? За то, отвечает Гойя (он так и подписывает свои рисунки), что «не знает места рождения». За то, что «писал не для дураков». За то, что «болтала языком», «За свободомыслие», «За то, что она рождена в другом племени…» И он пишет: «Не теряйте мужества». Один из рисунков – узник лежит, уронив голову на ладони, – он подписывает: «Проснись, невинный».

«Проснись, невинный». Немалое мужество надо было иметь, чтобы написать такие слова.

Но Гойя не ограничивается изображением всех ужасов современной ему Испании. Он вспоминает и прошлые злодеяния инквизиции, травившей писателей и ученых, революционеров и философов, уничтожавшей десятки тысяч людей.

Гойя. Сапата, слава твоя будет вечна.

Истреблять живую мысль, отстаивать все старое, жить по библейским догмам – этому учили церковники, этим занималась инквизиция. И Гойя создает один из лучших своих рисунков. Цепью прикован к стене узник в широкой мантии, в шапочке, сумным и скорбным лицом. Узник – мыслитель, не потерявший человеческого достоинства, полный благородства; он не сломлен, хотя уже стар он, и страдальчески закрыты его глаза, и сгорбился он, устав от пыток. «Сапата, слава твоя будет вечна», – подпишет этот рисунок Гойя. Сколько иронии в этих словах. Ведь именно Сапата, инквизитор XVII века, опубликовал указ, которым пользовались и его преемники времен Фердинанда, – о праве инквизиторов подвергать свои жертвы любым пыткам.

…В колодках, сгорбившись, опустив голову, стоит в застенке человек. Он будет стоять так до тех пор, пока хватит сил. Но их немного у старика. Ему не дают есть. Ему не дают спать. Его вынуждают стоять, стоять, пока он не умрет. Решетка. Сырая глубь каземата.

«Не ешь, знаменитый Торреджано», – напишет Гойя. Он ничего не преувеличил на этом рисунке, – впрочем, как и на всех остальных. Торреджано был известным скульптором. В 1528 году севильская инквизиция приговорила его к голодной смерти за то, что взыскательный художник разбил не понравившуюся ему им же изваянную статую мадонны.

Церковный суд не проливает крови.

Гойя. Не ешь, знаменитый Торреджано.

* * *

Даже теперь нельзя спокойно смотреть на эти рисунки Гойи – они сделаны с тем же мастерством, с той же огненной силой, что и его знаменитые «Бедствия войны», что и его бессмертная картина «Расстрел», быть может, самая драматичная картина во всем западноевропейском искусстве. Это о ней и о картине Гойи «Восстание 2 мая» итальянский писатель Эдмондо де Амичис, один из прославленных борцов за объединение Италии, впоследствии скажет: «Гойя, должно быть, писал их с пылающими глазами, с пеной на губах и с яростью одержимого; это последняя точка, которой может достигнуть живопись, прежде чем превратиться в действие…»

Гойя. Расстрел повстанцев в ночь со 2-го на 3 мая 1808 г.

Из окон дома, в котором жил тогда его сын Хавиер, наблюдал Гойя в 1808 году первый бой мадридских ремесленников, тореадоров, крестьян окрестных деревень с вступившими в столицу оккупантами. Это было на площади Пуэрто дель Соль. Что могли сделать вооруженные навахами и дробовиками ремесленники и подмастерья против драгун и гвардейцев Наполеона? Но это было великим началом. Пройдет еще немного времени, и Жозеф, брат Наполеона, провозглашенный им королем Испании, напишет в Париж: «Испания не такая страна, как другие». Да, она была иной, чем Германия, Австрия, Италия. Только в двух странах, России и Испании, встретил Наполеон всенародное сопротивление.

Восстание в Мадриде было подавлено. Но вслед за Мадридом огонь перебросился в Астурию, потом на юг…

В ночь на 3 мая 1808 года, в следующую после восстания ночь, на пустыре на окраине города оккупанты расстреляли шестьсот человек.

…Он действительно писал эту картину в каком-то исступлении. Иссиня-черное небо, черная шеренга солдат, выставивших поблескивающие при свете большого желтого фонаря ружья, которые как бы отделяют бытие от небытия. И падают рядом с каменной стеной те, кто перешагнул смертную черту, – патриоты, люди из народа. Свершает во тьме ночной свои черные деяния черная свора оккупантов. И как символ разъяренной, непокоренной, сопротивляющейся Испании – молодой мадридец в желтых штанах и белой рубахе, в ярости и гневе вскинувший руки.

Свободу не убить!

Тогда это были оккупанты. Сейчас те же злодеяния творят контрреволюционеры.

Гойя верил, что участь народа изменится. Он писал: «Времена меняются». Он говорил: «Будущее заговорит».

* * *

Будущее действительно заговорило. В 1820 году приготовленный к отправке в Америку полк испанской армии под командованием Риего поднял знамя борьбы против абсолютизма. Началась вторая испанская революция. Она показала, что народ не хочет мириться с реакцией, с самодержавием, с инквизицией.

Фердинанд был вынужден упразднить инквизицию, закрыть многие монастыри. Правда, потом он вновь ввел ее, когда при помощи стотысячной французской армии подавил в крови революцию. Риего был казнен. Вновь тысячи и тысячи людей были отправлены в ссылку и умерщвлены в подвалах инквизиции и военных трибуналов.

Указом от И марта 1824 года в Испании были восстановлены феодальные права, привилегии церкви.

* * *

Гойя попросил разрешения уехать из Испании. Он ссылался на перенесенную за несколько лет до этого тяжелую болезнь, на необходимость лечиться на французском курорте, на старость. Ему действительно было уже много лет. Но он по-прежнему не расставался со своим черным цилиндром – тем, в котором он четверть века назад нарисовал себя в «Капричос». В те далекие годы этот головной убор назывался «Бенджамин Франклин» – первым моду на него ввел посланец заокеанской республики, тогда самой демократической страны в мире. И носили его главным образом те, кто отличался революционными симпатиями.

Гойя. Девушка с кувшином.

Разрешение было дано. Но старый художник не поехал в Пломбьер, не поехал лечиться. Он пробыл некоторое время в Париже, где все предвещало революцию, а затем отправился в Бордо.

Здесь, в Бордо, центре испанской эмиграции, он провел свои последние годы. И здесь он создал свои последние творения – незабываемые и поэтические, глядя на которые трудно поверить, что их рисовал больной восьмидесятилетний старик, теперь не только глухой, но и почти слепой.

«Только воля поддерживает меня», – писал он.

На рисунке, изображавшем бредущего на костылях старика, он напишет: «Я все еще учусь…»

Он опять рисовал людей из народа, своих друзей – эмигрантов. Это были теплые, живые портреты, полные любви и уважения, сценки, напоминавшие о радости простого труда: «Кузница», «Точильщик ножей». И здесь же он написал свою «Молочницу из Бордо», или «Девушку с кувшином», – девушку из народа, грациозную, красивую, не чета развратным придворным дамам…

Ненадолго он возвратился в Мадрид. Там была тьма, цепи и кнут.

Он умер в Бордо в 1828 году.

Незадолго до смерти он сказал: «Я больше не вижу, мой пульс не бьется, у меня нет ни пера, ни чернильницы. Но у меня остается воля, бьющая через край».

Лишь в 1898 году – семьдесят лет спустя – прах его был привезен в Испанию.

* * *

…Многое видело небо Испании. Дымные костры пожарищ и костры, зажженные инквизиторами, жестокость и мракобесие королей, на род в цепях. Но оно видело также, как бросали вызов тиранам ткачи Барселоны, горняки Астурии, батраки Валенсии, как сражался за лучшее будущее – и во времена Фердинанда VII, и во времена кровавого Франко – испанский народ.

Вот уже более двадцати лет, как опустилась над Испанией черная туча франкизма. Как и сто пятьдесят лет назад, в стране – сто шестьдесят тысяч попов, тридцать пять тысяч церквей и монастырей. Во мраке нищеты, бесправия, католического мракобесия и фанатизма живет эта страна сегодня.

Но придет день, о котором грезил Гойя, день, когда небо Испании станет ясным для народа.

Крамольные полотна

…О, если бы слова мои могли дойти до тебя,

труженик и страдалец земли русской…

Как я научил бы тебя презирать твоих

духовных пастырей… Ты обманут их облачением,

ты смущен их евангельским словом – пора их

вывести на свежую воду. Герцен, 1861


1

два взглянув на эскиз, на котором был изображен пьяный-препьяный священник и еще более пьяные участники торжественного церковного шествия – картина должна была называться «Сельский крестный ход на пасхе», – члены совета Академии художеств поспешили возвратить его автору. О священниках такое! Ни в коем случае.

На сей счет у молодого выпускника Московского училища живописи и ваяния, явившегося в академию в старенькой тужурке и худых штиблетах, было свое мнение. Но Перов не стал спорить. Неблагопристойно? Что ж. Будет и благолепие, будет и милая совету идиллическая картинка: ведь не станет совет возражать против новой темы, против того, что он изобразит проповедь в деревенской церквушке. Впрочем, он вовсе не собирался расстаться с задуманным. И, как только ему утвердили эскиз, принялся работать над двумя картинами сразу.

Осенью 1861 года (уже зарницами в ночи прополыхали взбудоражившие всю Россию бунты обманутых царем и священниками крестьян – в Кандеевке, в Бездне, в других местах, уже дошли в Россию пламенные строки Герцена, написанные в честь павших борцов) Перов почти одновременно закончил две картины.

И как он, наверно, посмеивался в душе, когда члены совета присудили ему медаль: не разобрались-таки в скрытом смысле «Проповеди в селе» ученые мужи.

Зато неплохо разобрались другие – те, кто были душой с восстающим против самовластья народом, кто с полуслова привык понимать эзоповский язык «Современника», кто еще за шесть лет до этого аплодировал Чернышевскому, провозгласившему, что искусство не может быть оторванным от реальной жизни и общественной борьбы. Именно это считал главным для себя и Перов, чуть ли не наизусть знавший «Мертвые души» и «Ревизора», зачитывавшийся статьями Белинского и Герцена, любивший стихи Некрасова. В свои двадцать семь лет он уже хорошо знал, почем фунт лиха, с достатком хлебнул его в годы учения в Арзамасе и в Москве, где очутился без копейки. Отец, бывший прокурор, впавший в немилость из-за смелого образа мыслей и нежелания подличать, сам сидел без денег и не мог помочь сыну.

О картине заговорил весь Петербург, даром что висела она в полутемном зале, была невелика размерами и как-то вроде бы даже терялась среди огромных полотен художников-академистов, по предначертаниям начальства черпавших свое вдохновение в эпизодах из священного писания или античной истории…

Здесь тоже была история, но совсем другая!

Посмотрите: старенький священник, одной рукой показывая на небо, другой вполне определенно указывает на помещика, сидящего в кресле. А сама проповедь – об этом свидетельствует надпись на стене – посвящена тому, что «несть бо власти, аще не от бога». И храпит под мерный рокот елейных слов, развалившись в специально для него припасенном кресле, толстый, плешивый помещик с округлым животиком – ему-?? уж во всяком случае эта проповедь ни к чему. И охраняет его покой здоровенный лакей, который гонит прочь осмелившуюся приблизиться к барам бедно одетую старушку. И увлечена разговором с местным щеголем молодая, с пустым и холодным лицом помещица. Чуть прикрывшись молитвенником, разодетая в шелка, беззаботная, с явным удовольствием внимает она комплиментам уездного дон-жуана.

Что им, богачам, сто раз уже слышанные слова: они давным-давно знают, что проклял во веки веков праотец Ной сына своего Хама и все его потомство, обязав его во все будущие времена, на веки веков (аминь!), трудиться для потомства Сима и Иафета – богатых и знатных.

Так ведь сказано в Библии, в Книге бытия, в главе IX.

И еще там сказано: «Рабы, повинуйтесь господам своим во плоти со страхом и трепетом, в простоте сердца, как Христу». Может быть, именно эти слова слетают с уст священника?

А позади бар – крестьяне. Это их уговаривает нести смирнехонько свой крест батюшка, не сопротивляться помещикам, надеяться на лучшую долю в загробном мире.

Помещик и крестьяне. Русь, где, словно скотину, словно вещи, продают и покупают и «живые» и «мертвые» души, где салтычихи безнаказанно губят невинных, где под ярмом самодержавия, освященного церковью, влачат жалкое существование миллионы и миллионы крепостных.

Вот стоят двое из них прямо перед кафедрой, с которой батюшка привычно грозит всеми карами ослушникам, – изможденные, усталые, чуть ли не в рубищах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю