Текст книги "Последний парад"
Автор книги: Анатолий Маркуша
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
От автора
В авиацию я пришел еще в довоенное время, когда задача, обращенная к поколению, формулировалась так: летать выше всех, летать дальше всех, летать быстрее всех. И канонизированный Сталиным образ Валерия Чкалова, возведенный в ранг великого летчика нашего времени, способствовал принятию решения тысячами мальчишек – летать! А еще из Америки пришел подарок болгарского авиатора Асена Йорданова – его гениальная книга «ВАШИ КРЫЛЬЯ», адресованная юным романтикам Земли. Она стала нашим Евангелием.
И пусть никого не удивит название мною написанного – «14000 метров и выше». В ту пору это был потолок, к которому стремилось целое поколение, а достиг его первым Владимир Коккинаки.
Авиация – совершенно особенный мир. По мере сил и способностей я старался ввести в него читателя, строго соблюдая при этом лишь одно правило – ничего, кроме правды, и преследуя единственную цель: убедить – авиация лучший из миров, который дано прожить человеку.
Москва2002 г.
Последний парад
Летчики не умирают, просто иногда не возвращаются из полета.
(Из застольного разговора)
Алексей Васильевич тихо прикрыл дверь, опасливо огляделся и осторожно присел к столу. В доме было совсем тихо. Подумал: будто конец света и никого уже не осталось. И еще подумал: чудно получается – за двадцать с лишним лет кадровой службы, едва не половина жизни под погоном прошла, а в начальники не выбился. Впрочем, подчиненность Алексея Васильевича не тяготила, во всяком случае пока он летал, и классическая формула военной поры: ведомый – щит героя, его вполне устраивала. И теперь, когда ты списан и сдан не столько в запас, сколько в архив, и рассуждать не о чем. Нормальный ход, жаловаться некому, виноватых не сыскать.
Алексей Васильевич достал лист клетчатой бумаги из новой, аккуратной стопы, примерился, но в голову никак не шло самое начало, не высвечивалась первая строчка. «Завещание? – спросил себя Алексей Васильевич и сразу ощетинился: – Ну, уж хрен вам, а не завещание!» И вроде совсем не к месту вспомнил один теперь уже очень давний разговор. Невзрачного вида майор-перестарок, судя по знакам различия, общевойсковик, спрашивает Алексея Васильевича, в ту пору, правда, скорее – Лешку Стельмаха:
– В анкете и в автобиографии вы отразили все честно и правдиво?
– Полагаю, да, а что?
– Вопросы здесь задаю я, а вы отвечаете. Понятно?
– Усвоил! Я – мальчик сообразительный…
– Превосходно. Как девичья фамилия вашей матери?
– В анкете и в автобиографии разборчиво написано: Резвая Фаина Наумовна.
– Ее национальная принадлежность?
– Об этом анкета не спрашивает, анкету интересует моя национальность. Повторяю: я – русский.
– Кто это решил?
– По родному мне языку, по воспитанию, мироощущению и культуре, майор, я – русский. И решил это лично. Сам! Впрочем боюсь, ты моего решения понять не можешь, но постарайся все-таки, ты же с живыми людьми работаешь…
Он много чего еще наговорил тому невзрачному майору, совершенно не задумываясь о возможных последствиях. Алексея Васильевича не выгнали тогда с летной работы только благодаря заступничеству командира эскадрильи.
– Лучшего своего пилотажника, головастого мужика по милости бдительного болвана, я на съедение не отдам. И не отдал. По тем временам – это был, можно смело сказать, подвиг, и рисковал комэск отчаянно.
Давняя эта история вспомнилась не к делу, и Алексей Васильевич даже рассердился: хватит, трепло! Давай пиши, валяй без заголовка, заголовок можно будет и потом врисовать. Он отступил на пять клеточек и начал:
«Преодолев средний статистический возраст российского мужчины на пять лет, полагаю разумным распорядиться относительно дальнейшего. Помру, похороны обставьте без излишеств и показухи, то есть – никаких надгробных речей, никаких поминок! Предпочтительно – закопать в землю, но если это окажется затруднительным, тогда – через печку. Имуществом распорядитесь по совести. Единственным наследником правильно считать Тишу, то есть Тимофея Георгиевича Осокина…»
Написал Алексей Васильевич всего-то о десяток строк, но устал, будто землю в огороде ворочал или дрова колол. Никогда он не любил письменной работы, ни в молодые годы, ни тем более теперь, когда писать приходилось в очках. Склоняясь над клетчатым листом, Алексей Васильевич прислушивался – не вернулась ли Лена; застукает – не дай бог! «Это еще, что за фокусы, выдумки, понимаешь…» И пойдет шуметь, возмущаться, размахивать руками. Он любил свою заполошную дочку, терпел ее выходки, случалось и самые бесцеремонные, свято веря, все слова – говно, заслуживают внимания только поступки.
Сколько, однако, он ни прислушивался, как ни старался сохранить бдительность, Лену прозевал.
– Эй, люди! Есть кто на приеме? С винта с вами можно сойти! Куда все подавались?! Ветераны, песочники, опять секретный совет устроили, чего таитесь?!
Алексей Васильевич пламенную эту тираду слышал, но голоса в ответ не подавал. Начатое писание спрятал и выходить из своей комнаты не торопился.
Лена не любила стариков из отцовской компании. Ей казалось диким, что они называют друг друга сокращенными, мальчишескими именами – Алик, Коляня, Санек. Особенно не терпела она Санька – отставного генерала, готового давать всем ценные указания и судить любого, кто попадет в поле его зрения. «И такой – чистая чума – генерал, а отец даже и полковники не вылез», – с обидой думала Лена и вспоминала, как во время прощального застолья по случаю ухода на «заслуженный отдых» подполковника Стельмаха последний из начальников отца говорил: «Летчиком ты у меня был номер один, Алексей, а каким службистом, сам, думаю, понимаешь, так что, друг ситный, думай, шевели извилинами «за дальнейшую жизнь»… К гражданскому состоянию приспосабливаться надо… Вот я и хочу выпить за твою успешную адаптацию!»
Сказать просто: адаптируйся, приспосабливайся, врастай, вживайся… Только не всякому дан такой талант – вживаться.
Когда Алексей Васильевич ходил еще в курсантах летной школы, приключилась с ним история. Комиссар обнаружил в его курсантской тумбочке немецко-русский словарь, книгу «От Носке до Гитлера» и несколько страничек, исписанных латинскими буквами. От такой находки у комиссара аж в глазах потемнело: дело в конце тридцатых годов случилось. Леху, понятно, на ковер.
– Для чего тебе немецкий словарь? Что за писания не русские? Что за книга в коричневом переплете?
– Согласно установке товарища Сталина, – нахально глядя в лицо комиссару, начал было Алексей Васильевич, но его перебили:
– Ты чего тут мелешь? Какая такая установка?
– Товарищ Сталин велел изучать вероятного противника, чтобы быть готовым…
– А какое это имеет отношение к тебе, Стельмах?
– Приказ начальника, товарищ батальонный комиссар, – рявкнул в ключе бессмертного Швейка Леха, – осмелюсь доложить, – закон для подчиненного!
В тот раз все закончилось ничем, по адаптации не произошло и в колее удержаться не удалось. «Неужели тебе больше всех надо?» – спрашивали его доброжелатели, а те начальники, что едва его терпели, замечали с раздражением: «Больно грамотный!»
Уже и война закончилась, а служба Алексея Васильевич продолжалась. Полоса накатила унылая: летали совсем мало. Все больше писали, рисовали, готовили «документацию» (без бумажки ты – букашка!..), будто эти самые люди никогда не вылетали по неожиданной ракете, будто они понятия не имели о свободной охоте, о перехвате противника в незнакомом квадрате? Теперь по два дня готовились, чтобы полетать двадцать минут вокруг собственного аэродрома. В это именно время вылупилось новое для авиации понятие – предпосылка к чрезвычайному происшествию. И пошло, поехало!
Случалось, очередной стукач капнет замполиту: вчера наблюдал Стельмаха, выходившего из гадючника, то есть из барака, в котором жили вольнонаемные, преимущественно – женщины… Получив «сигнал», замполит рекомендовал командиру эскадрильи: надо бы Стельмаха к полетам не допускать… А командир – четыреста тринадцать боевых вылетов, одиннадцать лично сбитых и шесть – в группе: – «Как объявим? Сформулируй, комиссар».
Отстраняли Стельмаха от полетов или не отстраняли – бывало и так и этак – не суть, главное – эта возня на пользу ему, понятно, не шла и любви к нему не прибавляла, уважению не способствовала.
Озверев от постоянного прополаскивания мозгов, к великому изумлению всего честного народа, Леха попросил слова на очередном партийном собрании. Был он не из речистых, обычно от публичных выступлений уклонялся, а тут потянул руку – разрешите сказать?!
– Меня интересует, что?.. Товарищ подполковник, когда на войне комиссарствовал он – нормально… Два боевика горбом заработал, правильно я говорю? А теперь… за месяц – шесть че и пять минут налет, в следующем – пять че двадцать и на чем? Все больше на У-2: на полигон и обратно… Получается, пятую норму налетывает… Но извините, если человек за харчи старается, меня такой ведущий на подвиги не вдохновит! Что за пример молодым? Такой замполит, я считаю, нам не нужен…
Стельмаха за это выступление, конечно, осудили и в протокол записали: зазнайство, чванство, утрата политического чутья и много чего еще. На другой день позвали в политотдел, дали понять: надо, парень, покаяться. Сболтнул, не подумал… извините. Отделаешься не больше, чем выговором. Политотделу не резон было статистику по взысканиям портить. Но Леха каяться не стал и все пытался объяснить, что нелетающий комиссар не может пользоваться авторитетом у летчиков, выходит пользы от него для службы никакой, скорее – вред.
Пока длилась экзекуция в политотделе, Алексей Васильевич стоял перед столом, покрытым красной скатертью, кое-где подпорченной чернильными пятнами, а члены парткомиссий сидели напротив него. В конце концов сидящие посовещались и объявили: исключить из рядов. Когда приговор дочитали до конца, с места поднялся главный, протянул руку и велел:
– Давай.
– Чего давать? – не сообразил Леха.
– Не прикидывайся дурачком… билет выкладывай.
В голове у Лехи что-то замкнулось, как тогда над Ладогой, когда во время воздушного боя у него отсоединился шланг подачи кислорода, и небо пошло расплываться красными пятнами, Леха что-то орал, проваливался, не понимая куда и едва соображал, где свои и где чужие… И теперь, сам того не ожидая, он заорал, уставившись в круглое, гладко выбритое лицо самого главного:
– А ты мне его давал, морда? – стол под красной скатертью скрутил штопорную бочку. – Молчишь, оратор?! И правильно! Тут ты не при чем, мне билет на Ладоге сам Кузнецов вручал… – и Леха расставил указательный и безымянный пальцы на полный разворот и, выставляя фигу за фигой, пустил руку по столу вприскочку:
– Вот тебе, не билет, вот! Понял, козел!?
Его незамедлительно отправили под арест – «за некорректное поведение в обществе старших офицеров». Но тем дело не кончилось. На второй день Алексея Васильевича вызвал начальник штаба и приказал ехать в округ. «В 14.30 тебе надлежит явиться в сто шестой кабинет, у Плахова, как сказано в телефонограмме, – начштаба улыбнулся, – есть вопросы».
Недоумевая, что от него может быть нужно там – в общевойсковом штабе – Алексей Васильевич отправился в путь и точно в половине третьего постучал в двери сто шестого кабинета. Услыхав глуховатое «пойдите», он стремительно перешагнул порог и успел разглядеть: за пустым, просторным столом – генерал, пожилой, лысый, на выпирающих скулах заметен загар. «Похоже, татарин, – подумал Алексей Васильевич и смутился: это было не в его правилах обращать внимание на национальную принадлежность людей, с которыми сводила судьба. Генерал велел сесть и сказал:
– Обстоятельства случившегося мне известны. Доложили. Будь любезен объяснять дело, без «он сказал, а тогда я сказал…» и так далее. Суть докладывай. И коротко. Понял?
– Так точно. Понял.
Он не спешил начинать, пытаясь угадать, чего от него идет собеседник, вглядывался в его лицо, следил за руками.
– Так в чем причина конфликта? Именно – причина.
– Нелетающие политработники, я считаю, авиации не нужны. Они только дискредитируют идею политического обеспечения боевой подготовки. В воздушном бою нужен личный пример…
– Понятно. И ты думаешь, что я, например, не мог бы возглавить политотдел вашей гвардейской дивизии?
– Судя по вашим погонам и по впечатлению, которое вы производите… хотя бы тем, что не орете на меня, вы и сами на такую должность не согласитесь.
– Так, так… А что бы ты сказал товарищу Сталину, спроси он тебя о нелетающих комиссарах?
– Какому Сталину – самому или Василию?
– Самому.
– Если он находит, что комиссары в принципе необходимы, в чем я лично не уверен, прикажите учить из летчиков. Для начала на краткосрочных курсах. Толкового пилотягу вполне можно за каких-нибудь шесть месяцев натаскать. И – вперед!
Визит закончился неожиданно мирно. Генерал, отпуская Алексея Васильевича, заметил вполне дружественно:
– Ваш взгляд на проблему мне импонирует, а вот о стиле вашего поведения при разбирательстве, так сказать, конфликтной ситуации, я этого сказать не могу… Досидеть придется… А что касается партийного взыскания, погорячились товарищи…
В комнату к отцу вошла Лена, и Алексей Васильевич разом отключился от своих мыслей.
– Адельфан принял, дед? Только не ври, я тебя умоляю…
– Естественно!
– Что – естественно? Принял или не принимал?
– Почему ты такая агрессивная, Лен, ничего же не случилось.
– Когда случится, адельфан уже не поможет, так что давай, не темни.
И это был, так оказать, мирный вариант Лениного вмешательства в отцовскую жизнь, а ведь случалось и так – едва переступив порог, Лена кричала:
– Дед! Где дед? Куда опять его черти понесли?
– Он пошел на рынок, – тараща глаза, докладывал Тимоша, – не надо так кричать, мама. Дед сперва писал, потом говорит: «Тимоха, командуй парадом и карауль дом, я – трусцой на рынок…»
– Взбеситься можно! Старому дураку покой нужен, полеживать полагается, а не по рынкам таскаться.
– Не ругай деда, ма, он же такой хороший…
– Золотой, замечательный! Лучше не бывает! А ты чего рот раскрыл? Наказанье мое.
У Лены были свои заботы и главная из всех – неустроенная личная жизнь, что, наверное, и делало ее такой жестко агрессивной. Всех мужиков на свете Лена в глубине души считала своими врагами и тяготилась этим несправедливым ощущением. А как укоротить себя не знала Лена, да и одна ли она?..
Алексей Васильевич неспешно шагал к рынку и вспоминал как выглядели эти улицы, переулки, дома прежде – до Тимоши, до Лены, когда сам он пребывал еще в щенячьих летах. Стадиона тогда и в помине не было и большие дома еще не выросли, по обеим сторонам шоссе стоял настоящий лес. А там, где летом соорудили малую спортивную арену, поблескивал круглый, словно циркулем очерченный пруд. Пруд был мелким и, когда не покрывался ряской, вода просвечивала, как стекло. На песчаном дне можно было разглядеть каждый камушек, всякий осколок. Впрочем, мусора на дне было в те годы совсем мало. Маленького Лешу водили сюда гулять. Ему нравилось разглядывать желтое дно, снующих в прозрачной воде рыбок и воображать себя моряком. В тот день, едва ступив на тесовые мостки – с них окрестные бабы полоскали обычно белье – Леша заметил на желтом дне что-то белое, вроде меховое… Вообще-то он уже слыхал – едва народившихся котят топят. И это считается в порядке вещей. Но одно дело – знать, а вот увидеть собственными глазами – совсем другое. Странно, пожилой человек, прошедший сквозь большую войну, повидавший на своем веку столько людских смертей с горечью и ощущением вины вспоминал тех крошечных утопленников со дна круглого прудика.
Как-то в ранний час Тимоша просочился в комнату к Алексею Васильевичу и спросил:
– А правда, что раньше мимо нашего дома трамваи ходили?
– Откуда у тебя такая информация?
– Мама у тети Риши спрашивала, а та говорит: «Я уже плохо помню, но кажется ходили… Голова у меня совсем дырявая стала», – и Тимоша рассмеялся.
– По Тверской трамваи правда ходили, со звоном к перекрестку бывало подкатывали, и мы, мальчики, как трамвай потише катит, прыг на подножку – и понеслись в Петровский парк.
– Деда, а ты случайно не загибаешь? На какую это такую подножку вы прыгали, сквозь двери что ли?
– Буквоед ты несчастный, – притворялся рассерженным дед и принимался растолковывать, какие были трамваи во времена его детства. При этом Алексей Васильевич увлекался. Он подробно описывал Петровский парк былых времен, не скупясь на подробности, казалось, чудом сохранившиеся в памяти. С особым удовольствием он описывал старые дачки, табуном сбившиеся на месте будущего стадиона, а еще он любил рассказывать о лыжных соревнованиях, старт которым давали тогда чуть не от самого Белорусского вокзала. Он не забывал потрясающих шоколадных запахов, что истекали от стен знаменитой фабрики «Красный Октябрь. Он охотно делился воспоминаниями о постройке первого столичного стадиона «Динамо», перечислял имена знаменитых когда-то спортсменов, которых встречал здесь. Имена – братья Старостины, Гранаткин, браться Знаменские, Исакова, Бобров воображения Тимоши никак не затрагивали. Ну, были… А вот при упоминании Ляудемега, он начинал хохотать:
– Как, как… это еще что за зверь?
– Чего ты ржешь? – сердился дед, – Знаменитейший был француз. Бегун мирового класса. Не понимаю, чего тебя смешит?
– Ляу – де – мег… ничего себе фамилия… – и Тимошу просто раздирало от смеха.
Никогда, делясь воспоминаниями своего детства, Алексей Васильевич не «приводил» Тимошу к круглому прудику, где однажды он увидел утопленных котят. Пройдя две войны, он видел, понятно картины и пострашнее, но самая первая встреча с убийством – пусть всего лишь котенка – легла не исчезнувшим шрамом в его сознании. Пруд исчез, засыпали пруд, соорудили на том месте малую спортивную арену, а котята все помнились.
В послевоенное уже время он едва не рассорился со своим лучшим другом: Алексей Васильевич без одобрения отозвался как-то об истребителях, что расстреливали парашютистов, беспомощно висевших под шелковыми куполами, а приятель – тоже летчик и к тому же еще Герой, взвился:
– Чистоплюй ты, Лешка! Враг и есть враг… нормальное дело – стрелять! Война же…
– Ты летчик, а не палач, – настаивал на своем Алексей Васильевич. – Неужели не ощущаешь разницы?..
– Перестань! Противно слушать такую болтовню.
– Можешь считать меня болтуном и слюнтяем, но безоружных и беспомощных я убивать не стану: у меня другая профессия.
Прошлое постоянно преследовало Алексея Васильевича. Вскоре после войны судьба привела его сюда – к матери погибшего друга. Друг день за днем вел записи в толстой, переплетенной в вонючий ледерин тетради. В эскадрилье посмеивались: «Тише, ребята, Пимену мешаете… Еще одно последнее сказанье и летопись окончится его…» Бедного Пимена сбила собственная зенитка, приняв по ошибке новый (Лавочкине за «Фоке-Вульф-190». В обгоревшем планшете ребята обнаружили толстую тетрадь и прочли на первой странице:
«Если что, передайте эту тетрадь моей маме. Здесь все по чистой правде записано. Мама, не плач. На войне не бывает хорошо, но делать свое дело надо наилучшим образом. Ты должна знать, как я жил, действовал, о чем думая. Пусть тебе не будет за меня стыдно. Лучше бы вернуться самому, но… неопределенность – хуже горькой истины: раз тебе принесли эту тетрадь, мама, меня больше не жди».
Алексей позвонил в двери незнакомой квартиры и притаился, он не мог не исполнить тягостного долга и старательно отгонял от себя назойливую мысль: «Может, матери давно уже здесь нет… переехать могла, умереть… мало ли что могло произойти».
Дверь распахнулась. Мать оказалась на месте. Женщина была совсем не старой. Впрочем, ничего удивительного: ее погибшему сыну шел двадцать второй год.
– Исполняя поручение вашего сына, – трудно выговорил Алексей Васильевич, – то есть, я хочу сказать, Боря просил передать вам эту тетрадь.
Она осторожно, ни о чем не спрашивая, приняла тетрадь, с опаской раскрыла ее и прочла первые строки.
– Вы понимаете, я не могу поблагодарить вас, – сказала женщина, никаких подробностей я знать не хочу… Извините, не приглашаю: мне надо привыкнуть.
Он браво козырнул матери и тут же подумал: «Как глупо… козырять…» Спросил:
– Разрешите идти? – Наверное, это было еще глупее. Впрочем, как и кому тут судить? Больше он никогда не входил в этот дом, никогда не встречал мать Бори, но всякий раз, проходя тем кривым переулком, впадал в несвойственную ему мысленную риторику: хорошо – плохо… доброе дело – злое… Вся жизнь так, как стрелка компаса, один конец на север глядит, а другой – на юг… И справедливость штука относительная: у волка – одна, а у овцы – другая…
Стоило Алексею Васильевичу завидеть тот серый дом старой постройки, как: он невольно ускорял шаг – мимо, мимо… не думать.
На рынке он купил картошки, большой кабачок, помидоров, хотел было взять еще репчатого луку, но раздумал: Лена опять будет сердиться: «Тебе же нельзя носить по столько. Не соображаешь что ли? Инфаркта тебе не хватает?» Алексей Васильевич ухмыльнулся, закинул голову к небу и, любуясь мощной кучевкой, нарождавшейся в нежно-синем небе, подумал: «Дуреха ты все-таки, Лена! Да мне теперь все уже можно: живу в подарок…» И без всякой связи с предыдущим, вспомнил монгольскую неоглядную степь, словно выстланную верблюжьей шкурой, буроватую уже с начала лета, ровную-ровную – сплошной аэродром!.. Жили неустроенно, просились на войну, но их не пускали – будет время, отправитесь.
Их полк принял новый командир. Он был капитаном, обстрелянным на Халхин-голе. В первый же день, едва глянув на выстроенных в две шеренги летчиков, отменил планировавшиеся полеты.
– На полет будете являться отныне, как на праздник в лучшем обмундировании и при всех орденах. Поглядите на себя! Не летчики, а трубочисты, смазчики.
Капитан был резок и бескомпромиссен. Он позволял себе весьма рискованные по тем временам суждения. Алексей Васильевич запомнил, к примеру, такие его слова: «Человечество делиться должно на людей порядочных и непорядочных, остальные классификации исключительно от лукавого – фарисейство и чушь». Развивая эту идею, командир настаивал – непорядочные долго не летают, непорядочные убиваются раньше и чаще остальных…
Когда, спустя многие годы, Лена, путаясь в соплях и слезах, объявила отцу, что разводится, что муж, в принципе, не возражает, но требует судебного раздела имущества, «пусть все будет по закону», Алексей Васильевич сразу же принял сторону Лены:
– Не реви! Тебе радоваться надо… Опись барахла, оценка… да хрен с ним со всем… Как ты его два года терпела? Непорядочный он человек. О таком нечего плакать. Перестань сейчас же! И радуйся, что этот сукин сын не успел нам Тимошу испортить.
С того времени внук сделался первой и главной заботой Алексея Васильевича. Старый и малый пришлись друг другу, так пришлись, что Лена порой возмущалась: «Спелись! Дышать один без другого не могут! Покрывают друг дружку, выгораживают и брешут дуэтом…»
Приглашение в военкомат пришло совершенно неожиданно и, конечно же, удивило: годы у Алексея Васильевича были уже не те, чтобы отправлять его на сборы или переаттестовывать. Так, недоумевая, и пошел. Полковник военком принял его лично, был отменно любезен, заглядывая в какие-то бумаги, интересовался – не забыл ли уважаемый Алексей Васильевич немецкий язык? Вот тут в личном деле записано: читает, говорит, переводит без словаря»… Как отнесется подполковник к предложению съездить на юбилейные торжества в ГДР? Делегация отправляется в Берлин третьего мая?
Пока любезный полковник выяснял, есть ли у Алексея Васильевича желание принять участие в этом «ответственном мероприятии» и сумеет ли он в случае необходимости толкнуть приветственную речь по-немецки, Алексей Васильевич вспомнил, как, улетая с ближних подступов к Берлину в сорок пятом на завод в Горький за новой партией «Лавочкиных», они нарвали по здоровенной охапке только что распустившейся тогда сирени. По дороге приземлились в Москве, с аэродрома Монино припожаловали на Ярославский вокзал. С парашютными сумками на плече и привядшими вениками сирени в руках, в авиационных фуражках, они производили несколько странное впечатление. И кто-то поинтересовался: «Ребята, а цветочки у вас откуда?» И озорной пилотяга Володя Жаринов, не задумываясь, ляпнул: «Из Берлина цветочки! Свеженькие… Считайте – цветы победы!» Что тут началось: веточки рвали из рук, какие-то женщины обнимали ребят, через минуту-другую кругом гудело: победа! победа! До капитуляции Германии оставалось еще десять дней, но люди так жаждали завершения войны, так торопили время… а тут цветы Берлина… Военком спросил:
– Так что решаем, Алексей Васильевич?
– Если родина прикажет, комсомол ответит: есть!
Из Берлина Алексей Васильевич вернулся через неделю. Хмурый приехал. Привез Тимоше роскошный заводной автомобильчик, Лене – входившие в моду колготки, себе складной нож в кожаном чехле. О пребывании в «логове врага» рассказывал неохотно. Ну, восстановили разрушенное войной, ну, чистота у них… колбасы много, пива – залейся… Живут – не тужат.
– А почему ты хмурый, дед? – Поинтересовалась Лена. – Или плохо вас принимали?
– Поглядела бы ты, Лена, в какой обувке они были…
– О чем ты? Кто?
– Ветераны наши. Победители. Только что не в лаптях, – и Алексей Васильевич безнадежно махнул рукой.
В последних числах апреля сорок пятого, за несколько дней до окончания войны, Алексей Васильевич, которого тогда еще никто по отчеству не величал, прилетел в Штаргардт. Перегонщики доставили два десятка новеньких, с иголочки «Лавочкиных», только что выпущенных в Горьком, сюда – на ближние подступы к Берлину. Принимая машины, командир корпуса сердечно благодарил перегонщиков, а они, что называется, хором просили: дайте один вылет на Берлин сделать!.. Не дал. У комкора половина летчиков ходила безлошадными, а те, кому еще было на чем летать, летали на таком дранье, что нельзя было понять – как только эти прокопченные и залатанные самолеты держатся в воздухе? В компенсацию перегонщиков повели на склад трофейного имущества, и интендантский майор, доброжелательно улыбаясь, предложил:
– Налетай, ребята, грабь, что кому понравится! Алексей Васильевич пробыл в том складе не дольше трех минут, обругал майора и ушел на самолетную стоянку. Увидев, как другие из перегонной группы накинулись на радиоприемники, ковры и прочее, сваленное в громадные кучи барахло, он ощутил непреодолимый приступ брезгливости. Что же это за люди, что за народ?..
Интенданта военной поры и склад трофейного имущества он вспомнил теперь, возвратясь из поездки в Берлин, где уклонился от произнесения речей и тостов, о чем его просил руководитель делегации. Теперь он ехал в военкомат, куда следовало сдать отчет о командировке. Ехал в троллейбусе, грустный и злой, спрашивал себя: так где она – справедливость? Победили – кто? Как живем мы и как живут побежденные? Что-то не так… в нас самих, пожалуй, не так…
На сиденье впереди Алексея Васильевича сидела совсем молодая женщина, хорошо и модно одетая, она громко бранила крошку-дочку, что вертелась у нее на коленях и, выйдя из себя – ребенок не хотел подчиняться матери, – хлестко стеганула малышку по голове.
В поседевшей, некогда контуженной голове Алексея Васильевича завертелись красные круги, как бывало в тяжелых воздушных боях, и, теряя контроль над собой, он схватил еще крепкой клешней взбеленившуюся мамашу за шею, притиснул и совершенно несвойственным ему образом, рявкнул по-фельдфебельски:
– Отставить! Кого бьешь, сука?! Ребенка…
Он не помнил, как очутился на тротуаре, почему-то в объятиях милицейского капитана, у Алексея Васильевича сильно стучало сердце и подрагивали пальцы рук:
– Нельзя так, отец, нельзя! Она факт – стерва, по если бы ты ее часом поуродовал, отец…
Троллейбус катил дальше, в сторону Белорусского вокзала. Капитан разжал хорошо натренированные объятия и усмехнулся:
– Грехи наши тяжкие… А ты однако здоров, отец, – и отпустил Алексея Васильевича, посоветовав малость пройтись, подышать успокоиться.
Размашисто шагая в направлении военкомата – дожидаться следующего троллейбуса не имело смысла, Алексей Васильевич не доехал до цели всего одну остановку, он обнаружил, что его большая и четкая тень следует впереди, и подумал: ухожу от солнца. Это открытие почему-то огорчило его, хотя в свое время он не знал лучшей позиции для успешной атаки – с пикирования на большой скорости, от солнца, слепящего врага, а его делающего невидимым. В последнее время он стал все чаще расстраиваться по пустякам. А когда случайно обнаружил, что Лена, разведясь с мужем, начала покуривать и вовсе ударился в панику. С неделю не находил себе места. По части легких у Лены не все было в порядке, и Алексей Васильевич терзался: если что – на кого тогда Тимоша останется?
«Я совершенно спокоен, – мысленно произносил Алексей Васильевич. – Все будет хорошо, все будет нормально». И все-таки он выполнил разворот на девяносто градусов влево, оторвался от собственной тени. Переулок продувался прохладным ветерком. Ветерок успокаивал. Когда-то он очень любил бездумно повторять знаменитое изречение мудрого царя Соломона: «Все проходит». Он и сегодня не брал под сомнение эту очевидность, хотя был готов чуть-чуть скорректировать Соломона: «Все проходит, оставляя свой след». Да. И тень – след…
В тот печальный день косая тень его персонального последнего «мигаря» отчетливо чернела на белесом, словно застиранном, бетоне. Алексей Васильевич был еще свой, но отчасти уже и чужой. На аэродром его пускали, а с полетами было – хуже некуда, медицина вынесла не подлежащий обжалованию приговор: к летной работе ограниченно годен. Это означало, что реактивная авиация для него кончилась.
«Мигарек» стоял расчехленный.
Алексей Васильевич неспешно поднялся в кабину, занял привычное место и закрыл фонарь. В кабине было тихо и душновато.
«Вот и все. – Он осмотрелся слева направо и снизу вверх, как учили еще в летной школе, как он привык оглядываться перед каждым запуском двигателя. Он погладил желтый бочонок РУДа [1]1
РУД – рычаг управления двигателем.
[Закрыть] и представил себе прощальный пилотаж, когда, задыхаясь от перегрузок, он тянул машину в зенит, одновременно оборачивая ее одной, другой, третьей замедленной бочкой и переходя в отвесное пикирование, строго следил, чтобы сваливание шло точно «через крыло», в идеально вертикальной плоскости. «Мигарек» должен был склонится к земле плавно, не запрокидываясь на спину и только по окончании маневра набирать скорость. – Вот и все… Теперь уже никогда…»
Сидя теперь в закрытой кабине, мирно дремавшей на краю бетона машины, он так ярко представлял себе, как все было… было…! И что-то стронулось в душе. «Этого еще не хватало, – подумал Алексей Васильевич, – морда-то вся мокрая. – Он даже не сразу поверил – плачу?!»