Текст книги "Грустный вальс"
Автор книги: Анатолий Михайлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Его улыбка мне, успокаивая, обещала: что ж, все идет хорошо, все нормально. Но это все, дружище, были еще цветочки. Ну а теперь пора переходить и к ягодкам.
– А сейчас, Анатолий Григорьевич, – начал Федор Васильевич вкрадчивым и одновременно каким-то справедливо-решительным тоном и снова, как и в начале нашей беседы, положил на стол кулаки – ни дать ни взять – вылитый академик Павлов, – вы уж позвольте мне остановиться на ваших московских друзьях. Начнем, пожалуй (тут он снова придвинул блокнот), – с Козаровецкого (поставил тебя на первое место!). Хотелось бы от вас услышать, какие у вас с ним отношения?
– С Козаровецким?… – делая вид, что никак не могу собраться с мыслями, я почесал затылок – а это, мол, еще кто такой? – А-а… вспомнил. Когда-то мы с ним учились в институте. Вместе готовились к сопромату. Ну а пока я еще жил в Москве, так, иногда встречались. И то, потому что соседи. Все-таки в одном доме. А сейчас – ну какая это дружба: я – северянин, он – москвич. Интересы-то ведь разные…
Федор Васильевич улыбнулся:
– Ну, не скажите, не скажите… Да, кстати, он ведь переехал… – И смотрит на меня такой довольный (как будто похвалился: вот мы какие оперативные; что, не ожидал?!)
Но я даже и не повел бровью. Ну, переехал так переехал. Какая разница?
И вдруг он точно отрезал:
– Нам известно, что он собирается в Израиль. А вас, когда вы напишете свою книгу и перешлете, – там издать.
И это было им сказано все тем же спокойным и рассудительным тоном. Как будто на шахматной доске передвинул очередную фигуру. Или укладывает на стройке кирпич.
Да. Федор Васильевич сделал профессиональный финт. Пошел в психическую атаку. И хотя это было и неожиданно (ты никогда об этом даже не заикался, но мало ли, вдруг и на самом деле намылился), я все-таки не растерялся.
Я нахмурился:
– Клевета.
– Клевета?! – Федор Васильевич саркастически ухмыльнулся. – А вот мы сейчас посмотрим…
С этими словами он опять вытащил из ящика папку и, порывшись в бумагах, достал чьи-то не то заявления, не то объяснения. Федор Васильевич держал их над столом, но так, чтобы я ничего не видел.
– Здесь, на этих листах, собраны о вас мнения самых различных людей, и мнения, прямо скажем, неплохие, но все эти люди сходятся в одном, что человек вы, конечно, отзывчивый, добрый и, даже можно сказать, смелый, но где-то вы споткнулись (я еще не говорю – оступились) и вот никак не можете себя найти. И все эти люди искренне обеспокоены вашим будущим. Вот, например (читает): “Я знаю Анатолия Михайлова как отличного товарища, смелого, принципиального и решительного, но…” дальше, пожалуй, читать не стоит… (откладывает и смотрит на меня, а я смотрю на него).
Помолчали.
– Ну а что, Анатолий Григорьевич, вы можете припомнить о дне рождения вашей супруги Зои… – Федор Васильевич снова придвинул к себе блокнот, – Михайловны 9 октября 1972 года?
– Припомнить… – И я пожал плечами. – А чего там припоминать? Ну, были гости. Выпили. Я играл на гитаре. Слушали магнитофон. Спорили.
– Вот именно что спорили, – назидательно и опять все с той же нотой справедливости строго подчеркнул Федор Васильевич. – А о чем спорили?
– О чем? Да так, ни о чем. Я хотел слушать Высоцкого, а они не хотели. Давай, говорят, эстраду. Вот и поспорили.
– А вы эстраду не уважаете?
– Не то чтобы не уважаю. Просто все эти Пахмутовы кажутся мне неискренними.
– Но Пахмутова – это ведь не только эстрада. Это еще и гражданские песни, которые любит народ.
– Все равно я им не верю.
– Но людям ее песни нравятся.
– Вот и обидно.
– Зачем же навязывать свое мнение?
– Да я и не навязываю. Просто они на меня злятся.
– Ну, это вы зря. Они на вас и не думали злиться. А вот вы, видимо, сами того не заметив, сказали при них такое, что всех просто искренне удивило, можно даже сказать – поразило (роется в папке и снова читает): “…и после этого заспорили о Пахмутовой. Михайлов сказал, что он ее не может слушать, так как она все врет. Ему возразили: а как же ее песни об острове Даманском, на что Михайлов ответил: никакого такого острова не было, а все эти погибшие солдаты – выдумка. И вообще все это ерунда. После чего им было сказано, что в нашей стране засилье кучки обманщиков, которые сидят у власти…”
Сначала я решил, что он просто шутит. А он и не думает шутить -
все знай себе чешет и чешет. Ну ладно еще Пахмутова, “без нее” хотя бы “опустеет земля”, а вот “засилье кучки обманщиков” – это уже “происки империализма”.
– Ну а теперь, Анатолий Григорьевич, что вы на это можете сказать?
– Да ничего. Я же сказал – клевета.
– Ну зачем же вы так? Ведь не могли же эти люди все, как один, оговориться!
– Делайте очную ставку.
– Да что вы, Анатолий Григорьевич! Когда очная ставка, то это уже дело. Мы бы вас тогда не вызывали, а привезли бы сами.
– Так вот и надо было.
– Вы зря, Анатолий Григорьевич, горячитесь. Ведь мы вам хотим добра.
Снова помолчали.
– А может, Анатолий Григорьевич, вы были тогда пьяный и не помните?
– Дело в том, что к восьми часам вечера я поехал на гидрологический замер…
– В заявлении это указано.
– Да если бы я был настолько пьяный, что не помнил бы, что говорю, да еще бы меня растрясло в автобусе, то по дороге к реке я бы обязательно завалился. И к тому же замер нужно сделать ровно в 20.00, там стоит самописец. А иначе – брак. А у меня – можете узнать в управлении – за все время моей работы не было ни одного брака.
И не успел я закончить эту фразу, как неожиданно с бумагами в руках вошел один тип, как будто по неотложному делу, но такое впечатление, что в продолжение всего нашего разговора он стоял к скважине ухом за дверью и подслушивал. Бумаги он аккуратно опустил на стол и тут же встрял.
Конечно, начало беседы он не слышал, но так как он человек партийный, то врать он просто-напросто не может, понимаете, это ему противопоказано (вместо того чтобы со мной поздороваться, он разразился таким педагогическим отступлением); так вот, многолетняя практика ему подсказывает массу случаев, когда человек, будучи в стельку пьяным, совершенно автоматически и при этом безошибочно производил ту или иную операцию на своем рабочем месте.
И Федор Васильевич с ним согласился, что это действительно так, а этот тип, получив новую порцию бумаг, так же неожиданно исчез. Испарился.
Но это оказалось еще не все. Федор Васильевич снова порылся в папке, нашел там какой-то листок и, пробежав его глазами, предъявил мне еще одно обвинение.
Оказывается, в феврале этого года (число там у него зафиксировано) во время передачи последних известий, в которых шла речь о происках израильских оккупантов, я пришел в ярость и, чуть не разбив репродуктор, во всеуслышанье заявил, что еврейская нация – наивысшая и что скоро сионисты завоюют весь мир и к этому надо стремиться.
И это уже попахивает чем-то родным. Чувствуешь? Японский шпион Пильняк. А теперь вот израильский шпион Михайлов. И здесь уж не обошлось без помощи моей симпампульки. Иной раз придешь, а в телевизоре – на всю ивановскую перепляс, а чуть повыше со стены из репродуктора – краснознаменный хор, и тоже на всю катушку. И тут уж поневоле полезешь на стенку.
А дальше – немного фантазии и чуть-чуть воображения.
Наверно, их все-таки этому учат. На производственных семинарах. Или в методических пособиях.
– Ну, как? – В порыве удовлетворения Федор Васильевич уже чуть ли не потирал руки. – И это вам тоже ни о чем не говорит?
– Почему же? Говорит. – Я уже начинал злиться. – Мне это говорит о том, что все это клевета. Я же вам сказал. Ну дайте, – тут я к нему наклонился, – ну дайте посмотреть. Ну, из ваших рук. Просто интересно.
Но Федор Васильевич сказал, что читать обвинительное заключение (или как там это у них называется) имеет право только человек, который уже находится под следствием. И то не всегда. А только при определенном стечении обстоятельств.
– А вы, – Федор Васильевич с какой-то нежностью посмотрел на папку, даже чуть ее не погладил, – к счастью, еще не под следствием.
И это его “к счастью” прозвучало все равно что “к сожалению”.
Федор Васильевич положил на папку ладонь и задумался. И это выглядело так, как будто он меня уже загнал за флажки.
– А теперь, – Федор Васильевич опять сменил направление, – вы уж мне разрешите вернуться к вашим друзьям, в частности, – и он снова придвинул к себе шпаргалку, – к Валентину Лукьянову, вы же не станете утверждать, что и с ним тоже не знакомы?
– С Лукьяновым?… (Похоже, все-таки не зря после “происков израильской военщины” он спикировал на остров Даманский; вот я и перегорел, наверно поэтому и переспросил его слишком поспешно.) Да что-то, – чешу затылок, – припоминаю… (Тебе прилепил Тель-Авив, а чем, интересно, порадует Старика?) Вроде бы, – улыбаюсь, – поэт… И потом, ну какое тут может быть еще знакомство; я ведь вам уже говорил: я – на Севере, а Москва – далеко; недавно, правда, попался за этот год пятый номер журнала “Смена”. Открыл – смотрю, стихи Валентина Лукьянова; уж не того ли, думаю, Лукьянова, которого я один раз видел у Козаровецкого… кажется, в позапрошлом году…
Но Федор Васильевич меня не дослушал и сообщил, что он с этими стихами уже ознакомился. И что, пожалуй, еще неизвестно, кто из этих двух людей оказывает на меня большее влияние.
Лукьянов дает мне очень многое. Да и человек он, можно сказать, с опытом, и немалым. Но и Козаровецкий мне тоже дает не меньше. Скорее всего, их влияние на меня одинаковое.
Я сидел и молча на него смотрел, а он все говорил и улыбался, напустив на себя вид репетитора, только что втолковавшего неразумному ученику самое трудное место. И для закрепления материала осталось проанализировать кое-какие нюансы.
– Наверно, – продолжал рассуждать Федор Васильевич, – ваши друзья с большим интересом ожидают появления на московском горизонте свежей личности (это значит – меня), которая вращается в самых, можно сказать, дебрях народной жизни (это значит – здесь, в Магадане).
Я продолжал молчать, а Федор Васильевич вдруг ни с того ни с сего перескочил на нынешнее поколение и заговорил о проблемах отцов и детей. И даже разволновался:
– Ведь черт его знает, такие заслуженные родители и такие дети! Взять, к примеру, Якира – слыхали, конечно, про такого, ведь только что из Москвы…
И я поддакнул:
– Да кто же его не слыхал… такой полководец…
Федор Васильевич усмехнулся:
– Вот именно, полководец… А какой был отец… Или возьмем Махновецкого, вашего хасынского товарища. Отец – воин. Умница. А что сын? Правда, в отличие от вас, он проявил по отношению к себе больше самокритичности. А вы чем-то друг друга напоминаете. И биографии у вас чем-то схожие. И родители. Кстати, вы не знаете, где он сейчас?
И я сказал, что не знаю, слышал, что вроде бы он уехал.
Федор Васильевич похвастался:
– Сейчас он в Алтайском крае. Не позволили ему оступиться, помогли.
(А на самом деле уже давно в Карелии. А на Алтае он был года три тому назад, когда его поперли из Хасына. Наверно ведь знает, но темнит. Все хочет выяснить, связаны ли мы с Эриком сейчас. А может, и не знает. Выперли – и с глаз долой. Но вообще-то на них не похоже.)
– А теперь, Анатолий Григорьевич, – Федор Васильевич закрыл папку уже окончательно (такой уж у него сценарий) и торжественно спрятал ее в стол, – теперь слово за вами. А то я гляжу, – и так это ласково-понимающе на меня посмотрел, – что-то вы призадумались. Ну как, все было правильно в вашей жизни, оступались вы когда-нибудь и в чем-нибудь или нет и есть ли у вас после всего этого претензии к людям или, может быть, к себе и если есть, то какие?
И я Федору Васильевичу ответил, что в целом моя жизнь протекает правильно, что никогда и ни в чем я в жизни не оступался и что претензий к людям у меня нет, а если и есть, то, пожалуй, только к себе, что я еще слишком медленно осваиваю свое любимое дело – гидрологию.
Все с той же ласковой улыбкой Федор Васильевич сцепил у себя на затылке пальцы и, расправив плечи, с удовольствием похрустел суставами. И весь его облик при этом как бы меня убаюкивал, что да, конечно, я во многом заблуждаюсь, но все эти мои заблуждения ему очень понятны и близки, и поэтому он мне их не только прощает, но даже оставляет за мной право на свое собственное мнение.
А сейчас ему бы хотелось остановиться на чем-нибудь для нас обоих приятном, ну, например, на фортепианном концерте или на выставке цветов. Снять, как это принято говорить, лишние нагрузки.
Да и мне, наверно, тоже бы не помешало немного расслабиться. “Ведь вы же со мной согласны?”
И тут он вдруг спросил:
– А каковы, Анатолий Григорьевич, ваши отношения с Солженицыным?
– С Солженицыным?! – На этот раз я действительно Федора Васильевича не понял и, честно говоря, даже растерялся, уже по-настоящему. Может, у него и правда поехала резьба. Как результат нашей изнурительной беседы.
Но потом все-таки сообразил, что такая у него шуточная форма вопроса. На самом деле Федора Васильевича интересует, как я к Солженицыну отношусь. И, успокоившись, я даже заулыбался.
– Ну какие у меня могут быть с ним отношения? Просто я этого писателя очень уважаю и одобряю редакцию журнала “Новый мир”, выдвинувшую “Один день Ивана Денисовича” на соискание Ленинской премии. Ведь недаром же на встрече руководителей партии и правительства с деятелями культуры было сказано, что “такие произведения воспитывают уважение к трудовому человеку, и партия их поддерживает”. (Честно говоря, эту цитату я выучил на всякий случай – я помню, как Валя по этому поводу смеялся.)
И еще мне у него нравятся напечатанные в “Новом мире” рассказы. В особенности “Случай на станции Кречетовка”. А больше я у него ничего не читал.
Но форма вопроса оказалась совсем и нешуточная: оказалось, что 7 июля 1970 года Валентин Лукьянов по моей личной просьбе в деревне Рождество Наро-Фоминского района Московской области встретился с “отщепенцем” Солженицыным и передал ему на рецензию мою рукопись. И все это у него зафиксировано в его блокноте. Так что можешь теперь Валю поздравить с рождением ЛЕГЕНДЫ.
Вот это, я понимаю, эквилибристы. Здесь и Олегу Попову, я думаю, нечего делать. Сейчас возьмет да и вытащит из папки то Ларисино письмо. То самое, что Зоя тогда вытряхнула из моего кармана, когда зашивала мне пиджак.
А потом его по пьянке сожгла. (Представляю, как они сокрушались, когда об этом узнали. И непонятно даже, кто сокрушался больше – они или я.) В этом письме, помнишь, Лариса сидела на веранде и вдруг увидела работающего на соседнем участке Александра Исаевича.
А что сожгла – так им сейчас и все карты в руки. С одной стороны, уничтожено вещественное доказательство, зато, с другой – теперь его можно использовать как вольный трактат.
И сразу же, внедрившись в обстановку, накуковали про Ларису. А Зоя, как только слышит это имя, готова даже подтвердить, что я хотел, например, взорвать наш Дворец профсоюзов. Такая у нее сила воображения. Только вот не совсем понятно, то ли они ее к себе вызывали, то ли она пришла к ним сама по зову сердца.
Пригвоздив меня к позорному столбу, Федор Васильевич еще раз выдвинул ящик и, поиграв тесемками от папки, задвинул его обратно.
– Ну а теперь что вы можете на это сказать?
И я не стал нарушать уже сложившуюся традицию и повторил:
– Клевета.
Надо было бы снова потребовать очную ставку – но я как-то сразу не догадался. Но если бы даже и дошурупил, то все равно номер бы не прошел. Федор Васильевич тогда бы мне объяснил, что очная ставка с Солженицыным, к сожалению, не в их компетенции.
А на мою очередную “клевету” отреагировал точно Китай, сделавший четыреста двадцать девятое строгое предупреждение Тайваню.
– Не знаю, не знаю. Все эти документы, – и он опять выдвинул ящик, – отражают общую точку зрения окружающих вас людей. Ведь не станем же мы все это придумывать.
И замолчал. Как будто поставил точку.
Как бы подчеркивая значительность происходящего, Федор Васильевич даже чуть привстал и для внушительности хотел было пройтись по кабинету, но потом раздумал и, опершись кулаками о стол, откинулся на спинку стула:
– Будем считать, Анатолий Григорьевич, что разговор у нас состоялся.
И довольно откровенный. Правда, не такой откровенный, как этого бы хотелось. А теперь, если можно так выразиться, не мешало бы подвести итоги.
Тут он нажал на кнопку, и вошел тот самый тип, что уже встревал про пьянство на рабочем месте, и мне, как в прошлый раз, опять показалось, что он стоял ухом к скважине и подслушивал, такой у него был озабоченный вид.
Федор Васильевич велел ему что-то принести, и тот принес целую кипу листов. А сам Федор Васильевич склонил голову набок и, как на выпускном экзамене, старательно шевеля губами, стал на каждом листе выводить вопрос, на каждый из которых, как я догадался, мне предстояло написать ответ.
Писал он довольно долго, и, пока он шевелил губами, я все соображал, что же мне теперь делать дальше.
С одной стороны, это уже не прокуратура, куда я после фельетона сдуру ходил качать права (за клевету решил подать на “Магаданскую правду” жалобу). И потом, я же пришел в прокуратуру сам, а сейчас меня сюда все-таки вызвали. Но, с другой стороны, где же тогда документ? Хотя бы прислали повестку. Ну, на худой конец, пригласительный билет.
И я решил ничего не писать. Тем более что Федор Васильевич все шпарил и шпарил (все разворачивал свои вопросы). И меня это уже начинало раздражать.
Наконец он от своей писанины оторвался и, велев мне придвинуться поближе (не совсем, правда, понятно, зачем; но я, конечно, даже и не пошевелился), стал читать содержание.
Вопрос № 1
Какие магнитофонные записи у вас имеются? Имеются ли среди них политически невыдержанные? И если имеются, то какие?
Вопрос № 2
Какие литературные произведения у вас имеются? Имеются ли среди них политически невыдержанные? И если имеются, то какие?
Вопрос № 3
Какие собственные литературные произведения у вас имеются? Имеются ли среди них политически невыдержанные? И если имеются, то какие?
Вопрос № 4
Позволяли ли вы где-либо и когда-либо политически невыдержанные высказывания? И если позволяли, то какие?
А дальше шли вопросы, как выразился Федор Васильевич, уже более конкретного порядка. Сначала про ребят с острова Даманский и песни Пахмутовой (позволял или не позволял?). Потом про международный сионизм (утверждал или не утверждал?). И наконец, про рукописи на даче Солженицына (передавал или не передавал?).
Я еле-еле его дослушивал и, ерзая от нетерпения, все ждал, когда же он закончит. А когда он замолчал, то как бы поставил окончательную точку, сообщив, что ни на какие вопросы я ему отвечать не собираюсь.
Надо было, конечно, произнести это посуровее, не то чтобы стукнуть по столу кулаком, но все-таки; а я как-то, наверно, промямлил, и получилось не совсем вразумительно.
Но Федор Васильевич сразу же перестал улыбаться и даже не то чтобы ахнул, но состроил такую скорбную гримасу:
– То есть как это не собираетесь?!
И со стороны могло показаться, что он просто поражен.
А я, в свою очередь, постарался напустить на себя такой скучающий вид:
– Да так.
И теперь Федор Васильевич даже как будто спал с лица, и мне его, честно говоря, сделалось жалко. Он опустил глаза и как-то горестно произнес:
– Вы меня, Анатолий Григорьевич, просто огорчаете. Ну хорошо. Допустим, всего этого не было. Вот и напишите.
Но я все равно не сдавался:
– Нет. Не напишу.
И он теперь прямо-таки изумился:
– Но почему же?
Я объяснил:
– Да потому что не хочу заводить сам на себя дело, которого нет.
И здесь он, изображая дружелюбие, участливо рассмеялся:
– Вот мы и хотим, чтобы вы все объяснили. И чтобы не было никакого дела.
Но я продолжал настаивать на своем:
– Вот я начну вам все объяснять и этим самым и заведу на себя дело.
Федор Васильевич все продолжал смеяться, но теперь уже как-то не совсем весело.
– Странный вы какой-то, Анатолий Григорьевич, человек, все что-то подозреваете. Все думаете, что вас здесь хотят на чем-то поймать. Неужели вы все еще не понимаете, что мы только хотим во всем разобраться и, как я вам уже говорил, если потребуется, протянуть руку помощи.
И я ему еще раз повторил, что совсем не собираюсь оставлять в этом учреждении свою подпись.
“Покажите тогда обвинение, заводите дело, вызывайте свидетелей, устраивайте очную ставку…”
В каком-то справедливом недоумении он уперся скулой на кулак, напомнив своим обликом Аленушку с картины художника Васнецова. Ну как же ему меня все-таки убедить? Вот ведь какой чудак, не верит! И откуда только в наши дни берутся эти отчуждение и недоброжелательность? Да. Во времена Магнитки и Днепрогэса такого, пожалуй, не было. И много, очень много еще предстоит поработать, прежде чем мы станем свидетелями торжества новых идей.
И, как бы зарядившись пафосом крылатой фразы, на этот раз он даже встал и, пройдясь по кабинету, неожиданно отчеканил, что по такому-то параграфу такого-то свода законов человек, вызванный в их организацию, ОБЯЗАН по первому требованию давать им письменное объяснение. (Теперь я, конечно, понимаю, что совершил большую оплошность, что сразу этот свод не потребовал и тут же его внимательно не прочитал.)
Но ведь там, если даже такой закон и существует, речь идет о человеке уже ПОЛИТИЧЕСКИ НЕВЫДЕРЖАННОМ.
Представляешь, такой вопрос: позволяли вы где-либо и когда-либо ПОЛИТИЧЕСКИ НЕВЫДЕРЖАННЫЕ МЫСЛИ? И если позволяли, то какие? Наверно, тоже специальный параграф.
Федор Васильевич опять уселся за стол и, оседлав своего конька, снова продолжил наш теоретический спор: мог я или не мог сказать тогда такое, что “всех просто-напросто поразило”. И тогда я решил сменить тактику и напустить на себя маску “униженного и оскорбленного”.
Практически здесь может быть только одно из двух: либо тот, кто на меня написал, клевещет, и тогда он, значит, подлец, либо, наоборот, раз я сейчас упорствую, то, значит, клевещу я и скрываю теперь свое подлинное лицо – когда трезвый, а раскрыл его по-настоящему тогда, в пьяном виде; а то, что я был пьяный, не только не снимает с меня вины, а даже, наоборот, еще больше ее усугубляет; ведь недаром же говорят в народе: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
– А значит, – уже почти кричал я, все больше и больше распаляясь, – вы считаете меня отпетым негодяем и пытаетесь это любым способом доказать!
И Федор Васильевич, уже не на шутку обеспокоенный, стал меня успокаивать, что они совсем и не считают меня подлецом, “ну что вы, Анатолий Григорьевич!”, а даже совсем наоборот, просто они хотят мне показать, что я тогда просто не подумал.
– Ведь бывает же, возьмем, к примеру, и такое: свой человек, рабочий, фронтовик, имеет правительственные награды, и вот, по пьяному делу, ругает советскую власть, которую сам же, проливая кровь, защищал. И тут, вы же со мной согласны, сразу видно, что человек просто не думает, а оступается. Так что ж мы, по-вашему, сразу же станем его наказывать? Нет. Мы его сначала предупредим и протянем ему руку помощи…
И тут вдруг вошли теперь уже сразу двое: один – все тот же самый, из правдивых, все что-то никак не может успокоиться, а другой – такой седой мордоворот из “начальничков”, какая-то здесь у них шишка и вроде бы тоже по делу. И этот, в отличие от Федора Васильевича, про которого можно сказать, что он мягко стелет, вел себя по отношению ко мне вызывающе нагло. Он просто-напросто смеялся мне прямо в лицо; ну и, конечно, подтвердил, что у работников Комитета государственной безопасности и на самом деле имеется такое право – задерживать любого встречного и поперечного, и задержанный в любом случае обязан писать объяснение. А когда я ему возразил, что это противоречит законам советского общества, то он не то чтобы расхохотался, а мне даже показалось, что от смеха у него выступили слезы, и со слезами на глазах он предложил мне подать на КГБ в суд.
– А вы подайте, подайте! – Он уже прямо чуть не приплясывал. – Может, у вас что-нибудь и получится. Видите, как мы здесь все дрожим… – И в каком-то душевном порыве он опять загримасничал и затрясся…
И даже Федор Васильевич, при всей своей деликатности, и тот не выдержал и как-то скромно заулыбался. Я уж не говорю о том самом типе, который все тут же вертелся и все продолжал ссылаться на честное слово коммуниста.
А когда они оба вышли, то Федор Васильевич меня даже упрекнул:
– Вот видите, Анатолий Григорьевич, и начальник отдела вам тоже подтвердил, а он же врать не будет.
И тут на меня как будто вдруг что-то нашло, какое-то затмение. Наверно, все-таки эти двое оказали на меня психологическое воздействие.
Я нахмурился:
– Ну хорошо, я отвечу на ваши вопросы. Но только я на них отвечу по-своему.
Услышав эти слова, Федор Васильевич просиял, и мне даже показалось, что он на своем стуле подпрыгнул.
– Ну конечно по-своему! Конечно по-своему! – и скорее, пока я, чего доброго, не передумал, сунул мне авторучку и придвинул пустой лист.
Он ко мне перегнулся:
– Напишите вот здесь с правой стороны наверху – “В Магаданское отделение Комитета государственной безопасности”. А посередине – вот здесь (и он еще раз показал) – “Объяснение”.
Я отложил авторучку в сторону:
– Нет. Так я писать не буду.
Он забеспокоился:
– Ну почему?
И я опять ему стал втолковывать, что я не имею никакого желания писать в Магаданское отделение Комитета государственной безопасности объяснение. ОБЪЯСНЕНИЕ – это, значит, в чем-то провинился. “Тогда покажите обвинение”.
– Ну, такая, – он уже как бы оправдывался, – существует форма…
Но я его перебил:
– Я напишу… Ответы на вопросы (он немного поморщился)… – и тут я задумался, – которые были мне заданы 8 июня 1973 г. полковником Комитета государственной безопасности (я уже писал) тов. Горбатых Ф. В. – (он поморщился еще больше и заметил, что этого бы писать не следовало, но согласился и с этим). – Потом я сделал паузу, и Федор Васильевич, продолжая держать меня на прицеле, застыл…
Я подумал и написал:
“Политически невыдержанных магнитофонных записей, а также политически невыдержанных литературных произведений (своих и чужих) не имеется…”
Федор Васильевич дотронулся до моего локтя и перед “не имеется” велел мне чуть повыше аккуратно дописать “у меня”, “а то, знаете, так не совсем понятно у кого”.
“…А также, – продолжал я дальше, – никогда и нигде не позволял политически невыдержанных высказываний”.
И здесь он опять усмотрел неточность и перед “не позволял” заставил меня дописать слово “я”, “а то, вы же со мной согласны, тоже не совсем ясно”.
Тут Федор Васильевич понял, что сейчас я поставлю подпись, и снова забеспокоился. Ведь еще же столько вопросов!
Но я ему объяснил, что все остальные вопросы вошли в предыдущий, а я уже на него ответил.
Тогда он предложил мне написать, ну хотя бы так: а на остальные вопросы
я больше ничего объяснить не могу. (Уж больно ему хотелось, чтобы я ну хотя бы здесь, но все-таки ввернул в письменном виде слово “объяснить”.)
Но я уже написал: а на остальные вопросы я больше никаких ответов дать не могу.
И, поставив число, расписался.
Все еще не веря своим глазам, он, метнувшись, схватил со стола лист, а то еще, чего доброго, что-нибудь такое отмочу – и тогда весь его титанический труд пойдет насмарку, и, запихнув вместе с ворохом так и не понадобившихся заготовок в папку, чуть ли не вытер со лба капли пота.
Конечно, он рассчитывал если и не на художественное произведение, то уж, во всяком случае, не на одну-единственную страницу; да и та была заполнена всего лишь наполовину.
Но зато моей собственной рукой. Да еще и вдобавок подписана.
И Федор Васильевич опять заулыбался и снова сделался разговорчивый. Все еще приходя в себя, он как-то укоризненно приговаривал:
– Какой же вы все-таки, Анатолий Григорьевич, недоверчивый. Ведь сколько пришлось потратить времени на такой пустяк!
И действительно, было уже семь часов. А я пришел ровно в два.
Я Федору Васильевичу пожаловался:
– Теперь мне сегодня будет.
И Федор Васильевич мне посочувствовал:
– Да. Представляю.
И мы с ним еще минут двадцать поговорили о моей личной жизни.
Оказывается, в этом отношении Федору Васильевичу все досконально известно. И даже все выражения, которыми иногда меня Зоя награждает. И он не представляет, как это я, можно сказать, интеллигент в самом высоком смысле этого слова, могу такое терпеть.
А про Зою он выразился так:
– На двух мужьях обожглась, а теперь на вас отыгрывается. Смотрите, она вас когда-нибудь пристукнет. И мой вам совет: подумайте насчет дальнейшей жизни с этой женщиной, характер у нее крутой. Подумайте, как следует подумайте.
И все это говорилось таким тоном, точно вся наша с ним встреча была посвящена исключительно этой теме. И теперь Федор Васильевич просто делится со мной своим жизненным опытом. Как мужчина с мужчиной.
Хотя ради справедливости надо отметить, что в политическом смысле эта женщина, которая мне неровня, оказывает на меня благотворное влияние. Все-таки одергивает при непродуманных высказываниях и удерживает от неблаговидных поступков.
– А надо бы, Анатолий Григорьевич, наоборот, чтобы вы, как человек, стоящий, так сказать, на более высокой ступени, дотягивали бы эту женщину до своего политического уровня.
Ну а насчет моего позднего сегодняшнего возвращения я могу не беспокоиться – и, склонившись над своим блокнотом, он записал телефон и, вырвав страницу, протянул ее мне. И теперь если Зоя Михайловна не поверит, что я до сих пор был здесь, то она может ему позвонить, и он ей это подтвердит. (А Зоя Михайловна ему в ответ расскажет, как я себя после визита к ним вел, о чем говорил и вообще будет его держать в курсе событий.)
А мне он советует быть поаккуратнее. Не то чтобы осторожничать, а просто надо понимать, что все люди разные и может сложиться, “как бы это вам объяснить”, не совсем здоровая обстановка.
(Это значит, чтобы я особо не распространялся про свой сюда визит любопытному Павлуше. А то будет как-то некрасиво: сначала я расскажу ему, а Павлуша потом им; а после второго стакана – мне; и потом опять им; и снова мне. И тут уж непонятно, кто кому и про кого дает информацию.)
Да и Зое Михайловне он бы тоже советовал все не рассказывать. В общих чертах, конечно, можно, но не больше. А от деталей, по мнению Федора Васильевича, лучше бы воздержаться. (Начну, например, выяснять про свою публикацию в Израиле. Или про Ларисино письмо.)
– Знаете, женщина все-таки есть женщина. Может ведь и не так понять.
И тут вдруг опять вошла эта парочка – Мордоворот и любитель сослаться на честное слово коммуниста. Они уже намылились уходить, и Федор Васильевич их как бы пригласил на прощальные дебаты. Беседа протекала уже по инерции и носила явно лирический характер. И когда снова заговорили о Зое, то эти двое тоже, конечно, встряли, и Мордоворот даже не ожидал, что мы с ней, оказывается, зарегистрированы. Он все хихикал и называл эту регистрацию большим достижением. А потом, уже все четверо, перешли на смысл жизни. И Мордоворот, олицетворяя мнение своих товарищей, все от меня добивался – ну чего я, в конце концов, достиг, ведь скоро уже тридцать три!