355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Климов » Северные рассказы » Текст книги (страница 3)
Северные рассказы
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:54

Текст книги "Северные рассказы"


Автор книги: Анатолий Климов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

ГЛАВА 5

Сургут наших дней – это нефтеносный Юган, буровые вышки, консервная фабрика, национальные хантэйские колхозы и артели, детясли, кочевые советы, клубы, радио и мощное пароходство на Оби. К этому Сургуту мы привыкли. Мы привыкли видеть сегодняшний Сургут как важное многозначащее звено в цепи хозяйственного освоения и культурного подъема Уральского Севера. Этот Сургут не удивляет и не поражает нас больше.

Но в глубокой древности был и другой Сургут, о котором мы знаем гораздо меньше, нежели о настоящем. Сургут – плацдарм бесчинств царя-колонизатора, вотчина хищных мародеров-купцов, страна слез, горя и несчастий хантэ. Далекая, горестная и дикая земля!

По следам казаков Ермака вторглись в Сургутские и Кондинские лесотундры строгановские посланники – купцы. За купцами и ратью потянулись алчные попы-миссионеры.

Угрозами, хитростью, запугиванием и обманом обирали грабители северные народы. Край разорялся, племена вымирали. Плеть, водка, евангелие и новые неведомые болезни стали синонимами тогдашнего Сургута.

«Мы, ясачные (оброчные) остяки и вагулы, бедны, голодны и оскуднены. А ясак на нас наложен мягкой рухлядью не в силу – против денег – рубля по два и больше (взималось больше, чем следовало. Авт.). А емлют с нас ясака соболей по 15 и более с человека. И многие ясачные люди стары и увечны, слепы и хромы – кормятся в городе меж дворов. И многие ясачные люди в том обнищали и одолжили, великие долги и жены и дети по-закладывали и разбрелись врознь. А ясак на них написан и теперь в недоимке многой народ».

Так жаловались сургутские остяки и вогулы в челобитной «великому государю». Но челобитные не помогли. Царь давал указ: «Собирать ясак, чтоб казне нашей не было порухи, как можно прибыльнее было государю, смотря по людям и промыслам сколько можно». Вороватые наместники и целовальники[19]19
  Целовальник – сборщик ясака, целовавший крест и приносивший присягу.


[Закрыть]
понимали указ так, как он был написан, и брали помимо казенного оброка еще добавочный.

Сибирский церковник Федор в 1715 г. писал сибирскому митрополиту Антонию Становскому из Тюмени: «...русские из Березовских мещан ездят в юрты к остякам с вином и пивом, поят их и выманивают за бесценок дорогую рухлядь. Казаки нередко берут красивых девушек и жен, будто в подводы, и дорогой бесчестят, а застращенные остяки сами бить на них челом не смеют. Казачьи ясачники, у кого взять ясак по бедности не могут, таковых бьют и мучают...»

Страшная была тогда пора...


* * *

В самой глухоманной части Сургутского посада, к северу от укрепленного городка Сургута, ближе к безлюдью, на границе с Кондией, в лесах, богатых белкой и непроезжими чащами, ютился Сургутский пост. Здесь жили миссионеры, обращавшие сургутских «язычников» в православную веру, бойко торговали водкой факторщики и десятки ленивых казаков караулили огороженную тыном крепосцу-острог.

В сырой, грязной и вонючей тюрьме, на нарах в несколько этажей, гнили заживо – от насекомых, цынги и голода – до полусотни заключенных. Зловонный, тошнотворный запах стоял в помещении плотной стеной. Заключенные больше валялись на нарах, нежели двигались. Общение между ними было слабое: здесь было удивительное смешение национальностей, языков, религий. Тут были и душегубы, «баловавшие» кистенем на дорогах; беглые казаки с Дона из «бунтовавшей черни»; ижемские и печорские зыряне, убежавшие от ясака и целовальников из Большеземельской тундры, но пойманные без отхожего удостоверения на Оби и Иртыше; были ненцы, вогулы и пянхасово[20]20
  Пянхасово – малочисленная национальность (близкая к ненцам), заселяющая водоемы р. Пур (приток р. Таз).


[Закрыть]
, посаженные в острог за «великие недоимки», за грубое слово целовальнику, за упорное нежелание перейти в русскую веру.

Скованные цепями по рукам и ногам, лишенные свежего, бодрого ветра, обреченные на тупую неподвижность, острожники братались с цынгой. По ночам весь острог корчился и содрогался от стонов цынготников. Ныли опухшие ноги, судорога сводила суставы; рты с синими расслабленными деснами, с шатающимися зубами, с отвратительным запахом гниения испускали жалобные стоны и вздохи. Иногда какой-нибудь доведенный до отчаяния заключенный вскакивал с нар, гремя цепями, волочился к дверям и бил в них кулаками. Сначала он кричал и угрожал, затем, обессилев, валился на пол и тихо завывал:

– Пустите к олешкам, худые люди... Зверь бьется у меня в слопцах... Дайте пить! Маленечко сырого мяса – и Пэкась будет жить... Люди! Лю-ю-ди...

– Вот, идол, – ругались уголовники, – душу выматывает, язычник!

Стражники-казаки, орали на него в дверь. Но Пэкась продолжал стонать. Иногда казаки открывали дверь и избивали несчастного...

Всю ночь стонал острог...


* * *

Сюда привезли казаки из Обдорской остяцко-самоедской управы закованных Ваули и Майри. После оскорбительных допросов Скорнякова, после неправого суда по «милостивому заступничеству» за язычника и идолопоклонника тобольского святого пастыря тобольский суд присудил, мятежников и бунтарей – ослушников царевых – к ссылке в Сургут.

И молчаливые ненцы, зыряне и хантэ, прослышав о звании вновь прибывших, выказывали им огромную любовь, сострадание и великое уважение. С этих пор узники обрели, казалось, утраченную жажду к жизни.

Ваули, вождь, чьим именем клянутся кочевники, человек, который один посмел открыто заступиться за свой народ, весть о подвигах, доброте и храбрости которого проникла даже и в такие заброшенные уголки, как Сургут, перекатилась через Каменный Пояс и всполошила зырян и ненцев с Печоры, Северной Двины, Мезени; Ваули, чьим именем матери успокаивают плачущих детей, о котором, обычно скупая на славу, тундра сложила столько прекрасных легенд и сказок, – этот человек пришел погибать в царский острог! За что? Разве он бунтовал для себя? Разве многочисленнее стали его оленьи стада, разве у него песцовая малица, разве чум его богаче стал? Нет! Не для себя все это делал Ваули. Не для себя. Вся тундра знала это. Все знали, что ни одного оленя не взял он себе, все отдавал безоленным... За что же послал его худой царь в острог? За народ, за волю, которую он хотел для народа, за тысячи бедных ненцев, как и он сам.

Каждый, кто сидел в сургутской яме, взятый из тундры и лесов притундровых, – знал о нем. Потому и окружили его на вид маленькими, но для Севера огромными заботами: кто дарил ему мамонтовую табакерку с жвачным табаком, кто отдавал хорошие, несношенные кисы, кто просто хотел сидеть около него и иногда прикоснуться к плечу как к равному. Особенно дружили с ним беглые казаки с Дона.

Ничто не смогло сломить Ваули: ни побои, ни пытки, ни приговор. Попрежнему он весь горел внутренним огнем непокорства. Правда, обдорские негодяи изрядно постарались «выбить дурь» из него. Он похудел, осунулся, и его здоровье, видимо, надломилось. Побои, думы одна горше другой, переживания и голод сделали свое дело. Кашель то и дело душил его. Постарел и Майри; на бритой голове его виднелся огромный розоватый шрам.


* * *

Кормили, как обычно, плохо: кипяток, сырой хлеб, мучная похлебка и изредка каша. На жителях Севера эта пища сказывалась особенно плохо. Не было сырого мяса, теплого и живительного, и мороженной рыбы – того, к чему каждый из них привык с раннего детства. К этому прибавлялась тоска по воле: по оленям, по промыслу, по горластым ребятишкам и даже по дыму от мирных домашних костров. Тянуло на простор, на ветер, на широкую снеговую дорогу жизни, полную неожиданностей и суровой борьбы за существование. За тяжелой дверью осталась интересная, подвижная жизнь. Здесь царила однообразная, мертвая неподвижность.

Изредка их выводили гулять во двор, на мороз. Сколько печали было в глазах у них!

– Смотри, Майри, аргыш идет, – с радостным блеском в глазах схватывал за руку друга Ваули. – Смотри, шесть нарт. Во второй упряжке вожак молодой – только учат ходить, – быстро определял он.

– А знаешь, Вавля, – откликался Ходакам, – это хантэ едут рядиться на факторию: везут пушнину факторщикам. Будут пить веселую воду и увезут в чумы горе...

– Да, Майри, не ту дорогу гоняют они.

Прогулки кончались быстро. Но их вполне хватало для того, чтобы еще сильнее возненавидеть свой плен. Волновал каждый пустяк: далекая смелая белка, прыгающая по сучьям, знакомые, зовущие запахи дыма из ближних чумов – все, что на свободе почти не замечаешь.

Прошел месяц. Стало очевидным, что оба они заболевают цынгой. Болезнь входила в организм неслышно, медленно разрушая ткани. Сон застигал всюду, пропал аппетит, разбухали ноги, покрываясь синими пятнами. Апатия пересиливала все остальное.

Пленники заскучали. В плотную темень ночи, когда острог глухо стонал во сне, Майри приходил на нары Пиеттомина, и они разговаривали. Тоска сводила все нити разговоров к побегу. Может, где-нибудь вдали от родины эта мысль и не возникала бы у них. Незнакомая страна, другие люди, сотни верст пути без собак и оленей остановили бы их. Но здесь, когда каждый день морозная синь родного неба и безглазый шалый ветер доносили позывной свист охотника, гортанные выкрики оленевода, когда окружала родная, знакомая до конца, стихия, – эта мысль все чаще и настойчивее приходила в сознание.

«Нужно уйти, пока болезнь не свалила» – решили пленные друзья. А потом, быть может подсознательно, они чувствовали на себе ответственность за восстание, за народ, который им доверял, который шел за ними, куда б они ни позвали...

* * *

Помог случай.

Однажды в острог привезли нового пленника – кондинского хантэ по имени Янка из рода Муржан. Он вошел в камеру с дерзким видом и не менял его до ухода казаков. Когда же все посторонние ушли, хантэ сразу смяк, сел на нары и заплакал. Узнав, что в остроге сидит Ваули Пиеттомин, он пришел к нему ночью и рассказал историю:

– Мне имя Янка Муржан. Ходил я с родом на мхах реки Конды. Пришел царский человек ясак собирать – дали. Другой пришел – опять дали. Потом пришел царский шаман, богов наших из чума всех выбросил и сжег. Мы новых богов сделали, им губы медвежьим салом мазали. Ничего – боги не сердились. Русский шаман опять приехал, говорит: «Ваша вера плохой, наша лучше; молись так, махай рукой так – хорошо будет». Старики боялись богов, но отдали. Опять их сожгли. Русский шаман стал всех мазать маслом в лоб, дождь на нас делать. Говорит: «Теперь новый вера пришел, давай песца...» Ночью ходил по чумам пьяный – искал богов. Находил – песца брал, нет богов – опять брал. «Я, – говорит, – ваш отец». С той поры худо мы стали жить. Царские люди песца и белку берут, шаман берет, князь берет, а у меня лук один. Сколько ни добываешь зверя – возьмут! Худой дорогой жизнь пошла, Вавля. Купец у меня из чума сына взял – увез. Пьяный он раз был, меня ударил, я шамана толкнул, он в костер упал и котел на голову себе опрокинул – умер. Я теперь здесь. Возьми меня к себе, Вавля. Много слов ходит по тундре из-за лесов к нам – о тебе слова. Хорошей тропой идешь, друг. Возьми меня...


* * *

Когда забирали Янку Муржан, род всполошился. Хороший был Янка охотник и оленевод – белку в глаз промышлял, чтобы шкуру не попортить, а теперь умрет охотник. Везли его связанного из Конды свои же родичи. В дороге они сказали пленнику, что тридцать ночей будут ждать его с нартой в лесу у дерева с большим дуплом.

Уйдет если из острога, умчат его нарты тогда. Ищи снежинку в сугробе...

Момент побега выбирали долго. Со свойственной охотникам осторожностью выжидали удобного случая, не рискуя зря. И однажды, когда казаки спали, три тени выскользнули из острога на мороз и утонули в снегах.

Родичи Муржана не обманули.

Как ветер, мчались беглецы к маленькой речушке Вындер-яга, чтобы там снова зажечь костер на весь Ямал.

Мчались нарты!

Вместе с ними, рядом, позади, обгоняя оленей, неслась радостная, торжествующая и тревожная весть:

– Вавля бежал из царского острога...

– Ваули вырвался на свободу...

Сквозь бураны, метели и ветры пробиралась эта крылатая весть.

Весть шла на лыжах, мчалась на нартах, тряслась верхом на олене и из уст в уста, из чума в чум, из стойбища в стойбище вместе с плачущими ветрами заполнила все тайники тундр.



ГЛАВА 6

В эту январскую, холодную и темнозеленую ночь тундра была особенно сумрачной. Огромная, тяжелая темнота грузно легла на весь Ямал и, казалось, обхватив его, давила сверху, как давит на дно моря зеленая, не пропускающая света толща воды. На небе затихли сверкающие сполохи; отары туч, набухающих снегом, бродили по нему. Немота... Тихо даже среди сотни чумов, раскинутых по снегу как попало. Древний курган, возле которого расположилось стойбище, угрюмо караулит усталую тишину... Острогрудые чумы кажутся спящими. Разве только изредка тявкнет беспокойная лайка – олений сторож, почуя волка, да мерно бьют копытами слежавшийся снег проголодавшиеся олени.

Но вот из крайнего чума вышел человек и тихо пошел к кургану, глубоко проваливаясь в снег. Медленно вошел человек на курган и там откинул с головы жаркий треух малицы. Темнота узнала в нем Ваули. Мысли, одна другой назойливее и тревожней, охватили его.

Ваули знал, что он не одинок, что за ним следует большая, разгоряченная толпа. Он знал, что она верит ему. Дух мятежной старины, дух свободолюбивого народа заставил сподвижников его презирать законы и традиции тундры, разбивать по своим стадам тысячные косяки княжеских оленей и бряцать оружием перед воротами царской заставы.

О Обдорск! Сколько ненависти, презрения и злобы вселил он в его душу! Еще тогда, в плену, когда исправник с водянисто-мутными глазами и лоснящимся угреватым носом бил его по щекам, запала лютая ненависть в его вольное сердце. Тогда он поклялся Великим Нумом еще раз притти к стенам городца, привести сюда свой угнетенный народ и покорить крепость, плюнуть в лицо царскому воеводе, а потом разметать кабалу богачей и выгнать из просторов тундр водку, плеть, жадных купцов и торгашей – попов. Клятва его сбывалась теперь. Вольные сыны тундры шли за ним мстить за позор своей родины. Но готовы ли они к этому?

Ночь стала менять свой наряд. Тундра терялась во мгле...

Кто-то ткнулся ему в сжатый кулак мокрой теплотой. Ваули вздрогнул.

– Терка! Не спишь, сторож олений?

Лайка скупо взвизгнула. Приласкалась.

– Пойдем, собака. Спать надо.

И они пошли. Спускаясь с кургана, шли к молчаливому стану...


* * *

Костер чадил. Чум был полон народа, дыма и темноты.

У входа остановился человек.

– Вавли...

– Вавля...

– Ваули...

Шопот пошел вокруг костра.

Ваули Пиеттомин вошел в чум и сел к огню. За время ссылки, после первого восстания, после издевательств в Обдорске, унижений и тягот сургутской ссылки он изменился. Худой, с впалыми щеками и сединой на висках, сутулый, он казался усталым и постаревшим. Только глаза – голубые, честные и быстрые – попрежнему горели бунтующей дерзостью и прежней, несломленной гордостью.

Он молча жевал табачную жвачку. Среди людей у костра стало сразу тихо, как после шторма.

– Вавля, – тихо сказал Майри. – Вавля, где была твоя тропа?

– За станом, Майри. Не спят минеруи[21]21
  Минеруй – бык, вожак стада.


[Закрыть]
, важенки сгоняют телят. Волки близко...

– Волки в четырех снах от стана, Пиеттомин, – хмуро вставил Янка Муржан. Собрание глухо одобрило его.

– Неньча![22]22
  Неньча – народ, люди (отсюда ненцы).


[Закрыть]
– воскликнул Ваули, встал и, слабо улыбаясь, выпрямился. – Старики говорят: люты волки. Много-много хороших олешек слабее десятка волков. Я стоял станом девять снов – ждал народ. Из рода Яптик, из ватаги Сегоев ни один неньча не пришел мстить царю. Четыреста чумов – это много мало. – Помолчал, потом, обращаясь к Майри, приказал повелительно: – После сна идем на Обдору, сготовь упряжки!

Ушел в глубину чума и лег на шкуры. Майри опустил голову и тяжело вздохнул...


* * *

Нечаевский сидел в стуле плотно, по-купечески. В его манере держаться и говорить явно выступала алчная хватка «крепкой» деньги. Сейчас он, далеко отвесив толстую губу и закатывая временами маленькие свинячьи глазки, жаловался исправнику Скорнякову на бунтовщика Пиеттомина.

– Вразуми, Владимир Александрович, этот бунтовщик и разбойник рушит мой рынок. Сколько посланцев моих обобрал дочиста и задушил. Товар роздал дарма косоглазой мрази. А теперь на-ко! – цареву власть окарачь хотит поставить. Тебя, исправника, – доверенного царского – опозорить хотит. Срамота!..

Скорняков, обливаясь потом, забегал по комнате. Ему казалось, что выхода нет. Рухнет город. Убьют ненцы или еще хуже – царь лишит его чинов и чести и загонит в гневе в сибирские трущобы, в ссылку. Не говорил, а злобно лаял:

– Эх, Николай Николаевич, жалеючи его языческую душу в тысяча восемьсот тридцать девятом году сохранил я ему – душегубу и грабителю – голову. А зря сохранил-то! На плаху, под топор бы стервеца уложить надо, прости ты меня, господи!

Исправник пил квас. Жара двухстенной избы, злоба, а больше того страх не давали ему покоя. Нечаевский молчал, сопел и тупо моргал заплывшими глазами. Скорняков неистовствовал:

– Трех гонцов загнал! Что еще делать? До Тобольска поди не рукой подать! Время-то, время-то какое, говорю, стервец выбрал! Была б еще весна аль лето: войска могли бы подвести сюда. А то лютует зимища злая. Снегов да буранов больше неба видим...

В дверь вошел стражник.

– Тама князец один пришел. Плачет. Я, говорит, спирту хочу...

– Гони косоглазого идола! – А потом, подумав, сказал: – Пусти, пускай идет...

Князь Василий Тайшин вошел не дерзко, швырнув дверь, как раньше, а робко, едва внося в комнату безвольное тело. Кривые ноги его, одетые в богатые, яркие кисы, еле-еле переступали. Мускулы на лице ослабли; щеки были мокры от слез и жидкости из носа. Грязными, немытыми руками князь тер свои трахомные, без ресниц глаза и тихо подвывал:

– Моя бедный хантэ. Ваули и неньча говорят: моя нельзя ходить князем. Зачем так? Царь сам давал мне тамгу[23]23
  Тамга – произвольный знак, заменяющий подпись.


[Закрыть]
, ты знаешь. Вот дал...

И князь тянул к Скорнякову в грязной руке печать князя Ямальской тундры – Обдории.

Исправник брезгливо поежился.

– Ладно, знаем о твоей тамге. Чего тычешь, дурак. Отстань! Кня-я-зь, – протянул он, – прости ты меня, господи.

Васька Тайшин плакал жалко, по-пьяному. Молча наблюдающий эту сцену березовский прохвост из мещан по торговым делам – Нечаевский вдруг встал резко, почти вскочил, и рванулся к нему.

– Тайшин, ты князь! Завтра едем навстречу вместе к Ваули в тундру. Я так мыслю... – И в ухо Скорнякову шептал долго.

Ярилась непогодь, ночь наливалась темнотой и морозом. Спал городище Обдорск.


* * *

Третий день с востока, из глухомани Тазовской тундры, идет к Обдоре мятежная вольница Ваули Пиеттомина. Четыре сотни чумов с оленями, женами, детишками, хозяйством двигается к городу. По пути повстанцы схватывают не успевших откочевать от пути богатеев, забирают у них оленей, делят между собой, растаскивают новенькие чумы их и идут.

Идут лавиной, многоликой, крикливой и тревожной, потрясая пищалями, луками, копьями. Грозна набухающая злостью и отчаянием толпа повстанцев.

Ваули и Ходакам едут впереди. У обоих красивые и стремительные запряжки. Сбруя на оленях и санки в кости и лентах.

Третий день катится лавина ненецкой мести. Еще полдня – и будет Обдорск и будет выход гневу...

И вдруг передние нарты остановились. Задние наседают... Усталые олени валятся в снег, упряжки путаются. Лайки-оленегоны обкусывают ноги минеруев, останавливая дикие, бунтующие стада. Крик, ругань, гам, перебранка жен. Весь огромный обоз собирается в груду и немеет.

К передним нартам бежит народ. Ваули и Майри впились глазами в седеющую даль.

А там впереди две нарты не едут – летят. С ветром спорит олений разбег.

Лавина затихла. Ждут...

Пять-шесть верст для хорошей упряжки – полчаса. Сытые, сильные олени бегут ровно, без рывков и галопа; вокруг упряжки взвихривается снежная пыль. Олени, подняв голову кверху и положив на спину ветвистые рога, вихрем несутся по снежному насту.

У животных язык на́прочь изо рта. Примчались, веером закруглили путь и, усталые, отдавшие все силы, ложатся в холодный снег. С передней нарты соскальзывает русский и уверенно идет к Ваули.

– Ани торово, арко юро[24]24
  В переводе: «Здравствуй, большой друг».


[Закрыть]
, – жаркая, заискивающая рука хватает и жмет безучастную руку-плеть Пиеттомина. – Аль не узнаешь теперь друзей? Помнишь Нечаевского Кольку по зову вашему «Большое брюхо»? Помнишь, как менялись мы с тобой подарками?

– Помню, – сухо говорит Ваули, – помню, но не знаю, с чем пришел ты к нам, факторщик!

– Хо, друг. Я купец, мне нет дела до царя и попов. Сам знаешь, я живу в тундре, ой, много лет и зим. Я сын ее стал, я брат твой. Закон тундры – мой закон! Потому, когда узнал весть, что едешь ты, выехал к другу навстречу просить ко мне в дом. Помнишь, как я тогда жил у тебя на шкурках чума на реке Вындер-яга? Разве не закон тундры принять у себя усталого друга?

Ваули молчал и смотрел за спину купца. Майри беспокойно смотрел в лицо своему учителю и другу.

Нечаевский продолжал:

– Едем ко мне в Обдорск. Там прежде всего никто не знает, что ты едешь сюда, а потом, кто посмеет тронуть моего друга в моем чуме?

Купец смолк, ибо шум за его спиной прервал речь. Пиеттомин продолжал гневно глядеть мимо плеча купца жесткими, неподвижными зрачками. Нечаевский обернулся. Там стоял Василий Тайшин – развенчанный Ваули князец земель обдорских. Он был жалок. Больные, слезливые глаза смотрели умоляюще и покорно. В протянутой к Пиеттомину трясущейся руке он держал свою княжескую родовую тамгу, дар царя – медную аляповатую печать. Эта молчаливая сцена была, однако, ярка и понятна: князь доказывал свое право на княжество.

Ваули резко вырвал печать из рук ошеломленного ненца, скупо взглянул на нее и отдал стоящему вблизи Янке Муржан.

– Ты теперь князь. Возьми...

Тайшин обезумел. Как! У него отняли царские полномочия на княжество! Что ж он теперь будет делать? Как будет он собирать обильный ясак с оброчных хантэ и ненцев! Нет печати – исчезнет доход, упадет почет, и русский стражник не даст больше спирта!

Пена выступила у Васька на губах.

– Пошто, Ваули, живешь не царским законом? Ум твой песец обрызгал. Отдай, собака, тамгу. Я князь тундры!

Никто не двинулся. Злоба несла легко. Рывком прыгнул Тайшин к нарте, схватил тяжелый олений рог и пошел, ощетинившись злобой, на Ваули. Два шага от нарты – полпути до цели. Но на полпути вдруг стал Майри. Желваки на его плоском коричневом лице вздулись, и глаза потухли в суровом прищуре.

– Тайшин!– только и крикнул он, как тот далеко отбросил рог, рухнул в снег и, хрюкая, пополз к Пиеттомину.

– Ваули, я стар, – ловил руку, целовал, а когда тот с отвращением вырвал ее, стал лизать ноги и полы малицы. – Я стар, я буду хорошо служить тебе. Уплачу много-много выкупа и буду носить дань. Если хочешь, я уйду далеко на Земли Конец, к Большой воде[25]25
  Большая вода – Обская губа.


[Закрыть]
и буду добывать песца с сыновьями. Только не надо бить старого Ваську.

Ваули давно не слушал его. Стоял неподвижно и испытующе глядел в лицо Нечаевского.

– Так в чум зовешь к себе? За гостеприимство хочешь отплатить? Если друг ты мне, как в тундре, – верю! – Пнул князя, шагнул мимо к нарте, поднял оленей. – Майри, Янтик, Янка, Зелл, едем к купцу в гости!

Через минуту нарты оторвались от толпы и умчались вдаль.


* * *

Давно были сняты теплые малицы с мохнатыми пандами. Спирт, обжигающий чай и яства. Стол, спирт и люди. Люди, пьяная похвальба Янки Муржана и жвачный табак.

Гости обвыклись в тепле. Янка, лежа на лавке, первый раз в жизни пел свою родовую песню о том, что думал, монотонную и тягучую.

Притворяющийся пьяным, Нечаевский обнимал трезвого Пиеттомина и жаловался:

– Рази жисть стала купцу? Как война, али мир – так наш карман трещит. Мы – купцы – держим на своих плечах Рассею! А что нам? Шиш! Дворянам – и земля, и дворовые-крепостные, и чины разные, почет, а мы ме-ща-ны! Эх, рази это царь!..

– Мой ум так ходит, – сдержанно отвечал гость, – зачем царским людям тундра? Пошто они идут сюда, обижают неньча и учат их забывать свои законы? Пусть уйдут они отсюда от нас, пусть не берут у нас оленей и зверя. И ты уходи от нас, «Большое брюхо», не вози к нам в чумы горе и водку. Уходи... Старики помнят, когда пришли царские казенные люди в тундру, и неньча с той поры хуже, куда хуже стал жить! Правды я ищу, «Большое брюхо», правды!

Майри, тоже совершенно трезвый, не слушал их. На тропе зверя, когда белковал в урманах, не слушал так. Вдруг среди пьяного шума, храпа, пения и ругани почудился ему отдаленный выстрел за окном. Ходакам вскочил, напружинившись, как тетива настороженного лука. Нечаевский, заметив его беспокойство, заорал еще пуще прежнего:

– Правильно, друг! Уйти надо нам отсюда! На какой хрен царю эта холодная земля! Уйти нам надо, верно!


* * *

Забрали их так же неожиданно, как отрезвел купец. Никто не сопротивлялся. Все оружие было отставлено к двери, ножи с поясами сняты. Доверчивые гости не могли допустить, чтобы хозяин так подло нарушил незыблемый закон гостеприимства тундры. Она не прощает этого никому.

Майри было пытался отмахивать кухонным ножом грязные руки казаков, тянувшиеся к Ваули, но его ударили сзади чем-то тяжелым по голове, и он упал. С улицы доносились редкие выстрелы и крики врасплох застигнутых людей.

Вязали пленников долго, длинными веревками, пиная и сквернословя. Скорняков целовал Нечаевского. «Большое брюхо», захлебываясь, вопил:

– Разбойников там душ пятьсот. Но сейчас они без Вавли – бараны. Пугни их, Владимир Александрыч, ружьишками да казаками – и разбегутся дочиста.


* * *

Через полгода старенький, забураненный Обдорск был снова удивлен: исправник Скорняков и купец Нечаевский явились в церковь к утрени в необычайном наряде: первый с блестящим крестом Владимира 4-й степени, а второй с голубой лентой через плечо и с золотой медалью на груди...

«Справедливость» торжествовала! В специальном государевом указе, что привез в Обдорск усталый казак-гонец, так и было сказано: «За подавление бунта инородцев и за поимку главаря Ваули Пиеттомина... исправнику Скорнякову пожаловать «Владимира 4-й степени», а березовскому мещанину по торговым делам Николаю Нечаевскому золотую медаль и ленту через плечо, для ношения...»

1932 – 1937 гг.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю