Текст книги "Последний парад"
Автор книги: Анатолий Маркуша
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Пакет, аккуратно упакованный в крафт, перевязанный тонкой стропой от вытяжного парашютика, Алексей доставил на Малую Бронную. Адресатом оказалась женщина, по оценке Алексея – «дама красоты необыкновенной, скорее всего – киноактриса!» Кстати, она усиленно приглашала Алексея зайти: «Чашка чая с дороги не может же вам повредить!» И ему смертельно хотелось принять приглашение – пообщаться с такой женщиной! – но он поблагодарил хозяйку дома и спешно откланялся: изменить он мог бы любой другой женщине, но не собственной маме, которую и правда не видел уже три года.
С той женщиной он встретится. Увы, на Кунцевском кладбище, узнает ее на фотографии. Поймет, прикинув дату рождения и смерти, она славно попраздновала на этом свете. А фотография, что на могиле – давняя. Может так и надо?! Пусть люди помнят красавиц красивыми…
Что он привез тогда из Харькова, какое отношение имел к ней командир полка, – ничего этого Алексей не узнает. Впрочем, в настоящей жизни, а не в бесконечных телесериалах, где все всегда под конец проясняется, на самом-то деле мало кому удается решать уравнения с определенными корнями…
Очутившись в районе Ходынки, теперешний Алексей Васильевич мысленно увидел себя молодым на фоне, хотя и сильно изменившегося, тщательно загаженного, но все же узнаваемого ландшафта. Думать о былом он вроде не собирался, да и внимание его отвлек старик, шагавший от аэровокзала к троллейбусной остановке. На нем была сильно поношенная аэрофлотовская фуражка, вылинявшая голубая рубаха, явно форменная, в руке он держал тоже прилично послужившую на своем веку аэрофрансовскую дорожную сумку.
– Привет авиации! – вскинул руку Алексей Васильевич. С некоторых пор его потянуло на общение с отставными авиаторами. Для какой цели он искал такие встречи, Алексей Васильевич не сумел бы ответить. Скорее всего в этом и не было никакой корысти, просто душевная потребность. А может быть в подсознании жила тревога – золотой век авиации прошел, ремесло, которому он отдал себя без остатка, утрачивает блеск, свое благородство. По новой, так сказать, табели о рангах пилот уже не рыцарь пятого океана, а работник системы воздушного транспорта, а в военном варианте – во-первых, офицер, а уже потом, во-вторых, в-третьих, и так далее – летчик…
– Коллега? – вежливо поинтересовался старик, чуть растерянно улыбнулся, – Извините, не припоминаю…
– «Экс-президент» звучит не очень, а «экс-пилот» и вовсе не звучит, но никуда не денешься: все проходит.
Они обменялись еще несколькими самыми незначительными словами и присели на лавочку. И Алексей Васильевич услыхал:
– Удивляюсь, как сумели так загадить Ходынку, глаза бы мои на это безобразие не смотрели… Спросите, чего я сюда тем не менее хожу, в жизни не догадаетесь… – Старик поспешно раскрыл молнию аэрофрансовской дорожной сумки, и Алексей Васильевич увидал – полная сумка щавеля. – Подножный корм собираю. Дожил! А было время – меня тут с оркестром встречали, с цветами и великим почетом, хотя это и в военную пору происходило…
– Когда? – Спросил Алексей Васильевич.
– Что – когда? – не сразу понял старик. – По весне сорок третьего года, если угодно…
– Вы пришли рейсом Харьков – Москва на Ходынку?
– Вполне вероятно…
– Стало быть вы – Леонтьев?! Вот как довелось встретиться! Не помните – вы тогда привезли меня к маме… Можно сказать, безбилетного, пожалели и взяли с собой.
Никакой теорией эту встречу невозможно было бы предсказать, а жизнь пожелала и свела. Подумаешь – сорок лет миновали! Человек пошел за дармовым щавелем, а другой и вовсе без определенной цели передвигался, гулял, разминал кости, и траектории движения пересеклись. Они стали перезваниваться с той поры, заходить друг к другу, как говорится, на огонек. Лене эти посещения были не по душе, а Тимошу приводили в полной восторг: дедушка Палыч умел такие фокусы показывать, совсем как в цирке.
– Объясни, что тебе этот Иван Палыч дался? – допрашивала отца Лена, – Ворчит и ворчит, жалуется, тоску только нагоняет. Неужели тех хрычей полковников мало, еще этого приволок – ископаемое какое-то…
– Постыдилась бы, Лена. Иван Павлович ничего плохого тебе не сделал? Человек всю жизнь пролетал, состарился и один одинешенек на всем белом свете остался… Дочь схоронил, не говоря уже о других близких, так что, тебе стакана чая человеку жалко?
– Тебя, а не чая мне жалко. В присутствии этого Ивана Павловича ты же на глазах меняешься и тоже начинаешь скрипеть: в ваше время и водка была крепче, и в нарзане пупырышков больше всплывало… а летали мы как…
– Перестань, Лен, не передергивай… Тебе известно, что математики подсчитали: нормально людские судьбы могут пересекаться через пять звеньев, а тут случилось прямое пересечение… Радоваться надо!
– Какие пять звеньев, какие математики, что ты плетешь, дед? Кому эти сказки…
– Постой, назови мне имя любого человека, кого хочешь… ну!
– Сталин…
– Прекрасно! Ты училась в шестьсот двадцать пятой школе, по старому она называлась – двадцать пятая образцовая, верно? Кого из старых учителей ты помнишь?
– Ну, Шевченко Прасковью Максимовну помню.
– Отлично! Считай, Шевченко – раз, она учила Василия Сталина – два, он, понятно с отцом общался, выходит в цепочке три звена.
Арифметика показалась неожиданной и заинтересовала Лену.
– А каким звеном и окажусь, если, положим, назову, назову… не Сталина, а, например, Черчилля?
– Дядю Федю Опойкова помнишь? Его сын Ленька работал шофером в гараже министерства иностранных дел, наверняка он контачил с дипкурьерами, которые возили почту в Англию, видели там нашего посла, а тот, само собой, с Черчиллем встречался. Так что цепочка в четыре звена – штука вполне реальная, и не длиннее, чем в пять.
– Чертовщина какая-то, – выговорила Лена, – никогда бы в голову такое не пришло.
– Близко люди друг к другу стоят, только почему-то не на контакты, не на общение нас тянет, а на противостояние, критику, сплетни. Ведь неразумно пилить сук, на котором сидим, а пилим, черт возьми, и стараемся при этом…
Идея дармового подножного корма, подсказанная Иваном Павловичем, неожиданно показалась Алексею Васильевичу весьма заманчивой, и он, облачившись в поношенные летние брюки и старую куртку, отправился на Ходынку. Преодолеть совершенно условные заграждения не составило никакого труда. И глазам его открылась обветшавшая до крайности бетонная полоса, травянистое нескошенное поле, зажатое со всех сторон наступающими городскими постройками. Шум от совсем близко протянувшейся автомобильно-троллейбусной трассы, отсекся, и Алексей Васильевич отчетливо различил почти забытые птичьи голоса, он обратил внимание – а трава-то имеет запах настоящего луга, недавно окропленного дождиком… Он повел взглядом от края и до края взлетно-посадочной полосы и обнаружил – поблизости от замыкающего летное поле забора пару белых самолетиков-малюток. Странно было обнаружить эти бипланчики с толкающим воздушным винтом, расположенным позади пилота – ни дать – ни взять они напоминали выходцев из начала века.
Алексей Васильевич, человек основательный, привыкший строго регламентировать свою жизнь – пришел за щавелем, так и собирай щавель, нечего отвлекаться! Он и принялся за дело, хотя чувствовал себя основательно сбитым с толку. Надергивая нежные листочки щавеля, следя, чтобы в пакет не попадала посторонняя травка, он невольно косил глазом на тот конец взлетно-посадочной полосы, где притулились незнакомые и такие привлекательные летательные аппараты, явно не гармонировавшие с настоящим временем. Когда одна белая машинка застрекотала, энергично закрутила воздушным винтом, он не выдержал – распрямился, бросил щавель, и тихо побрел в сторону стоянки. И, странное дело, «москвич и ходок», по давнему определению харьковского командира полка, тут Алексей Стельмах испытал явный прилив несвойственного ему, какого-то мальчишеского, можно бы сказать, смущения. «Ну, подойду и что скажу: здравствуйте, люди! Не глупо ли? Вот и я, прошу любить и жаловать… Тоже не очень остроумно». Размышляя на ходу, так и не сумев преодолеть растерянности, он стремительно приближался и самолетам, будто они притягивали его к себе фантастической магнитной силой. Когда расстояние сократилось до каких-то жалких десяти шагов, машина с вращавшимся винтом внезапно покатилась, выскочила на бетонку, развернулась и пошла на взлет. Это произошло так быстро, что Алексей Васильевич не успел разглядеть слишком многого: самолет – двухместный, пилотские сидения расположены рядом – плечо к плечу – тесная кабина застеклена, фюзеляжа, можно оказать, нет: к трубе прикреплены и крылья, и кабина, и хвостовое оперение, и трехколесное шасси…
Человек, сопровождавший самолет на взлетную полосу, не обратил на Алексея Васильевича ровно никакого внимания, видать, подумал Стельмах, тут привыкли к любопытствующим.
Стоило машине оторваться от земли, сопровождающий повернулся спиной к старту и медленно побрел к домику, стоявшему метрах в двухстах от бетонки. И получилось – Алексей Васильевич и второй самолетик остались, что называется, тэт-а-тэт. Ни охраны, ни соглядатаев, ни живой души рядом. С борта этой одноместной машины на Алексея Васильевича внимательно смотрел живописный утенок, непостижимым образом переходивший в самолетик. Эмблема была милая, очень какая-то домашняя, предельно свойская. Тот, кто ее придумал, можно не сомневаться, был доброжелательным и остроумным человеком.
Что может сказать незнакомому летательному аппарат старый летчик, зная, что никто не услышит его слов?
– Здравствуй, милый! Как твои дела?
– Привет, и ты здравствуй, – отзовется самолет, – что дела, стоит ли о них толковать… Дела, как в Польше, летаем мало, шумим все больше…
И потекла неспешная беседа над Ходынкой – откровенная, неспешная, не очень уж безупречная в смысле подцензурной чистоты, в основе своей – вечная: тот, кто летает, мало что в этой жизни решает, а те, которые все решают, мало что в пилотском деле понимают… Душа Алексея Васильевича распахнулась перед незнакомым самолетом, он не сомневался – машина его поймет, как хорошо понимали все ее предшественницы на протяжении долгих лет. Алексей Васильевич вернулся в состояние нормальной гравитации, когда рядышком, за спиной застрекотал движок зарулившей на свое место спарки. Из кабины одновременно, каждый на свою сторону, выбрались пилоты и сразу задвигали ладонями, продолжая «пилотировать», что-то азартно поясняя друг другу. Неискушенному могло бы показаться, что они ссорятся. Алексей Васильевич залюбовался летающими ладонями и подумал: это, наверное, уже в вечности, если можно считать такой меркой отсчет лет, начатый братьями Райт в самом начале нашего века… Самолеты, именуемые материальной частью, преходящи, и поколения пилотов сменяют друг друга, а имитирующие полет живые ладони, это навсегда…
Хорошо.
До последнего времени Алексей Васильевич не очень интересовался прошлым авиации, а теперь стал разыскивать изданные в довоенное время книги, перечитывал их и… раздражался. Его злили верноподданнический тон авиационной литературы, ее бравурность. И все-таки он читал старые книга, стараясь оценить излагавшиеся в них факты с высоты сегодняшних своих знаний. И получалось: знаменитый Сталинский маршрут над Арктикой, начавшийся в Москве, протянувшийся до Петропавловска-на-Камчатке, дальше – на юг, завершился вынужденной посадкой на заброшенном островке Удд, а вовсе не во Владивостоке или Хабаровске, как предполагалось… И второй Чкаловский перелет через Северный полюс в Соединенные Штаты, понаделавший столько шума во всем мире, тоже выглядел теперь не совсем так, как был задуман: побить мировой рекорд дальности экипажу не удалось (самолет, кроме имени АНТ-25, имел ведь еще маркировку РД, что расшифровывалась как «рекорд дальности»). В тех неудачах вины экипажа не было, так уж сложились обстоятельства, но все равно перечитывать хвастливые реляции, ставшие «историческими», было неуютно и как-то неловко. Тем более, что факты набегали Друг на друга: полет Коккинаки из Москвы в Нью-Йорк тоже завершился вынужденной на островке Мискоу, а скандальный финиш женского экипажа Гризодубовой, когда и до цели не дошли, и штурмана Раскову, чтобы не убить на в неаэродромном приземлении, выбросили с парашютом в тайгу… Ее тогда с трудом нашли. Были и досадные накладки в полюсной экспедиции Водопьянова – все это воспринималось Алексеем Васильевичем совсем не так, как Лешкой Стельмахом, восторженным поклонником авиации, романтиком-идеалистом.
«Что же мы за народ, – размышлял старый Стельмах, – почему не можем без брехни, без хвастовства? И не стыдно было самим себе дифирамбы петь?» Этими мыслями он поделился при случае с Леонтьевым, но понимания не встретил. У Ивана Павловича имелся свой взгляд на прошлое, в самом сжатом виде он выглядел приблизительно так: лапотная, малограмотная, отсталая Россия залетала практически одновременно с просвещенной и индустриально развитой Францией. Факт? Факт! Залетала будь здоров как: Ефимов, Уточкин, Попов, Нестеров – их же признал весь мир! К черту подробности! Почему это стыдно гордиться тем, что было на самом деле? И самолеты, построенные в России, держались вполне на уровне своего времени, а бывало и превосходили заграничные машины… Не справедливо спрашивать с тех, кто летал и строил аэропланы, ответа за дурость чиновников и прихлебателей, за подлость холуев, такие и сегодня хватает. Нашего брата-авиатора славили не за красивые глаза… Пусть Чкалову на борту и нарисовали «Сталинский маршрут», что с того? Ну, не побил он тогда мировой рекорд дальности, ну и плевать на рекорд, лучше вспомнить, как молодежь после этого перелета повалила валом в летные школы! Вот, где надо суть видеть! Зря старое копать, на зуб пробовать, без пользы это…
– Ты вот запомнил, – рассуждал Леонтьев, – как меня в сорок третьем на Ходынке встречали? Запомнил! Выходит, не все так черно-черно было, как некоторые сегодня изображают.
Алексею Васильевичу такая точка зрения Леонтьева была не по душе: прошлое не надо приукрашивать, считал он, отрицательный опыт – тоже опыт и его надо знать, чтобы не повторять… но в спор с Иваном Павловичем он не пускался, сказывались тут и десять лет разницы в возрасте, и армейская выучка – старших следует почитать. Но, пожалуй, больше всего мешала лезть в полемику установка, полученная в летной школе. Командир эскадрильи на всю жизнь вразумил своего курсанта: критика, не подкрепленная позитивной программой, – штука совершенно безнравственная. Видишь – дело плохо, не галди зря, – предложи, как сделать, чтобы стало, если не совсем хорошо, то хотя бы – лучше.
С Леонтьевым Алексей Васильевич не ссорился, нечаянная их встреча на Ходынке получила вполне благополучное продолжение, но дальнейшее развитие этих отношений шло уже не так стремительно, как в самом начале. Алексей Васильевич не сразу оценил сдержанность Ивана Павловича, когда, случалось, разговор касался полетов, награждений, популярности одних и безвестности других пилотов. Очень удивил Леонтьев Алексея Васильевича своим резким осуждением тарана.
– Таранами войну не выиграешь, и расписывать это дело было, по меньшей мере, глупо, а золотить – ах, герой, ах, богатыри пятого океана! – тем более срамно. Если по-футбольному оценивать, что получается? Как правило, один-один выходит! Ничейный то есть счет… А еще скажу – сколько раз и так бывало: ты таранил, а я в общей свалке с противником столкнулся, но умный замполит расписал все, как надо постарался: «Два тарана в одном бою!» – и пошло из газеты в газету: вот какая идеологическая работа в полку, вот какое сознание у летчиков – никто живота своего не щадит… – и без видимой связи вспомнил, как довелось ему встретиться со знаменитым авиаконструктором Яковлевым. Призвал его творец, как тогда писали в газетах «лучшего в мире самолета-истребителя», и завел разговор о дальнейших планах Леонтьева, о видах на будущее. Иван Павлович почуял: прощупывает, видимо, собирается пригласить на фирму. Иметь своего пилота-миллионера и престижно, и в рекламных целях, что уж говорить, выгодно. Разговор раскручивался легко и непринужденно, генеральный привычно переходил от одной темы к другой, словно перелистывал старый конспект своих лекций. Неожиданно Яковлев спросил, а знает ли Леонтьев, сколько у него, Яковлева, орденов Ленина? Иван Павлович, мысленно усмехнувшись, ответил: «Точно не скажу, думаю, штук шесть, иначе бы вы не стали спрашивать…» И услыхал: «Ошибаетесь! Восемь! Больше моего ни у кого в стране нету!..»
– Короче говоря, не нашли мы с генеральным общего языка и работать на его фирму я не пошел, хотя сулили мне «златые горы и реки полные вина»… Не понравился стиль. Не очень, я думаю, это здорово в нашем ремесле арифметикой увлекаться: десять сбитых самолетов противника имеешь – ты сила, а коли – пять, ты всего – полсилы… Чем-то это напоминает рекомендации расплодившихся нынче сексопатологов, что разложили любовь на минуты интима и число фрикций…
– Однако, хватанул ты, Иван Павлович! – сказал было Алексей Васильевич, но Леонтьев не дал ему продолжить:
– Ничего не хватанул. Прочитай, как Хемингуэй в «Прощай, оружии» любовь рисует, вспомни. Умирать и рождаться… одновременно, вместе… Вот она мера настоящей любви… А ордена на штуки считать – это же пошлость и несусветное свинство. – И, кажется впервые за их знакомство, Иван Павлович рассказал о полете, в котором поседел.
Шел он тогда с Севера, аэродромы закрывало один за другим – туманы, видимости нет. Горючего оставалось минут на двадцать. Принял решение заходить на ближайшую точку, а диспетчер гонит: все закрыто облачностью…
– Спрашиваю: «Куда идти?» Молчит, гад. Знает – идти мне некуда. Докладываю: «Начал снижение». Курс держу посадочный. Прошел дальний привод, успел подумать: «Включили все-таки… соображают маленько…» А земли нет и нет. Сплошное молоко перед глазами, а радиовысотомер показывает чуть больше нуля. Подбираю обороты, еще малость снижаюсь и тихонечко начинаю выбирать штурвал на себя, по миллиметру, можно сказать, подтягиваю. Сам себе говорю! «Нормально, Иван, сядешь… сейчас сядешь, Иван…» И тут вроде проблески фар замечаю, словом, просветление какое-то, еще чуть штурвал подобрал и жду… Не поверишь, думаю, но честное слово даю – услыхал, как колеса по траве зашуршали. На самом деле сел! Верно, чуть правее полосы угодил, метров на десять. Не верю – жив! Выключаю движки: рулить не могу, просто не вижу, куда. Ко мне «виллис» послали, так шофер минут пятнадцать в молоке петлял, пока на машину мою случайно не наткнулся. Было. Умирал и выжил. И завтра был готов снова рискнуть, если понадобится. Вот ты мне и ответь, при чем тут ордена на штуки, при чем внеочередные звания? В нас должно быть оно – летное, как бы лучше оказать, наверное, чувство… Может, вернее будет – дух?!
Коротенькая эта история, несколько сомнительная в своей абсолютной достоверности, не прошла мимо Алексея Васильевича, напомнила, как начинающим пилотом, почти мальчишкой, он обижался на судьбу: другие садились вынужденно, покидали горевшую машину с парашютом, преодолевали всякие непредвиденные ситуации, а у него все было тип-топ, все в полном ажуре, ну никакой возможности показать себя, блеснуть, прославиться. И так продолжалось день за днем, месяц за месяцем. Лешка Стельмах не верил ни в бога, ни в черта, однако был уже готов просить о милости хоть у бога, хоть у дьявола – ну, пожалуйста, устройте мне какое-нибудь чэпэ, дайте же показать себя…
Это случилось на шестом году службы. Но сперва, буквально, три строчки, исключительно – для ясности: «козел» на авиационном жаргоне – грубая ошибка на посадке, когда самолет, ткнувшись колесами в землю, подскакивает и теряет скорость. Вовремя не исправленный козел, как правило, приводит к более или менее тяжелой поломке… А теперь о том, что случилось на шестом году безупречной службы. Звено Стельмаха дежурило во второй готовности: летчики валялись на нарах в жарко натопленной землянке и травили нескончаемый аэродромный «банк», то есть рассказывали всякие были и небылицы из летной жизни; так, сами того не сознавая, они творили особый авиационный фольклор; кто-то без особого успеха пытался сосредоточиться и читать; кто-то уныло предлагал «сгонять» партию в шахматы. Банк, как обычно, вертелся вокруг всяких невероятных происшествий, случающихся в летной жизни.
– Вот у нас в Борисоглебске, – начал Вася Коляда, – был такой цирковой, можно сказать, номер: Витька Талалаев заходит на И-5 на посадку и безбожно мажет, невооруженным глазом видно – метров на сто улетит за «Т». Ему, понятно, красную ракету под нос стреляют, финишер красным флагом машет: давай на второй круг! А Витька – ноль внимания и прет к земле… Летали мы тогда без радиосвязи, подсказать ему ничего невозможно. Но этого мало! На посадочной полосе застревает Симаков, мотор у него, как назло, скис… Короче, Талалаев бьет колесами в земли, едва не под самым хвостом Симакова, подскакивает метра на три, перелетает через заглохшую машину и досаживает свой И-5. В жизни я больше такого «козлища» не видел. Но самое смешное…
Что было самого смешного, летчикам узнать не пришлось: звену объявили готовность номер один. Все разбежались по своим машинам, торопливо попадали в кабины, пристегнулись привязными ремнями, готовые к немедленному запуску моторов и к взлету через одну минуту.
Вскоре зеленая ракета подняла Стельмаха в воздух. Ему полагалось набрать полторы тысячи метров высоты и барражировать над аэродромом. Запустив двигатель, Алексей Васильевич прямо со стоянки рванул на взлет. На И-16, самолете легендарном, он летал не первый год. Свыкся с машиной и любил ее, искренне считая, – самолета лучше быть не может! Курносый, хищных очертаний этот поликарповский истребитель никого равнодушным не оставлял: одни, подобно Стельмаху, превозносили его за скоростные качества, за удивительную для моноплана маневренность, другие, напротив, проклинали И-16 – «строг «ишак» сверх всякой меры, чуть перетянешь руку – штопорит…» – уверяли проклинавшие машину летчики. Алексей Васильевич спорил: да вовсе не так страшен черт, как его малюют. Кто машину хает? Слабаки. Она деликатного обращения требует – это, конечно, факт. Пилотировать на ней надо вежливо, и все будет всегда нормально…
Взлетая по тревоге, Стельмах не сразу ощутил – что-то не так в моторе: ревет, как зверь, а тянет слабовато. Но полоса уже кончалась, убирать газ и прерывать разбег было поздно. Впереди отчетливо просматривались столбы телеграфной линии, за ними проходила дорога.
Решение? Ну!.. Стельмах чуть-чуть передрал хвост: скорость, набрать скорость еще немного, еще… Столбы приближались отчаянно быстро. Белые изоляторы просматривались совершенно отчетливо. Не спешить… скорость!.. Еще… еще чуть-чуть…
Он рванул ручку на себя, перепрыгнул через телеграфные столбы, а там на поле за дорогой, которая значилась резервной посадочной площадкой на случай вынужденной сразу после взлета, растянулась колонна танков. Почему они тут оказались, для чего? Впрочем, размышлять на эту тему у Алексея Васильевича не было никакой возможности. Он подумал: «Все. Отлетался: «броня крепка и танки наши быстры…» Глупо…» И сопротивляясь всеми своими скрытыми силами, казалось, непреодолимой неизбежности, он принял сигнал взметнувшийся с глубины подсознания: «Как Талалаев давай!» Он ткнулся колесами в землю, опасно покачиваясь с крыла на крыло, перескочил через броню и грубо плюхнулся на землю. У машины подломилась правая пирамида шасси, И-16 лег на крыло, дернулся, будто размышляя опрокидываться на спину или нет, и затих. Поспешно расстегнув привязные ремни, освободившись от парашюта, Алексей выбрался из кабины. Понял – машина не горит. Его еще колотила нервная дрожь, но постепенно он начал успокаиваться. Прижался лицом к теплому капоту, убедился – жив, все позади. Он обошел самолет, приблизился к обтекателю винта и поцеловал храповик, выглядывавший из желтого кока. Храповик был холодный, шершавый, от него разило бензином и моторным маслом. «Все правильно, – мысленно произнес Алексей Васильевич, имея ввиду свои действия. – Не понятно только, отчего упала тяга?» Ему не хотелось грешить на механика. Механик был верный… Позже аварийная комиссия установила причину падения тяги на разбеге – отказал рпд – регулятор постоянного давления.
Виновником признали изготовителя.
Больше Стельмах уже никогда не завидовал падавшим, горевшим, борющимся с отказами материальной части собратьям. Он не мечтал с этого дня отличиться, получить возможность показать себя. И писателей, что со вкусом и даже со знанием деля повествовали о всяческих рядовых и чрезвычайных происшествиях, невзлюбил. «Писаки! – произносил он с тихим презрением. И когда Тимоша приставал к деду, чтобы тот рассказал чего-нибудь такого этакого… сердился и всячески старался перевести разговор на другую тему.
Тимоша рос быстро и Алексея Васильевича тревожил очень уж стремительно паренек взрослел, дед замечал это не столько по все укорачивающимся рукавам его курточек, сколько по вопросам, которые Тимоша задавал ему с утра до вечера.
– А почему нельзя убить всех воров сразу и всех бандитов?.. – спрашивал мальчиш, искругляя глаза. – Сразу бы другая жизнь началась…
– Как думаешь, деда, а мама правильно делает, если врет по телефону… я же слышу? На замечание: врет, применительно к маме, говорить нельзя, Тимоша реагировал тут же: – Ладно, не врет… если она говорит неправду…
– Скажи, деда, а почему летчики, лучше чем те, которые не летчики?
– Кто это говорит? Глупость какая-то: и те и другие люди, а все люди бывают разными, – говорил Алексей Васильевич.
– Но ты же сам всегда летчиков о-го-ro, как хвалишь! Или я, по-твоему, опять неправильно говорю?
Пожалуй, именно Тимоша и заставил Алексея Васильевича всерьез задуматься, чем на самом деле отличается человек летающий, от того, кто не летает?
В жизни он встречал среди летчиков очень разных людей – и щедрых, с открытой душой, впрочем, попадались и куркули; у многих в характере бесспорно главенствовала смелость, хотя он не мог исключить из числа коллег людей достаточно осторожных, расчетливых, на взгляд со стороны, они могли показаться даже трусоватыми, но это – только непосвященному… Чертовщина какая-то! Вроде ничем наш брат от всей прочей публики и не отличается. Чтобы вовсе не запутаться в своих размышлениях, Алексей Васильевич попробовал подойти к проблеме с другого конца. «В чем главное отличие самолета от любой движущейся наземной машины? В полете не тормознешь, на обочину не свернешь и, задрав капот, в двигателе не поковыряешься… Значит, человек летающий, пока он жив, – сама ответственность. Теперь рассуждения Алексея Васильевича обрели ясность, он почувствовал себя увереннее, нащупал – главное! Из начального курса аэродинамики известно: полет – это скорость, нет скорости – прекращается полет и начинается падение. Значит, соображать надо быстро и решения в полете принимать безошибочные. Самому! Лично! А дальше? Есть такой в авиации закон, охотно повторяемый старыми летчиками, этот закон, написанный кровью, гласит: приняв однажды решение, даже худшее из возможных, не меняй его. Суета, метания, поспешные действия неизменно приводят к панике. А уж коль ты загнал себя в этот неуправляемый и неконтролируемый режим полной неопределенности, беды не миновать… Теперь Алексею Васильевичу надо было обдумать, как все эти далеко не простые вещи донести до сознания Тимоши. Дед не загадывал, станет ли летчиком внук, когда вырастет. Он бы не рискнул сказать, что втайне мечтает об этом, но где-то, считая свое ремесло лучшим на свете, желал Тимоше крыльев, и понимать такое его желание не следует слишком буквально.
Старые пилоты охотно рассказывают, как в летной комнате испытательного института, где по утрам и вечерам, можно сказать, собирался весь цвет отечественной авиации, вывесили приказ министра, которым объявлялось об очередном снижении расценок на экспериментальные полеты. Понятно, народ заволновался, загудел:
– Вот тебе и с добрым утром и с хорошим днем…
– Его бы, – имелся ввиду министр, – полетать заставить!..
– Это – форменный бардак, мужики…
И тут в летную комнату вошел едва ли не самый популярный и чтимый испытатель страны. Он мгновенно ощутил напряженность, сориентировался в обстановке и шагнул к стене, от которой, как он понял, исходило возбуждение. Своим единственно зрячим глазом прочитал текст приказа, неопределенно хмыкнул и сказал:
– Не здорово получается: летать придется теперь в два раза больше…
Была то легенда или быль, подхваченная Алексеем Васильевичем в очередном аэродромном банке, – сказать трудно. Возвращался он к ней всякий раз, когда речь заходила о лице настоящего летчика. Бескорыстие Стельмах ценил очень высоко, почти так же, как правдивость.
Тот понедельник Алексей Васильевич запомнил во всех подробностях: двое предшествовавших суток он жил в несвойственном ему нервном напряжении. В пятницу, во второй половине дня позвонила Ленина подруга и сказала, чтобы до понедельника Лену дома не ждали, она не появится.
– Что случилось? – стараясь не выдавать тревоги, спросил Алексей Васильевич. – Только, Наташа, я тебя очень прошу, ответь толком, без твоих любимых хохмочек и без брехни.
– Обстоятельства… так сказать, вынужденные обстоятельства.
– Не понимаю. Какие обстоятельства, что случилось?
– Потерпите до понедельника, Алексей Васильевич, не волнуйтесь, миленький, Лена вернется и сама введет вас в курс… Я же только исполняю ее поручение.
– Она здорова?
– Насколько это вообще возможно в наше ненормальное время. Пожалуйста, не мучайте себя.
Так и не поняв, что бы это могло значить, переживая, ломая голову – как объяснить Ленино отсутствие Тимоше, он же непременно спросит, где мама, когда она вернется, Алексей Васильевич окликнул внука:
– Мужичок, а мама тебе ничего не говорила, когда она собирается сегодня придти домой?
– Мама сказала: «Я испаряюсь на два или на три дня», – она велела мне: «Не обижай деда, слушайся его и не приставай..!» А еще она сказала, чтобы мы не волновались…
– Как странно. Тебе хоть что-то оказала, а мне – ни гу-гу…
– Так тебе же тетя Наташа звонила. Что – не звонила? Мама оказала: «Наташа выдаст ему, – тебе, значит, – полную информацию». Чего ты молчишь? Не выдала Наташа? А когда мама уходила, тебя не было дома.
В Ленину жизнь Алексей Васильевич старался без крайней необходимости не вмешиваться и не вникать, он придерживался принципа – нужно будет – сама скажет, спросит, словом, даст знать. Стремление родителей руководить взрослыми детьми, опекать их чуть не до самой пенсии, он не одобрял. Такой патронаж до добра не доводит.