355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Михайлов » Грустный вальс » Текст книги (страница 4)
Грустный вальс
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:04

Текст книги "Грустный вальс"


Автор книги: Анатолий Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

КРАСНАЯ КАПЛЯ

Кнопка настольной лампы почему-то никак не хотела нащупываться, а когда, все еще с закрытыми глазами, я попытался нашарить подушку, но вместо одеяла запутался в расползающихся лохмотьях, точно последним предупреждением, что это уже не сон, чуть ли не у самого уха кто-то вдруг напористо засопел и после короткой возни неожиданно зарычал, как будто где-то в зоопарке, – когда-то, еще в Москве, я что-то подобное уже наблюдал – по-моему, это был ягуар, а может, и леопард: в пронумерованной секции пепельно-каменного загона с прибитой к решетке табличкой и миской обглоданных костей в порыве нахлынувшей нежности он положил на свою пятнистую сокамерницу увесистые лапы, и, что-то рыкнув ему в ответ, она его лизнула в усатую морду, и все прилипли к прутьям, а некоторые из взрослых даже усадили своих малышей себе на плечи; и когда я приподнялся на локте, то прямо без всякой скатерти вперемежку с отогнутыми языками консервных банок и каждая со своим стаканом выстроились пустые бутылки, но больше всего удивили окурки: вместо того чтобы просто лежать, они как-то вызывающе торчали и не по отдельности, а целыми островками, напоминая плантации опят: иногда так вот продираешься, раздвигая ветки, по хрустящему валежнику и у вывороченного корневища в задумчивом ореоле пня вдруг замечаешь замшелое ожерелье, а может, и не опят, ведь бывают же, говорят, и ложные, но скорее всего самых обыкновенных поганок; а вместо шторы окно было как-то неряшливо заколочено, и через щель между фанерой и рамой с улицы просачивался свет, но потом вдруг пропал, наверно погасли фонари, и все, что стояло на столе, превратилось в сплошное пятно, сначала густое и темное, но с каждой минутой все прозрачней и отчетливей, как будто в проявителе, и вот, уже приобретая контуры, пошел на прояснение размазанный по тарелке маринованный помидор; и вдруг я увидел плетеный шнур с зигзагом проехавшей по потолку трещины, каким-то назойливым наваждением мерцала спираль замызганной лампочки, и, точно по команде, все как-то разом зашевелились и потянулись к умывальнику (снизу нажимаешь – и льется в обшарпанный таз, как будто где-нибудь на даче или в пионерском лагере) – кто в плавках, а кто еще и в одной комбинации, но некоторые уже и в подтяжках, и лезут, пихаясь, без очереди, как на большой перемене в буфете, и, с наслаждением пофыркивая и брызгаясь, дурашливо надувают щеки, и на деревянной вертушке крутилось вафельное полотенце с темными отпечатками пальцев; и некоторых даже можно было узнать – из “Галантереи” или из “Подарков для мужчин”, им оставалось только накрасить губы и к фирменному халату пришпилить эмблему универмага “Восход”, а если из мясного ряда, то напялить заляпанный фартук и отнести рыночному “точиле” уже затупившийся тесак; уперевшись локтями в колени и обхватив ладонями голову, я застыл в позе мыслителя, а на дощатом полу под босыми ступнями все наглел и щипался ветер, и один, уже в рубашке и при галстуке, отворил заскрипевшую дверцу похожего на шкафчик в общественной бане пенала и, аккуратно сняв с вешалки мое барахло, похлопал меня по плечу; и не успел я затянуть ремень, как откуда-то снизу кто-то потерся, и я вдруг зафиксировал клочок и возле круглой печати изображающие не совсем понятное слово завитушки, но сколько я, напрягаясь, ни морщился, так все равно ничего и не разобрал, и там, где только что теребили, теперь послышался шепот, а следом за ним и другой, только теперь уже не снизу, а откуда-то сбоку, даже не шепот, а такой назидательный шепоток: “Ну, Шурка, смотри, доиграешься…”, и почему-то мелькнуло, наверно чья-нибудь дочь… а когда наконец пришел в себя, то был уже аэропорт Анадыря, хрипящий громкоговорителем грязно-серый сарай с помятыми пассажирами и сдвинутым дорожным хламом, и рейс на Пинакуль непонятно на сколько задерживался, и, не находя себе места, я купил билет обратно и уже в Магадане, выскочив из автобуса, тут же рванул в диспансер, и там, выслушав мой взволнованный рассказ, мне вытащили из папки фотографию и потом спросили: “Она?”, и я сказал: “Да. Она”, и с фотокарточки в завязанной на бантик косынке и с корзиной в руке улыбалась известная на все Охотское побережье Шурочка Виноградова, в свои восемнадцать лет она выглядела года на четыре моложе и успела уже заразить тридцать восемь человек, но теперь у нее вынужденный простой, а после окончания инкубационного периода ее под расписку выпустили, и она только бегает в ресторан за водкой, но по пьянке как-то расслабилась и по привычке раздобыла “клиента”, правда потом взяла себя в руки, и меня, если верить анализу, слава богу, пронесло, наверно, уложили отдохнуть на полати, и до утра, похоже, так никто и не востребовал, а справка, что у нее гонорея, уже давно устарела, но Шурочка ее все равно всем показывает и даже как-то гордится, а то еще подумают – сифилис; и, прежде чем снова лететь на Чукотку, пока еще действует в паспорте штамп, надо было опять доставать на билет, и оставалось самое последнее – сдать свое “красное золото” – обычно я сдаю четыреста пятьдесят грамм и сразу же бегу в бухгалтерию и получаю свои “кровные” сорок пять рублей да плюс еще талон на бесплатный обед со сметаной, и, когда после обеда я пришел за справкой, меня вдруг пригласили в кабинет, и я сначала даже обрадовался, ну вот наконец и дождался, наверно, дадут почетную грамоту и еще нагрудный значок донора-ветерана с изображением красной капли, мне его уже давно обещали; но перед вручением награды каждого кандидата решили проверить на желтуху, а заодно и на венерические заболевания, и на всех претендентов сделали в диспансер запрос, и, неожиданно для медперсонала станции, я почему-то оказался зарегистрированным, и весь мой зафиксированный рассказ теперь был засвечен и здесь, да плюс еще один за другим два прошлогодних триппера; и, вместо рукопожатия, заведующая, уже совсем седая, точно в прицел пулемета, с нескрываемым отвращением стала меня полоскать, чтобы я к ним вообще забыл дорогу, и, будь ее воля, она бы таких, как я, собственноручно кастрировала, а я, опустив голову, молча стоял и слушал, и, когда, вытащив из кармана, придвинул ей на столе уже приготовленные в кассу аэрофлота девять пятерок, она, так брезгливо поморщившись, чуть не швырнула мне их обратно в морду; а мою кровь потом из пробирок всю вылили, как будто это лак для ногтей или отрава от насекомых, а меня самого, теперь уже навсегда, прямо при мне вычеркнули из учетной карточки.

В подвале у переплетчиков я перехватил до получения командировочных червонец и ради такого события решил шикануть коньяком. И для изысканности вкуса приправил его швейцарским сыром, у нас в гастрономе вдруг выкинули. А вечером состоялся банкет и, как всегда, завершился уже традиционным скандалом, на этот раз, правда, каким-то вялым, и обошлось даже без топора.

А на скандал я нарвался по собственному желанию: нарочно затеял дискуссию про латыша. Но Зоя все никак не раскочегаривалась и хотя про вахтершу и вспомнила, но как-то без привычной боевитости. Но потом все-таки не выдержала и в конце концов распалилась уже по-настоящему, так что я и сам был не рад (как бы, думаю, не переборщить: завтра такая встреча, а тут вдруг под глазом фонарь, как-то все-таки некрасиво). И, не на шутку разнервничавшись, Зоя поставила меня на место. (Ну что, – улыбается, – гнида… допрыгался…)

Ну, я, конечно, обиделся и во избежание кровопролития подался в сторону моря.

Пришел на пирс (где еще в 68-м припухал в качестве шлюпочного на вахте и где потом, когда вместе с ящиком водки повез “на хора” камчадалам тутошнюю Офелию, мне начистили рыло: меня на пирсе ждут, наш “Иваново” тоже на рейде, и я на него должен переправить команду, и даже пустили из ракетницы салют, а я все еще на “Стрельце” и уже не вяжу лыка; и за бутылку “Зверобоя” пришлось уламывать шлюпочного с “Капитана Ерина”, ну, и “мотыль” мне тогда по полной программе и отстегнул) – и такая меня вдруг разобрала тревога, наверно как Эрика Махновецкого на Хасыне, когда ко мне вдруг прибежала его жена. Эрик дал ей задание – предупредить всех “наших”, чтобы держали язык за зубами, и привезла мне подборку Ходасевича, я оставил ее Эрику до встречи. А погорел он тогда на самиздате, давал товарищам на Хасыне читать Даниэля, ну и, конечно, мне – “Говорит Москва”.

Вдобавок ко всем нашим дням танкиста или, например, пограничника вдруг объявили еще и “День открытых убийств”. И в этот день ты можешь кого угодно шлепнуть и тебе за это ничего не будет. Ну а по радио Левитан так взволнованно предупреждает, чтобы не “тянули резину”. Сегодня или никогда. И все, конечно, на бровях, а в центре внимания художник и его хахальница. Все еще уговаривает уконтрапупить ее мужа, но художник никак не может решиться. И она его за это стыдит и даже обзывает “слякотью”, но это все равно не помогает. А ее муж тут же, в этой же самой компании, и тоже все кого-то никак не укокошит. И так весь день с утра и до самого вечера. А вечером уже сам автор приходит на Красную площадь, и тут ему вспоминается война, и со свастикой на броне уже показался танк… за ним еще один… и еще… и крупным планом вражеское дуло… пора и вытаскивать гранату… и вот он уже сам себе командует: ну а теперь – рвануть за кольцо!!! – но танк на самом деле совсем не танк, а Мавзолей, а высунувшиеся из люка морды фашистов – обычные в надвинутых на лоб шляпах сталинские “соколы”…

Конечно, все это очень гражданственно и смело, но я тогда еще до таких высот не дорос.

А потом с улицы Дзержинского приехал воронок, и вылезшие из воронка орлята в отсутствие хозяина (Эрик был в камералке) нанесли ему при помощи отмычки визит вежливости, и, уловив из дыма отечества запах опасности, Эрик рванул им наперехват и дрожащими от волнения пальцами все никак не мог попасть ключом в замочную скважину, но когда все-таки попал, то обнаружил, что ломится в открытую дверь, и сначала, конечно, возмутился и потребовал предъявить ордер на обыск, но потом видит, что все – хана, и как-то сразу сник и выдвигает им из-под кровати чемодан, а в чемодане – сплошной самиздат – и Мандельштам, и “Доктор Живаго”, и Зинаида Гиппиус… а также письма с мыслями о существующем строе, и даже из тюрьмы, Эрик мне из них цитировал выдержки (а сам он тогда штудировал уже не Шопенгауэра, а Ницше), и его кореш откуда-то из Мордовии все еще ему писал, что житуха так себе, дрянь, ну а делать там, на нарах, по правде говоря, совсем нечего, вот и приходится заниматься натощак онанизмом.

И весь поселок потом еще хвалился, что “дело Маха” даже осветили по Би-би-си, но мне что-то не очень-то верится, хотя, с другой стороны, в тот год это была единственная политическая вылазка на всю Колыму.

Обо всем об этом я как следует передумал и утром, когда запели гимн, возвратился обратно в барак; и, против обыкновения, дверь в комнату была уже не заперта, а весь барак целиком с последними звуками хора обычно отпирает Лаврентьевна.

Я кинул Зое палку и к половине девятого ушел на работу, а перед обедом подошел к начальнице и во избежание неприятностей предупредил, что после обеда уже не приду (после обеденного перерыва устроили субботник, и всех, кто отлынивает, брали на карандаш), и начальница, все еще испуганно озираясь, очень деликатно меня успокоила (“Да, да… конечно… конечно… можете не приходить…”) и сказала, что с субботником она все уладит.

А после обеда Зоя протянула мне тюбик с кремом, и, подморгнув двигающему ушами Сереже, я сначала побрился. Потом нашел сапожную щетку и, не обнаружив коричневого, намазал черным гуталином уже давно ставшие серыми коричневые ботинки. Потом стащил через голову тельняшку и, причесавшись, воткнул малиновые запонки в белую рубашку, мне ее в ресторан дал напрокат по пьянке Вадик, да так с тех пор и осталась; и, покамест я брился, Зоя мне ее даже погладила.

Потом еще раз подмигнул в зеркале Сереже и, подняв на плаще воротник, вышел на улицу.

ТОРГОВЦЫ СОВЕСТЬЮ

Я огибаю толпу и, смерив ее взглядом, пристраиваюсь очереди в хвост. Очередь за фельетоном.

Киоск точно встроен в сугроб, и из приоткрытого окошка выскакивают газеты.

Сегодня в нашем городе сенсация: раскрыта подпольная банда.

За несколько человек до цели окошко неожиданно задвигается, и граждане в оцепенении застывают. Все. Газеты уже закончились.

Вокруг киоска пустеет, и я барабаню в стекло. Киоскерша его нехотя отодвигает и строго прищуривается. Неужели мне так и непонятно. Что фельетона больше нет.

– Понимаете, – объясняю я киоскерше, – это про меня… там, в газете… – и, порывшись в кармане, показываю ей паспорт. – Вот, смотрите… – и вожу по своей фамилии пальцем.

Киоскерша смотрит на мою фотографию и, не говоря ни слова, вытаскивает мне из-под прилавка целую кипу.

Я протягиваю рубль и возвращаю ей обратно сдачу. На чай. И, загородившись от ветра, разворачиваю четвертую страницу:

“Может ли быть так, чтобы человек пришел в редакцию и настоятельно попросил: „Напишите, товарищи, обо мне фельетон!” Не спешите утверждать, что такого в жизни не бывает. Анатолий Григорьевич Михайлов сам, в добровольном порядке, напросился в герои фельетона. Он сказал:

– Мне известно, что к печати готовится материал под названием „Торговцы славой” о моем друге Владилене Голубеве. Так вот, имейте в виду – он не виноват.

Я – главный виновник…

Это мужественное заявление всем пришлось по душе. Хотелось тут же взяться за перо и написать заметку о прекрасном поступке Анатолия Михайлова. Но, честное слово, в тот момент, когда Михайлов явился в редакцию, никто не собирался писать в газету ни о нем, ни о его друге ни единой строчки: ни положительной, ни критической.

И все же беспокойство Анатолия Михайлова было вполне оправданно. Эта тревога зародилась два года тому назад, когда он приобщился к изобразительному искусству. Потому что его увлечение, мягко выражаясь, ничем не отличается от спекуляции. Разница лишь в том, что перекупщика называют попросту спекулянтом, а Михайлов именует себя импресарио. Так оно звучит красиво и таинственно. А самое главное – производит иногда эффект.

Одно дело – разложить у входа на рынок картинки и призывно кричать: „Подходи, налетай! Штука – червонец, пара – восемнадцать!…”

Совсем по-другому выглядит появление в магаданских организациях современного эрзац-коммивояжера с толстой папкой в руках. Михайлову не к лицу роль базарного зазывалы. У него как-никак высшее инженерное образование.

…Вот он степенно шагает по коридору солидного учреждения. Останавливает первого встречного сотрудника:

– Я импресарио известного московского художника. Могу предложить образцы шедевров…

„Импресарио” и „шедевры” воздействуют на обывателей магически, особенно на тех, кто толком не знает смысла этих слов. И уже в одном из кабинетов на скорую руку оборудуется художественный салон. В центре восседает Михайлов и, как заправский антрепренер, принимает заказы, считает деньги. Между делом ведет просветительную работу:

– Неужели вы не знаете знаменитого художника? Это просто невежество! Его линогравюры украшают лучшие столичные журналы.

Нет, Анатолий Михайлов никого не обманывал. Все правда. Действительно, существует московский художник, не вызывают сомнения подлинники картин. Только вот многие линогравюры почему-то нехорошо „пахнут”. Они явно рассчитаны на нездоровый интерес к ним. Некоторые картинки таят в себе скрытую враждебность нашим социальным устоям.

И напрасно Анатолий Михайлов пытается теперь доказать, что он торгует безобидной малеванной продукцией. Ему сейчас выгодно прикинуться этаким простачком, чтобы не разоблачать всю подпольную фирму. А фирма эта, надо признать, работала четко, со знанием дела. Два года подряд из Москвы поступали на имя Михайлова десятки бандеролей со штампованными изображениями. В обратном направлении текли денежные переводы.

Странно, что ни в одном учреждении никто не потребовал у Михайлова документов, никто не задал закономерный вопрос: почему частное лицо, минуя творческие организации, занимается распространением продукции такого же частника? Нет, Михайлов – не импресарио, а шарлатан. Он не имеет никакого отношения к искусству. Для него это – источник хорошего заработка. А скромная должность кочегара, которую занимает сейчас инженер А. Г. Михайлов в магаданском лесхозе, – просто так, для отвода глаз.

Этого не скажешь о друге и компаньоне Михайлова В. Н. Голубеве. Для Владилена Николаевича должность геолога в СВКНИИ – это не просто так. Молодой научный сотрудник дорожит своим общественным положением, и, должно быть, именно поэтому Анатолий Михайлов явился в редакцию с повинной.

Трудно сказать, кто в магаданской фирме „Самиздат” реализовал больше картинок, – Михайлов или Голубев. Пусть компаньоны сами разбираются.

Нам же известно только одно: Голубев добросовестно выполнял поручения Михайлова. В свободное от работы над диссертацией время будущий ученый обходил своих клиентов с теми же гравюрами „знаменитого московского художника”.

И если „кочегар” Михайлов в общем-то профан в изобразительном искусстве, то его друг Голубев когда-то служил экскурсоводом в картинной галерее, и он-то уж мог разобраться в политической пошлости штампованной продукции.

…Может ли быть так, что человек сам напросился написать о нем фельетон? Как видите, может! Анатолий Михайлов даже подсказал заголовок „Торговцы славой”. К сожалению, такое название не подходит. Друзья-импресарио торговали не славой, а своей гражданской совестью.

Б. Уласовский.

„Магаданская правда”, 10 февраля 1971 г.”

Я толкнул тяжелую дверь и тут же наткнулся на вертухая. Наверно, все-таки на дежурного, а вертухай – это в песнях Галича. И ноги, тоже как в песнях Галича, сразу же сделались ватные.

Я зачем-то промямлил:

– Здравствуйте… – и, все позабыв, как-то сконфуженно замолчал.

Потом немного подумал и вспомнил:

– Моя фамилия… Михайлов… – и, стушевавшись, опять замолчал. Не хватало еще потянуть к правому виску дрожащие пальцы.

Дежурный окинул мою фигуру профессиональным взглядом и, не обнаружив ничего подозрительного, потерял ко мне интерес.

Он сказал мне:

– Пройдите.

После еще одной двери я снова наткнулся на дежурного. Точно в таком же кителе, он повернулся к стене и деловито нажал на кнопку. Совсем как в “почтовом ящике”, когда оформляют пропуск. Только в “почтовом ящике” вместо массивной двери поворачивается вертушка. А вместо молодого человека – с серпом и молотом на бляхе – старуха, но тоже с кобурой.

Над выступом на стене вспыхнул “глазок”, и не успел я толкнуть следующую дверь, как тут же натолкнулся на самого товарища Горбатых. Чуть ли не вприпрыжку он сбежал мне навстречу и, как бы перехватывая из рук дежурного эстафетную палочку, не снижая оборотов, развернулся и в том же ритме вальса продолжил свой спурт.

И вот мы уже поднимаемся с ним по лестнице. Товарищ Горбатых, расправив плечи, уверенно шагает впереди, а я, как-то невольно ссутулившись и соблюдая дистанцию, несколькими ступенями ниже.

В добрые старые времена здесь в глубину земли работал грузовой лифт. А из Нагаевской бухты для удобства перемещения прорыли туннель.

Свернули в коридор. Потом еще раз… И еще… И как-то так пустынно, что даже перехватывает дыхание. Как будто мертвый час.

Товарищ Горбатых вставил в скважину ключ, и мы с ним вошли в кабинет.

Молчаливое табло телефона. Из кнопок, встроенных прямо в стол, чуть ли не целая таблица умножения. Над столом портрет Леонида Ильича.

Товарищ Горбатых уже наполовину лысый, но еще по-спортивному подтянутый. Наверно, соблюдает диету. Предложил мне снять плащ и чувствовать себя как дома.

Осторожно покосившись на стул (а вдруг электрический?), я задумчиво посмотрел на вешалку.

Теперь я у них на крючке.

Сам товарищ Горбатых в штатском, но на вешалке, помимо его офицерской шинели, еще и околыш фуражки. Шинель висит на плечиках.

Товарищ Горбатых опустился за стол и, широко улыбнувшись, поправил на шее галстук.

– Что ж, пора, так сказать, познакомиться и обоюдно, а то мы-то с вами знакомы, а вы с нами – нет. И получается односторонне – не правда ли?

И, неожиданно приподнявшись, точно собрался мне протянуть для объятий ладони:

– Горбатых, Федор Васильевич…

Но, вовремя опомнившись и как бы подчиняясь долгу службы, опять опустился на стул.

Вместо рукопожатия я как-то нелепо закивал. Я еще волновался.

Федор Васильевич уселся поудобнее и, продолжая улыбаться, положил на стол кулаки.

– Ну а теперь, Анатолий Григорьевич, давайте приступим к делу. Я только хочу вас предупредить, чтобы вы ничего такого не подумали, мы ведь понимаем, что оторвали вас от сборов в экспедицию. У людей сложилось не совсем правильное представление о нашей организации, и многие считают, что если мы к нам сюда вызываем, то обязательно, вы меня понимаете, наказываем. А мы вот вас вызвали чисто по-дружески, доброжелательно, и не собираемся вас не только наказывать, потому что наказывать вас еще не за что, но даже и нравоучать; да и человек вы самостоятельный и, как нам известно, мыслящий, вот мы и хотели бы вам оказать, если можно так выразиться, профилактическую помощь. Так что вы должны понять, повторяю, что наше к вам отношение исключительно доброжелательное.

Я молча на него смотрел, а он продолжал:

– Нам, Анатолий Григорьевич, досконально известны все подробности вашей необычайной биографии (тут он достал из ящика папку и, вынув оттуда фотографию с Толиной “Кометой”, словно прикидывая расстояние, подержал ее на прицеле, потом отложил). И мы, конечно, не усматриваем там ничего плохого. Даже напротив – чувствуется, что человек вы незаурядный и ищущий. Но вот людям, мало с вами знакомым, некоторые ваши поступки и повороты кажутся по меньшей мере странными. Так вот, хотелось бы лично от вас услышать, безусловно в порядке, так сказать, обмена мнениями, что вы сами думаете по этому поводу. И тогда, может, нам будет легче разобраться в вашей довольно непростой жизни. Ведь такая уж у нас миссия: разбираться и изучать человеческие судьбы и если требуется, то протянуть человеку руку, помочь ему не оступиться.

В каком-то смущении Федор Васильевич с достоинством замолчал. После такого откровенного предисловия очередь за мной. А сам он теперь весь внимание.

Остатки волнения постепенно сошли на нет, и, окончательно собравшись с мыслями, я решил освежить некоторые факты из моей родословной.

Наверно, ему хорошо известно, что моя мама имеет чин полковника авиации и что таких женщин во всем Советском Союзе можно пересчитать по пальцам.

(Когда-то их было одиннадцать. А сейчас осталось только девять. Включая и Валентину Гризодубову, вместе с которой каждое Восьмое марта, утопая в цветах, мама сидит в президиуме на торжественном собрании в Большом театре.)

И что из той знаменитой троицы в честь Полины Осипенко даже назвали город, а в Марину Раскову был влюблен сам товарищ Сталин.

И Федор Васильевич согласился, что, действительно, очень почетно, когда женщина – полковник, но когда эта женщина – твоя мама, то это почетно вдвойне. И в этом вопросе он со мной вполне солидарен.

Моя мама, продолжал я гнуть свою линию, не просто полковник, но была еще и заведующей кафедрой начертательной геометрии в Военно-воздушной академии имени Жуковского, и ей сдавало “хвосты” не одно поколение советских космонавтов.

И Федор Васильевич опять со мной согласился. Да. Время летит. Когда-то был один Гагарин и потом Титов. А теперь уже целая славная плеяда.

И тут он вдруг перестал улыбаться и как-то внимательно на меня посмотрел. Наверно, я не совсем правильно понял его вопрос. И если это так, то он его может уточнить.

– Нам известно, Анатолий Григорьевич, что вы человек, так сказать, увлекающийся и что у вас имеется много магнитофонных записей, а также что вы сами пишете и уже давно. И хотелось бы узнать, опять же в порядке дружеского обмена мнениями (я ведь, знаете, сам тоже человек увлекающийся, тоже имею записи, а также интересуюсь литературными новинками), какие авторы вас вдохновляют на творчество и в каком направлении вы пишете сами.

Разложив свой вопрос на составные части, Федор Васильевич снова заулыбался и, вытащив из ящика блокнот, приготовил карандаш. Как будто перед ответственным заданием заправил пулеметную ленту.

Проглотив накопившуюся слюну, я поднял на Федора Васильевича глаза.

Наверно, он тоже слышал, что на территории Магаданской области в одном из труднодоступных распадков находится озеро, которое носит имя Джека Лондона. Сам я, правда, там еще не работал, но мне про него много рассказывали. И если удастся, то будущим летом я собираюсь туда перевестись на озерную станцию.

Несколько лет тому назад этого озера еще не было на карте, но недалек тот час, когда на его живописных склонах вырастет поселок, в котором будут трудиться красивые и сильные духом люди. Такие же, как и герои произведений Джека Лондона.

И оказалось, что и по этому пункту наши с Федором Васильевичем взгляды совпадают по всем параметрам. А что касается направления, в котором

я сейчас пишу, то я уже написал заявление на имя начальника отдела кадров. И он обещал его рассмотреть. И осенью меня пошлют во Владивосток на курсы повышения квалификации.

А все, что я написал до сих пор, – просто мальчишеская проба пера.

– Вот, например, вы, – улыбнулся я своему собеседнику, – положа руку на сердце, по молодости лет, наверно, тоже писали стихи?

Оставив этот вопрос открытым, Федор Васильевич промолчал и, все так же продолжая улыбаться, стал меня убеждать, что я, конечно же, скромничаю, заметив, что им в этой области про меня кое-что известно. Например, содержание некоторых моих произведений, так сказать, раннего периода; и на этот счет у них даже имеются отзывы моих бывших товарищей, и отзывы, надо признаться, единодушные. И все мои товарищи сходятся во мнении, что человек я, безусловно, наблюдательный и даже способный, но вот смотрю на самые обычные вещи, если можно так выразиться, не с той стороны.

И было не совсем понятно – что это за отзывы и когда они были получены: сейчас или восемь лет назад, когда нас всех по поводу нашей “Мимики” вызывали в “заветную дверцу”, а подлил масла в огонь Эриков дружок, с которым Эрик ходил по ночам на блядки; он теперь в Магадане заместитель самого академика Шило и, когда после фельетона все кинулись Владилена стыдить (до кого он докатился!), вышел на трибуну (мне рассказывал сам Владилен, а меня на это собрание даже не пригласили) и, брызгая слюной, стал поливать меня грязью, что знает “этого отщепенца” (это значит меня) уже много лет и что еще на Хасыне я уже тогда мутил воду; а может, еще в 65-м, уже тогда взяв меня вместе с Борей Жулановым на карандаш, зафиксировали Борино письмо в Москву, в котором товарищи по жестикуляции дали мне единодушную оценку, и даже сам Боря, хотя и “пожал мне лапу”, тем не менее пришел к выводу, что я смотрю на жизнь через заднепроходное отверстие, и все, кроме Эрика, к нему присоединились, а Гена Скирпичников даже сделал приписку, что я ему напоминаю возомнившего себя Наполеоном щенка.

Об этом же, продолжил Федор Васильевич, свидетельствуют и мои произведения сравнительно недавнего прошлого, где несомненный интерес представляет мое сочинение в педагогический институт (ведь я же не стану этого отрицать), – и Федор Васильевич опять придвинул к себе блокнот…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю